Алек­сандр Со­пров­ский был од­ним из са­мых та­лант­ли­вых, серь­ез­ных и ос­мыс­лен­ных по­этов сво­его по­ко­ле­ния. По­ко­ле­ния, чье ста­нов­ле­ние на­ча­лось по­сле ок­ку­па­ции Че­хо­сло­ва­кии — то есть с на­сту­п­ле­ни­ем той эпо­хи, ко­то­рая те­перь на­зы­ва­ет­ся (и, по-мо­ему, пра­виль­но на­зы­ва­ет­ся) за­сто­ем. Он был поч­ти един­ст­вен­ным, кто не под­дал­ся со­блаз­ну вос­при­нять эту эпо­ху как нор­маль­ную (не иде­аль­ную, во мно­гом да­же по­роч­ную, но все же нор­маль­ную), что сде­ла­ло боль­шин­ст­во дру­гих его та­лант­ли­вых свер­ст­ни­ков. У не­го хва­ти­ло на это зор­ко­сти и чув­ст­ва нор­мы, то есть муд­ро­сти. Он знал это про се­бя, по­эты зна­ют про се­бя все. Он вы­би­вал­ся из об­ще­го строя не­офи­ци­аль­ной по­эзии, от­нюдь из-за это­го не при­бли­жа­ясь к то­му, что на­зы­ва­лось офи­ци­аль­ной по­эзи­ей. В ка­ком-то смыс­ле он ос­та­вал­ся оди­но­ким, хо­тя лю­бил лю­дей и лю­ди его лю­би­ли. Это не бы­ло кра­си­вым оди­но­че­ст­вом по­зы и тще­слав­ным чув­ст­вом пре­вос­ход­ст­ва над ок­ру­жаю­щи­ми. Это бы­ло оди­но­че­ст­во зна­ния и по­ни­ма­ния. У не­го не бы­ло сво­ей ни­ши ни в пре­сло­ву­том пан-иро­ни­че­ском ёрни­че­ст­ве, ни в под­ра­жа­тель­ном эпа­та­же как ораль­но­го, так и ге­ни­таль­но­го ха­рак­те­ра. Он был все­гда серь­е­зен, да­же ко­гда шу­тил. Он был серь­е­зен, ибо очень серь­ез­но бы­ло его вре­мя и судь­ба его по­ко­ле­ния — да­же тех пред­ста­ви­те­лей его по­ко­ле­ния, ко­то­рые пус­ка­лись в про­ти­во­ес­те­ст­вен­ные и не­уме­ст­ные пля­ски.

Вся его жизнь и все его твор­че­ст­во бы­ли ду­хов­ным, ин­тел­лек­ту­аль­ным и эс­те­ти­че­ским ос­вое­ни­ем этой не­вер­ной, зыб­кой дей­ст­ви­тель­но­сти. Дей­ст­ви­тель­ным ос­вое­ни­ем, а не ими­та­ци­ей. На этом пу­ти у не­го бы­ли уда­чи и не­уда­чи. Че­ло­век, про­из­во­дя­щий ра­бо­ту, все­гда стал­ки­ва­ет­ся с со­про­тив­ле­ни­ем ма­те­риа­ла и до­би­ва­ет­ся ус­пе­ха от­нюдь не все­гда, че­ло­век, об­хо­дя­щий со­про­тив­ле­ние ма­те­риа­ла, под­лин­но­го ус­пе­ха не до­би­ва­ет­ся ни­ко­гда, но час­то вы­гля­дит по­бе­ди­те­лем. Мы по­те­ря­ли очень нуж­но­го для на­шей куль­ту­ры че­ло­ве­ка. Твор­че­ст­во без­вре­мен­но по­гиб­ше­го по­эта от­кры­ва­ет нам це­лый пласт на­шей жи­вой ис­то­рии, ис­то­рии на­ше­го ду­ха, его взаи­мо­свя­зей с жиз­нью.

 

                                        Наум Коржавин

12 апреля 1991 года

АВ­ТО­БИО­ГРА­ФИЯ

 

 

Ро­дил­ся 21 ок­тяб­ря 1953 г. в Мо­ск­ве, на Чис­тых Пру­дах. Ро­ди­те­ли — оба шах­ма­ти­сты. О сво­ей бе­ре­мен­но­сти мать уз­на­ла в день объ­яв­ле­ния о смер­ти Ста­ли­на. Из-за это­го она не по­шла на тра­ур­ную це­ре­мо­нию. Дом наш был в двух ша­гах от ро­ко­во­го в тот мар­тов­ский день спус­ка с Ро­ж­де­ст­вен­ско­го буль­ва­ра на Труб­ную пло­щадь.

С са­мо­го ран­не­го дет­ст­ва стра­ст­но лю­бил чи­тать, осо­бен­но при­клю­чен­че­ские кни­ги: к Дю­ма при­вя­зан и до сих пор. Сти­хов, за ис­клю­че­ни­ем Пуш­ки­на, дол­гое вре­мя не лю­бил и не по­ни­мал, за­чем они пи­шут­ся. В ав­гу­сте 1969 г. вдруг при­нял­ся со­чи­нять их, по­чув­ст­во­вав воз­дух по­эзии и свя­зан­ный с ней осо­бен­ный спо­соб су­ще­ст­во­ва­ния.

В 1970 г. окон­чил шко­лу. В 70-е — 80-е гг. учил­ся с пе­ре­ры­ва­ми на фи­ло­ло­ги­че­ском и ис­то­ри­че­ском фа­куль­те­тах Мо­с­ков­ско­го уни­вер­си­те­та. В те же го­ды ра­бо­тал бой­лер­щи­ком, сто­ро­жем, в том чис­ле цер­ков­ным, ра­бо­чим в экс­пе­ди­ции. По­бы­вал на край­нем се­ве­ре, вос­то­ке и юге стра­ны. При­хо­ди­лось так­же за­ни­мать­ся сти­хо­твор­ным пе­ре­во­дом, да­вать на до­му уро­ки рус­ско­го язы­ка и ли­те­ра­ту­ры — и так да­лее.

На ру­бе­же 1974 и 1975 гг. мы с Сер­ге­ем Ганд­лев­ским, Ба­хы­том Кен­жее­вым, Тать­я­ной По­ле­тае­вой, Алек­се­ем Цвет­ко­вым и др. соз­да­ли ли­тера­тур­ную груп­пу «Мо­с­ков­ское Вре­мя». Из­да­ва­ли сам­из­дат­скую ан­то­ло­гию. Груп­па не пред­ла­га­ла ма­ни­фе­стов или про­грамм. На­ли­цо бы­ла не­пред­взя­тая вку­со­вая общ­ность, обу­слов­лен­ная тес­ны­ми твор­че­ски­ми и дру­же­ски­ми свя­зя­ми.

В 1982 г. из-за пуб­ли­ка­ций на За­па­де был от­чис­лен с по­след­не­го кур­са уни­вер­си­те­та. Тать­я­на По­ле­тае­ва, с 1977 г. моя же­на, по­те­ря­ла то­гда же и по тем же при­чи­нам ра­бо­ту в экс­кур­си­он­ном бю­ро. В 1983 г. мне бы­ли предъ­яв­ле­ны сра­зу два про­ку­рор­ских пре­дос­те­ре­же­ния: за ан­ти­со­вет­скую аги­та­цию и за ту­не­яд­ст­во.

По­след­ние го­ды, про­хо­дя­щие под зна­ком не­ожи­дан­ных пе­ре­мен, вну­ша­ют но­вые на­де­ж­ды, но от­нюдь не ил­лю­зии. Се­го­дня в га­зе­тах пи­шут, буд­то ли­те­ра­ту­ра долж­на не при­ук­ра­ши­вать, но и не очер­нять на­шу дей­ст­ви­тель­ность. Пе­ре­фра­зи­руя Пуш­ки­на, сто­ит за­ме­тить, что это, мо­жет быть, хо­ро­шая по­ли­ти­ка, но пло­хая по­эзия. В при­ро­де са­мой по­эзии — как раз на­про­тив! — и «при­ук­ра­ши­вать», и «очер­нять». Се­го­дня, как и пре­ж­де, как и все­гда, по­эзия ни­ко­му ни­че­го не долж­на. Ею дви­жет лич­ное при­стра­стие к жиз­ни и люб­ви, к смер­ти и бес­смер­тию, к ис­то­рии.

 

Но­ябрь 1987

Алек­сандр Со­пров­ский

 

* * *

 

Когда-нибудь, верша итог делам,

Как бы случайно, в скобках или сноской,

Я возвращусь в первоначальный хлам,

Зовущийся окраиной московской.

Любой пустырь от давешних времен

Мне здесь знаком на радость и на горе,

А чья вина? Я не был здесь рожден —

Но и страна не рождена в позоре.

Никто, как я, не ведал жизни той,

Где от весны к весне, от даты к дате

Такой подробной, бережной тоской

Озерца луж исходят на закате,

Где все, что мне привиделось потом —

Пророки, полководцы и поэты —

Все взращено прекрасным пустырем,

Раскинувшимся за моим двором,

Под грохот железнодорожной Леты,

Где перегаром пахло из канав,

Ночами пьяных укрывал овражек —

И брезжило на трезвых лицах вражьих

Осуществленье смехотворных прав.

 

Нас нет совсем. Мы вымерли почти.

Мы выжили, мы выросли врагами,

Прокладывая ощупью пути

На родину, что стонет позади,

Мерцая, как звезда за облаками, —

Пока не хлынет царственное пламя,

Чтоб белый свет прикончить и спасти.

 

1974

 

* * *

 

И мы уйдем в лесные дали

И сгинем в луговой дали,

Чтоб птицы черные взлетали

От нераспаханной земли;

Чтоб корневища над ручьями

Плели землистые узлы —

И ветки двигались над нами,

Над смесью грунта и золы.

Но как пчелиное жужжанье,

Над городскою мостовой

Растворено воспоминанье

О нас с тобой, о нас с тобой.

Здесь самым искренним и зрячим

Слепые чувства суждены —

Но навсегда следы в горячем

Асфальте запечатлены.

И не зовите суетою

Направленную беготню

К непоправимому покою,

К последнему, лесному дню.

 

1974

 

* * *

                                                              Б.Кенжееву

 

В тихом голосе — прелесть отваги.

Все подписано и решено.

Будет слово стареть на бумаге,

Будет мудрым и старым оно.

Будет свод, по-старинному синий.

Будут хмурые зданья стоять.

Мы пройдем по столице России

Лет примерно через двадцать пять.

И все в том же, быть может, подпитье

Той далекой холодной весной

О неведомом нынче событье

Потолкуем мы вволю с тобой.

И жаровню закатного солнца

Запалят у Никитских ворот.

Мы с тобой надо всем посмеемся,

Наше лучшее время придет.

Наши годы пролягут, промчатся,

Как морщины и линии строк.

Нам не раз на закате прощаться

И встречаться в обещанный срок.

Чтоб тяжелое звонкое время

Омывало судьбу и строку,

Чтобы честное певчее племя

Веселилось на страшном веку.

 

1974

СТИХИ О ЖЕРТВЕННОЙ РОЛИ
ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ В РЕВОЛЮЦИИ*

 

Но я-то не видал по счастью

Тобой усвоенных с трудом

Счастливых снов советской власти

О красном веке золотом.

Там все, кто молоды и стары,

Вкушают труд или досуг.

Там розовые комиссары

Воскресли силами наук.

Там геометрию, с цветами

Сплоченную в единый хор,

Венчает шелковое знамя

На пиках покоренных гор.

Там женщины равно красивы.

Там диалектика хитра.

Последний там поэт России

Скрипит подобием пера:

«Пускай на трупах иноверцев

Следы когтей или зубов.

Мое обглоданное сердце

Удобрит почву для хлебов.

Из серого слепого света

Шагает, здравствуя в веках,

Рабочий класс Страны Советов,

Неся убитых на руках».

 

1974

 

* * *

 

Все те, кто ушел за простор,

Вернутся, как северный ветер.

Должно быть, я слишком хитер:

Меня не возьмут на рассвете.

Не будет конвоев и плах,

Предсмертных неряшливых строчек,

Ни праздничных белых рубах,

Ни лагеря, ни одиночек.

Ни черных рыданий родни,

Ни каторжной вечной работы.

Длинны мои мирные дни.

Я страшно живуч отчего-то.

Поэтому я додержусь

До первых порывов борея.

Не вовремя кается трус —

И трусы просрочили время.

Я знаю, в назначенный день

Протянут мне крепкие пальцы

Пришедшие с ветром скитальцы

С вестями от прежних людей.

 

1974

 

* * *

 

Под закрытыми веками белый туман.

За окном расцветает туман голубой.

Я готов за отчаянный честный обман

До утра на коленях стоять пред тобой.

 

Ты проснешься позднее, к окну подойдешь,

В корабельном волненье земля поплывет,

И рассвет унесет твою светлую ложь

Над дрожащею хлябью асфальтовых вод...

 

Ты глядишь на троллейбус в сети лучевой,

Скоро встретимся, я тебе все объясню,

Уже слышу я голос взволнованный твой,

Затевая с кофейником белым возню.

 

Я под ребрами сердце мое тороплю,

Я тянусь из-под крыши к слепому лучу,

И тебя темноглазой любовью люблю,

И в зрачках твоих — слышишь? — исчезнуть хочу.

 

1974

 

 

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Я слишком долго ждал, я верил и не верил,

Но поутру судьба нацелилась в упор,

Покуда не скрипят вертящиеся двери —

И слышится лишь твой со мною разговор.

 

И снова на заре простуженные речи,

И как невесть когда пролегший в сердце шрам,

Сквозь сеть твоих волос, спадающих на плечи,

Забрезжит белизна среди высоких рам.

 

Какой бездонный срок вмещается в отрезок,

Пока слова звенят, пока дрожит рука.

Всем воздухом скорбя, надежда напоследок

Удерживает взгляд и слово на века.

 

...А дому твоему, где в лифтах, башнях, нишах

Гнилой ютится дух — бесспорно, суждена

Судьба ничьих дворцов, архитектуры нищих,—

Но беспределен вид из верхнего окна.

 

Так поднимись к себе, раз нам пора проститься,

И выгляни в окно, где вовсе рассвело —

И серой головой подергивает птица,

И падают лучи на черное крыло.

 

1974

 

 

 

* * *

 

Под облачной упругой парусиной

Гуляет ветер, небо напрягая,

И ласточек безвольные тела

Раскачивает в воздухе весеннем.

А ты лежишь и ждешь, пока стемнеет,

И стихнет рокот смертного гулянья,

И флаги, зацепившись за балконы,

Причудливо застынут на стенах.

Но в воздухе, дрожащем, будто сердце,

Неистребимый настоящий праздник

Пройдет через бессоницу насквозь.

И черною волною карнавала

Взовьется город каждым переулком

Среди дешевых праздничных огней.

 

Ты знаешь, в эту ночь на перекрестке

Меня застиг единственный мой воздух,

И я в него со всех орбит сорвался,

И знаешь, этот воздух был тобой.

Когда-нибудь наступит новый день,

И с отголоском радости вчерашней,

Слегка еще скрипящей о ребро,

Я снова появлюсь перед тобою,

А ты больна, ты выглянешь в окно,

А за окном разгуливает ветер

И ласточек безвольные тела

Раскачивает в воздухе весеннем.

 

1974

 

 

 

 

 

* * *

 

Чернеет ствольный ряд среди землистых луж.

Застыло на стене измученное знамя.

Я выброшен навзрыд в безветренную глушь,

В туманный мокрый свет листвы под фонарями.

 

Из твоего двора я шел к себе во двор.

За два бескрайних дня мы добрались до сути.

Со счастьем у меня короткий разговор:

На каждый год по дню и на день по минуте.

 

Любимая, прости, но эта ночь — моя.

Послушай, как скрипит пространство неустанно,

А это оттого, что в мире забытья —

Деревья и туман, а воздуха не стало.

 

1974

 

 

* * *

 

Бесконечная минута.

Времени в обрез.

От заката до салюта —

Поле, воздух, лес.

 

Небо светлое померкло.

Город — на восток.

До начала фейерверка —

Самый малый срок.

 

И болотною водою

Поглощен закат.

Нависают темнотою

Волосы и взгляд.

 

И в соперничестве жутком

Взгляда и небес —

Крайний срок усталым шуткам:

Времени в обрез.

 

И дрожит трава сырая

За твоей спиной,

И взлетает даль без края

Праздничной волной.

 

И услышать можно даже,

Как, рождая страх,

С тихим звоном рвется пряжа

В греческих руках.

 

И звенят, не затихая,

Зыбкие поля.

Шепот, легкое дыханье,

Воздух и земля,—

 

И уже почти бесстрастно,

В пустоту скользя —

Небеса, глаза пространства,

Карие глаза.

 

1974

 

 

* * *

 

Если можно за миг до смерти

Задержать остыванье рук,

Я припомню смешной испуг

От письма в голубом конверте:

Чтобы тотчас над головой

Теплый вечер расцвел яснее

В неподвижном японском небе

Светлой дымчатой синевой.

 

Чтобы снова все стало просто,

Чтобы почерк осилив твой,

Я глядел на высокий остров

Над просвеченною водой.

И глаза мои были зорки

В подступающей темноте,

И чернел он верхушкой сопки,

Розовея к морской черте.

И к востоку зеленовато

Было небо в вечерний час,

И несуетный свет заката

Равнодушно тревожил нас.

 

Я держусь в этой жизни ради

Притягательной желтизны

Затонувшей тогда луны

В тихом устье прозрачной пади.

Чтобы прежде, чем догореть,

Дань отдав расставленным точкам,

Только в душу твою смотреть,

Только черным вязаным строчкам

Поклониться и умереть.

 

1974

 

 

 

 

 

 

 

 

 

МОГИЛА МАНДЕЛЬШТАМА

 

                                 И снова скальд чужую песню сложит

                                 И как свою ее произнесет.

 

1

 

Петухи закричали — но солнцу уже не взойти.

На трамвайном кольце не услышишь летучего звона.

Беспокойная полночь стоит на восточном пути,

И гортань надрывать не осталось ни сил, ни резона.

 

Государство назавтра отметит успех мятежа

Против властной умелости зрячего хрупкого тела,

Чтоб на сопках тонула в зеленом тумане душа,

Напоследок таежной дубовой листвой шелестела.

 

По могилам казненных попрятан бессмертья зарок.

Терпеливому слову дано окончанье отсрочки.

Я пройду по следам истерично зачеркнутых строк,

Чтоб добраться до чистой, еще не написанной строчки.

 

Над Уссури и Твидом — закон повсеместно таков —

Слово виснет туманом и вряд ли кого-то рассудит.

Петухи закричали вослед перемычке веков,

Зреет новая песня, и все-таки утра — не будет.

 

А на верфях шипела отрыжка японской волны,

Океан ухмылялся раствором щетинистой пасти,

И скользили по рейду суда на защиту страны,

Не сумевшей тебя защитить от восстания власти.

 

2

 

Столь я долго всуе повторял

Имена сроднившихся судьбою,

Что чужое слово потерял,

Прошлое утратил за собою,

Заплутался по пути назад —

И рассудок бестолочью занят.

Звезды в рукомойнике дрожат,

В океанской ряби исчезают.

Полон я надеждою земной,

Смертная во мне бушует сила.

Что ты, море, сделало со мной,

Для какой свободы поманило?

Я от моря звездного оглох,

И — куда как страшно нам с тобою...

Но бредут трухлявою тайгою

Макферсон, Овидий, Архилох.

Им идти уже недалеко

Зачерпнуть Аскольдовой подковой.

Канувшему в грунт материковый —

Моря на игольное ушко.

 

3

 

Идти вперед, пути не выбирая.

Опасный прах отыщется потом.

А на поверку все дороги края

Тысячеверстным тянутся крестом.

Грузовики вздымают грязь ночную,

И глиняные мокрые пласты

Из-под колес, обочины минуя,

Летят на придорожные кусты.

Сама природа, в действии высоком

Бегущая предвзятости любой,

Тебе воздвигла памятники сопок

И распростерла небо над тобой.

Но где-то вправду есть тот самый камень,

Сухой травы рассыпавшийся клок,

Прорыв небес с чужими облаками

И та земля, в которую ты лег.

Червивое кощунственное ложе.

Века не просыхавший небосвод.

И снова скальд чужую песню сложит

И как свою ее произнесет.

 

1974

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Когда погоде теплой и сухой

Пора пришла раскланиваться с нами,

Сиял октябрь кленовой желтизной,

До черноты промокнув под дождями.

И в небесах замкнув свинцовый круг,

Прогрохотав, как отходящий поезд,

Шальная осень двинулась на юг,

Перемещаясь в черноземный пояс.

 

А мне в столице зябнуть до поры,

В холодный дождь закутывая руки,

Где только дружбы нищие пиры —

Сторожевыми верстами разлуки.

То веселюсь, то просто нет меня.

Скользит в стакан закупленная влага.

Но до зари белеет простыня

Светлей и откровенней, чем бумага.

 

И с горя нарекая мастерской

Осенний космос без конца и края,

Схожу с ума — и твердою рукой

Творю пространство, время выбирая.

Чертя звезде немыслимый маршрут,

Спуская дни столетьями налево,

Я отбываю в замок Холируд

Искать руки шотландской королевы.

 

Из золотой сияющей листвы

Взлетая ввысь волынкой кельтской речи,

Шотландия от Дона до Москвы

Свое распределила междуречье.

И этой географии верна

Моей души двоящаяся дата:

Осенней ночи темная волна,

Печатный оттиск майского заката.

 

1974

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Пристанище ветхой свободы,

Бревенчатый короб зари.

Небось, к перемене погоды

Условней горят фонари.

 

Уйти бы в булыжные блики,

Душой перекинуться всей

За черную спину Палихи,

За зелень глазастых огней.

 

И за руки взявшись — с разбега

В пушистые кануть снега,

Храня на поверхности снега

Бездомный огонь очага.

 

При всем, что случится меж нами,

Душа, как большая страна,

Запуталась в прошлом корнями

И будущему предана.

 

И нет настоящей минуты,

Но сердце спасибо поет

За светлые линии утра,

За каменный синий восход.

 

Мы мерзли в толпе разогретой,

Смычками рвались тормоза,

И верные слуги рассвета

Нам снег заметали в глаза.

 

И кто-то расплатится скоро

За дни, что сбылись навсегда,

За мой несменяемый город

На страже любви и стыда.

 

1974

 

 

 

 

 

* * *

 

...Оправдай меня, город, чтоб я каменел, умирая,

Чтобы там зазвенела живого дыхания дрожь,

Где на шпили нанизана воздуха синька морская

И верхушками башен увенчан морозный чертеж.

 

В безупречности линий — дворов голубиные клети.

Я не смею, во мне — только смесь бестолковых кровей.

Это, может, тебе оправдаться дано, эпилептик,

Совершенством рисунка — с болотною славой твоей.

 

Это царство — твое, в черной бронзе и в медной коросте.

Мне здесь нечего делать. Зима на бесчестье щедра.

А строителей мертвых об камень истертые кости

Воздымают над грунтом зеленую лошадь Петра.

 

Побегу — а над аркой взойдут золотистою тенью

Те, кто царству перечил в античном недвижном бою,

Равнодушно воззрясь с высоты своего пораженья

На разбитое тело и душу двойную мою.

 

1974

 

 

 

 

* * *

 

Кто на Пресненских?

                                  Тихо в природе,

Но под праздник в квартале пустом

Бродит заполночь меж подворотен

Подколодной гармоники стон.

Вся в звездах запредельная зона.

Там небесная блеет овца

Или Майру зовет Эригона,

Чтобы вместе оплакать отца.

А на Пресне старик из Ростова

Бессловесное что-то поет.

Не поймешь в этой песне ни слова,

Лишь беззубо колышется рот.

И недаром обиженный дядя —

Честь завода, рабочая кость —

Вымещает на старом бродяге

Коренную, понятную злость.

И под небом отчаянно-синим

Он сощурился на старика,

Слово ищет, находит с усильем:

— Как тебя не убили пока?

Как тебя не убили, такого? —

А старик только под нос бурчит,

Не поймешь в этой песне ни слова,

Да и песня уже не звучит.

Тихо длятся февральские ночи.

Лишь гармоника стонет не в лад,

До созвездий морозные очи

На блестящие крыши глядят.

Поножовщиной пахнет на свете

В час людских и кошачьих грехов.

Волопас, ты за это в ответе:

Для чего ты поил пастухов?

 

1975

 

* * *

 

Запахло кровью резко, как известкой

Во время капитального ремонта,

Как хлороформом и нашатырем

В целительном застенке у дантиста.

Над городом стояли облака.

Прокручивалась лента у Никитских.

И человеку в плоскости экрана

Приснился черно-белый русский воздух,

Исполненный из света и дождя.

Снаружи мир был полон воробьями,

Они клевали крошки из расщелин

Подтаявшего мусорного снега.

Троллейбусные провода и дуги

Расчетливо пересекали ветер.

И я подумал: мир документален,

Как стенограмма сессии суда.

И чудилось, как будто у прохожих

От их предчувствий вздрагивали спины.

 

1975

* * *

 

Мы больше не будем на свете вдвоем

Свечами при ветре стоять.

Глаза твои больше не будут огнем

Недобрым и желтым сиять.

Любимая, давешняя, вспомяни

Свечи оплывающей чад.

В длину, в высоту погоревшие дни,

Как черные балки, торчат.

И пусть их болтают, что правда при них,

И сплетни городят горой.

Мы прожили юность не хуже других —

И так, как не смог бы другой.

Я снова брожу в черепковском лесу,

Березовой памятью жив,

И роща свечная дрожит навесу,

Дыхание заворожив,—

Как будто мы снова на свете одни,

И, дятлом под ребра стуча,

Прекрасное лето в апрельские дни

Упало на нас сгоряча.

 

1975

 

* * *

 

Согреет лето звезды над землей.

Тяжелый пар вдохнут кусты сирени.

Пора уйти в халтуру с головой

Наперекор брезгливости и лени.

Над всей землей сияют небеса.

В товарняках — коленца перебранки.

Уже по темным насыпям роса

Поит траву и моет полустанки.

И будет плохо, что ни говори,

Бездомным, заключенным и солдатам,

Когда повеет холодом зари

На мир ночной, обласканный закатом.

В неволе у бессовестных бумаг,

Истраченных раденьем человечьим,

Я захочу молиться — просто так —

За тех, кому сейчас укрыться нечем...

 

1975

 

* * *

 

Нас в путь провожали столетние липы,

Да лампа над темным надежным столом,

Да каменных улиц гортанные всхлипы

С нежданно родившимся в камне теплом.

 

Мазутных пакгаузов лязг на рассвете,

Цветущие шпалы железных дорог,

Ровесников наших послушные дети,

Да весен московских гнилой ветерок.

 

И редко кто был виноват перед нами.

Мы стол покидаем в положенный час.

Но будет о ком тосковать вечерами

Глазастым потомкам, не знающим нас.

 

Разрушатся времени ржавые звенья,

И, может быть, сделаются оттого

Нужней и бесхитростней наши прозренья,

Отрывки, ошибки, беда, торжество.

 

Тогда все сольется в прозрачную повесть

И выступит, будто роса на траве.

Нас в путь провожает непонятый посвист

Разбуженной птицы в дождливой листве.

 

1975

 

 

* * *

 

Заката рыжая полоска —

Как будто птица горихвостка

Взмахнула огненным пером

Над керосиновым ведром.

Ее усильем невесомым

Обочины озарены

Бесшумным заревом веселым

До появления луны.

 

Покуда нам нельзя на волю,

Пока в неволе мочи нет —

Остался свет на нашу долю,

Ночной предавгустовый свет.

Остался впредь до жути зимней

Под осязаемой луной

На нашу долю — короб синий

Нагретый, звездный и земной.

 

Нам остается месяц лета —

И можно ждать, как всякий год,

Пока багровый круг рассвета

Над хрупким дымом не взойдет.

Мы в чистом воздухе окраин,

Как пробки, фортки отворяем —

И пьем рябиновый настой

С последней выжатой звездой.

 

В такие дни острее слышит

Намеки совести душа.

Над самым ухом осень дышит,

Листами твердыми шурша.

И надо, с зоркостью орлиной

На глаз отмерив крайний срок,

Надежду вылепить из глины

Размытых ливнями дорог.

 

1975

 

* * *

 

Вступает флейта. Ветер. Дождь.

Автобус на краю столицы.

Ты долго к поручням идешь,

Боясь на листьях оступиться.

 

Вошел и сел, не взяв билет,

По старой памяти, по блажи...

Тебе уже не двадцать лет,

Не тридцать лет, не сорок даже.

 

Ты ни одной строки не стер

В театроведческом конспекте.

Природа учит, как актер,

Искусству жить, искусству смерти.

 

Ты умер — а она опять

К игре без промаха готова.

Искусство жить и умирать —

Ее бессмертная основа.

 

А близ дороги кольцевой —

Как сталь холодные осины,

И ты коснешься головой

Звенящих нитей паутины,

 

И ты приляжешь на ковер

И отдохнешь на перегное,

Ведя предсмертный разговор

С охладевающей землею.

 

1975

 

* * *

 

Под ветреными облаками

На тротуарах городских

Мы исполняем каблуками

Напевы выдумок своих.

И наши судьбы бродят рядом,

Как мы, толкаются взашей

Под абажурным жарким взглядом

Больных горячкой этажей.

И по верхушкам пробегая

Садовых лип и тополей,

Вступает музыка — такая,

Как мы, но чище и смелей.

А нам бы вслушиваться только,

Гонять надежду по следам.

К чему стадами течь без толка

По освещенным городам?

Я песню каменную выну,

Прочищу легкие до дна,

Пока меня толкает в спину

Живого вечера волна.

Что значили бы время, место —

Отмеренная скорлупа —

Когда б не эта, у подъезда

Консерваторского, толпа!

 

1975

* * *

 

Устал бежать: пошла дорога в горку.

Автобус рядом, поднажал бы — сел,

Но, кажется, я различил семерку

Из номера 187.

Бежать не надо: мне на сто тридцатый.

Вот закурю — глядишь, и подойдет...

Какой-то теплой и дождливой датой

Наш летний город в памяти живет.

Прошедшее мое — надежный угол,

Там двое недоверчиво нежны,

И в луже разбегающимся кругом

Их отражения искажены.

В нас ликовала сдержанная сила,

Мячом казался шар земной — лови!

Любовь? Не знаю... Но другое было,

Немногим хуже счастья и любви.

Звенела медь в оттянутых карманах,

Гуляла грусть, в ушах твоих звеня.

Я говорил о замыслах и планах,

И ты, как должно, верила в меня.

И заполночь дышал туманом город,

И сущность жизни знавший пешеход,

Дивясь, ловил обрывки разговора,

В котором было — все наоборот.

 

1976

 

 

 

 

* * *

 

Жизнь обрела привычные черты,

Что было нужно — за день наверстала.

Застольный шум, а посредине — ты:

Слегка паришь, но выглядишь устало.

 

Накрытый стол немало обещал,

Но разговор не ладился, как будто

Какой-то сговор вас отягощал,

Исподтишка встревая поминутно.

 

О Господи, как фантастичен быт!

Искажены смеющиеся лица.

Кто с кем тут рядом и зачем сидит,

На что озлоблен и чего боится?

 

Хозяюшка, отсюда не взлетишь.

Оскалит рот насмешливая вечность.

Погасишь свет — и ясно различишь

За окнами таящуюся нечисть.

 

И вправду мир покажется тюрьмой,

Дыханье — счастьем и прогулка — волей.

Что с нами происходит, Боже мой,

На этом самом жутком из застолий?

 

Март. Ночь. Москва. Гостеприимный дом.

Отменный спирт расходится по кругу.

Хозяйка, слушай, а за что мы пьем,

Зачем мы здесь — и кто мы все друг другу?

 

Пускай хоть выпьем каждый за свое

Под общий звон фужеров или рюмок.

Я — пью за волчье сладкое житье,

За свет звезды над участью угрюмой.

 

Хозяюшка! За звучным шагом — шаг,

Земля за нас, она спружинит мягко,

И каждый дом — по крайности, очаг,

И смертный мир — не больше, чем времянка.

 

1976

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

* * *

 

                                С.Гандлевскому

 

Вот и снова в предосенний день

Побредем по глянцу площадей,

Поразмыслим, чем же год отмечен.

А земля нас тащит за собой

В орбитальный космос голубой.

Год шестой от нашей первой встречи.

 

Все родное — в памяти родней.

До прекрасных августовских дней

Берегу тепло под полушубком.

Дорожу пожатием руки —

И живу, резону вопреки,

В этом крае, вымершем и жутком.

 

В августе с друзьями посидим.

Папирос замысловатый дым

Тянется в распахнутые окна.

Капает на кухне самогон.

И огонь заката вознесен

В облака торжественно и вольно.

 

К высоте распространится речь.

Будет лето медленное течь,

Занавеска светлая — качаться.

В августе присядем у стола.

Жизнь — она ведь все-таки была

И пока не думает кончаться.

 

1976

 

 

* * *

 

Земли осенней черные пласты

Еще не разворочены дождями,

Но знаю я — и, верно, знаешь ты,

Каким ветрам орудовать над нами.

Еще пылят сентябрьские пути.

Еще звенит колодцами деревня.

Будь проклят день и час, когда... Прости,

Благословись, возлюбленное время.

Другого нет. И, если разрешат,

Я все скажу, что ночь наворковала,

Пока в дремоте граждане лежат

На папертях Московского вокзала,

Пока еще не холодно, пока

К себе берет нас камень постепенно.

Будь проклят... Не поднимется рука,

Родное время, будь благословенно.

Свистками черни воздух потрясен,

Смешна любовь — и ненависти мало,

Но кто бы знал, что людям тех времен

Благословенья лишь и не хватало.

 

1976

 

* * *

 

За ночью ночь меня всего трясло.

Отряд берез держал границу леса.

Начало суток, новое число

Меня встречало лязганьем железа.

Неслись с окраин первые шумы,

Гудки гудели, грохотала трасса,—

И думал я: вот-вот увидим мы,

Как от востока светится пространство,

Как воронье срывается в полет,

Как небеса расхристаны и сиры...

И молодость — она не в нас живет,

Но где-то прежде, в молодости мира.

Меж тем поодаль шум иной возник,

Вступала сталь каким-то новым ладом.

Я покидал березовый тайник

И торопился к каменным громадам.

И город был сияньем обагрен

Едва заметным, но неоспоримым,

И я входил, как на заре времен,

И шел — как мытарь Иерусалимом.

Навстречу мне такие же, как я,

Шли люди в озаренье красноватом,

И мы сходились, как одна семья,

Где всякий был родным и виноватым.

Но мы родство таили в бездне глаз.

Движенья были сослепу неловки.

И притекали новые из нас

К автобусной заветной остановке.

Любой дышал, как будто ношу нес.

Походки тяжки, лица воспаленны.

И вдалеке гремел мусоровоз,

Как будто поступь танковой колонны.

Нечистым газом бил из-под крыла...

Казался воздух огненосней кремня.

Рассвет не шел. Заканчивалось время,

Дышала вечность, за сердце брала...

 

1976

 

* * *

                                                           Ю. Кублановскому

 

Морозное солнце над серым вокзалом,

Дымы на слепящих верхах,

И зелень листвы по садам обветшалым —

Серебряный блеск на ветвях.

 

Откуда в столице такая погода

В октябрьский полуденный час?

С архивного полузабытого года

Такого не знают у нас!

 

Сырой листопад налетает со снегом

На семь москворецких вершин,

И смотрятся жадным монгольским набегом

Разъезды служебных машин...

 

Об эту блаженную смутную пору

Нам чувствовалось заодно,

Что Богу живому иначе, как вору,—

Навстречу безвластию, голоду, мору —

Прокрасться сюда не дано.

 

На голос друзей, по звонкам телефонным

Еще я срываться могу...

Но страшно взглянуть: под раскидистым кленом —

Зеленые листья в снегу.

 

1976

 

 

* * *

 

На рассвете звенят возбужденно,

Подымаясь со сна, города.

Спи сегодня без горя и стона,

Спи по-прежнему, спи, как тогда.

Как жилось нам единожды, помнишь?

Небо в росчерках звездных хвостов —

И держали раздетую полночь

Напряженные руки мостов.

 

Так тепло, будто ветер на воле

Не гуляет вовсю за стеной.

Так беспамятно — крысы в подполье

Не спугнут нас до утра с тобой.

Только жадно сцепляются руки,

Да безвольно бормочут уста —

И слова, разлетаясь на звуки,

Рвутся прочь, как птенцы из гнезда.

 

Несмышленая, враг мой любимый,

Там, меж арок и кариатид,

Нешто все еще неумолимый,

Резкий снег между нами летит?

Сердце мира спешащего, злого

Бьется в ритме столичного дня.

Я устал от недоброго слова —

Только ветер и держит меня.

 

Разве зря в ту блаженную пору

Голоса пролагали следы

Сквозь осеннюю звездную свору

Над игралищем невской воды?

Сядем рядом — и карты раскроем:

В ускользающий нынешний час

Эта память

          да будет покоем

От зимы, ненавидящей нас.

 

1976

 

 

 

 

* * *

 

Ты помнишь: мост, поставленный над черной,

Неторопливо плещущей водой,

Колокола под шапкой золоченой

И стойкий контур башни угловой.

А там, вдали, где небо полосато,

В многоязыком сумрачном огне

Прошла душа над уровнем заката —

И не вернулась, прежняя, ко мне.

 

Когда же ночи темная громада

Всей синевой надавит на стекло,

Прихлынет космос веяньем распада —

И мокрый ветер дышит тяжело.

Но смерти нет. И от суда хранима,

Как будто куща в облачной дали,—

В налетах дыма черная равнина,

И пятна крови в гаревой пыли.

Пора мне знать: окупится не скоро,

Сверяя счет по суткам и годам,

Полночный труд историка и вора,

Что я живым однажды передам.

 

Настанет день, и все преобразится,

Зайдется сердце ерзать невпопад,

И будет — март, и светлая водица

Размоет ребра зданий и оград...

И поплывет — путей не разобрать —

Огромный город — мерой не измерить.

Как это близко — умирать и верить.

Как это длится — жить и умирать.

 

1977

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Зима устала быть собой.

И ей, за слабость эту,

Приказано трубить отбой

И дать дорогу лету.

 

Минуя стадию весны

(Раздолье очевидцу!)

Вступило столько тишины

И зелени в столицу.

 

Нисходит сумрак лучевой,

И посредине мая

Смеется мальчик, ничего

Не подразумевая.

 

Вот так кому-то невдомек,

Вот так никто не в курсе,

Какой назначен миру срок,

Какие судьбы ткутся.

 

1977

 

 

* * *

 

Похолодание прошьет роскошный май

И зелень по чертам фасадов.

Душа прояснится. Как хочешь понимай

Игру сердечных перепадов.

 

А время спряталось. Исчезло без следа,

Как мокрой осенью безлистой.

И сердце падает — как будто есть куда,

Как бы в колодец чистый-чистый...

 

1977

 

 

 

 

 

 

ДВА СТИХОТВОРЕНИЯ

 

                                               Е.Чикадзе

1

 

В малахитовом полумраке

Луч заката недостижим.

Разве правда, что мы во прахе

Под холодной землей лежим?

И покамест парадным узким

По твоим я бреду стопам —

Город полон трамвайной музыки,

Расплескавшейся по мостам.

Лютовали по снегу тени,

Стыли трупы на площадях —

Но текут, не спеша, ступени,

Будто чуя хозяйский шаг,

Будто факелы тьму расшили,

Будто праздник и фейерверк...

А ступени все шире, шире

Разрастаются — вверх и вверх.

 

А у нас — так, что нету мочи,

Днем неистовствует жара,

Да в сиянии полуночи

Бьют по зелени прожектора.

А у вас — будто розгой высечен:

И прикрыт отходящий мир

Этим северным небом выцветшим,

Синью, выполосканной до дыр.

 

И бессильно в волнах качается,

Опрокинувшийся вверх дном...

А у нас — синева сгущается,

Зелень черная под окном.

 

Чашка белая. Черный кофе.

Струйка пара. Благая весть.

Хорошо, что в составе крови

Благодарная память есть.

Эта память — любви бездонней,

И с обмолвками полусна,

Со щекотным теплом ладоней

Эта память сопряжена.

 

1977

 

 

2

 

Когда пришлют за мной небесных выводных

И скажут: вам пора, все ваши песни спеты,—

Возьмут мои стихи и перечтут — а в них

Одни рассветы да рассветы.

 

Вот так единожды, когда пришлют за мной,

Завижу явственно в конце бесповоротном,

Как зори дней моих горят голубизной

В огне прекрасном и холодном.

 

На то и речь моя, чтоб нам с утра глядеть

Во власти страхов и сомнений

На небо чистое, когда сквозь веток сеть

Забрезжит дивно свет осенний.

 

А воздух ясно зрим, и гулом напоен,

И дворники листву размеренно сметают,

И крики черных птиц о давности времен

Отчетливо напоминают.

 

Теперь душа моя срывается туда,

Где нынче ветреней и небосвод — багровей,

И вновь беседовать выходят города

На языке рассветных кровель.

 

Ну что ж, сударыня, за мир, угодный нам,

За дружбу трепетную нашу

Навстречу стынущим надменно временам

Заздравную поднимем чашу.

 

Чтобы упрямый луч победно засверкал

По жестяному скату крыши,

Чтоб солнце, задрожав поверхностью зеркал,

Осколки пламени распространяло выше.

 

1979

 

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Любимая, считаю дни,

Минуты и часы до встречи.

Шепнешь — откликнется далече:

Пойми, прислушайся, усни.

 

Сегодня август, и поверь:

Судьба моя такого рода,

Что, может быть, как раз теперь

Она и вправду ждет исхода.

 

Вот-вот ударит надо мной

И кружит, не переставая.

Так истребляет мутный зной

Зарниц атака круговая.

 

Когда-то, на другой земле,

На рубеже другого лета

Я жил — и в августовской мгле

Плыла зеленая планета...

 

Ты слышишь: листья шелестят

Бездумней, ветренее, злее...

Взгляни на облака в аллее —

Как на ветру они летят.

 

Когда б ты знала жизнь мою,

Ты поняла бы, что со мною...

Пора, пора! глаза закрою.

Замру у бездны на краю.

 

1977

 

 

* * *

 

Дорога звенит, беспощадно пыля,

На запад зарю провожая.

С рожденья без родины. Эта земля —

Чужая, чужая, чужая.

Колючая ржавчина вдоль полотна

Бесплодную степь обметала.

Надеяться не на что. Эта страна

С полвека надежды не знала.

Так как же, мой ангел летящий, ответь —

Ты в ветре, врачующем душу —

Когда же обрушишь ты трубную медь

На эту бескрайнюю сушу?

Но ангел летящий не знает суда

И казни причастен едва ли.

Взгляни, как из пепла встают города

И люди встают из развалин.

Они без улыбок идут на восток —

И держит земля их, покуда

В безвременье отодвигается срок,

И медлит последнее чудо.

Ну что ж, целовать вам вождей на рублях,

С утра подниматься по гимну —

А я недобит в отошедших боях,

А значит, и впредь не погибну.

Когда б не звенела дорога, пыля,

С надеждой рассталось бы сердце.

Земля — моя память, и память — земля,

И все это вместе — бессмертье.

 

1978

 

* * *

                                               В. Дмитриеву

 

Ветер августа, хмурый товарищ,

Вот ты снова приходишь за мной,

Дальнозоркие планы срываешь

И любуешься глушью земной.

Шорох листьев под ветром невнятен,

А надежда свежа и страшна.

Не загадывай дольше, чем на день,

И не стой по ночам у окна.

Мокнут листья на черном асфальте —

Летней роскоши смертная треть.

Так давайте не думать, давайте

Водку пить — и в окно не смотреть.

 

Ветер августа вечером черным

В упоенье скандирует ложь.

Нет надежды,— шуршит,— обреченным.

От судьбы,— шелестит,— не уйдешь.

Отчего же все шире и шире

Свет осенний растет над землей?

Нам не спится в разгневанном мире,

Небо рушится звездной золой.

Но пока не сорвется планета

В неподвластные страху края,—

Ранним утром рождается где-то

Свет осенний, надежда моя...

 

1978

 

* * *

 

Воздух нечист, и расстроено время.

На рубежах ледяного апреля

Рвется судьбы перетертая нить.

Вот уж четырежды похолодало,

Только и этого холода мало,

Чтобы горячку души остудить.

 

Нет ни покоя, ни воли, ни света.

Я проживаю в беспамятстве где-то.

Веку неровня, держусь навесу.

Пасмурны днесь очертания мира.

Только объедки с умолкшего пира,

Да тишина в обнаженном лесу.

 

Как она там, соловьиная пара?

Был же закат — огненосней пожара,

Свечи берез и полян алтари...

Как началось оно, это похмелье?

Только быстрей застучали недели:

Катыши дней — от зари до зари.

 

Так горевать не пристало поэту.

Но за весну беспощадную эту

Капли дождя, будто капли свинца,

Плотно сгущенный, бессолнечный воздух,

Горечь ночей, ледяных и беззвездных,—

Пей до конца. Допивай до конца.

 

1979

 

30 АПРЕЛЯ

 

Притупилось чуство боли.

Улеглась жара к семи.

Нынче вечер тайной воли,

Власти тайной над людьми.

 

В эту пору в Третьем Риме

Все недвижимо на вид,

Только небо над кривыми

Переулками кружит.

 

Только дышится свободней,

И прозрачен черный сад.

В Нижнем Кисловском сегодня

Флаги красные висят.

 

Я и в юности нередко

В эту пору здесь бывал,

И, прыжком доставши древко,

Флаги красные срывал.

 

Тихо в мире. Слишком поздно.

Только музыка в окне,

Но ее аккорды грозно

Обращаются ко мне,

 

Но светлеет небосвода

Накрененное крыло —

Где она, твоя свобода,

Сердца тайное тепло?..

 

Что ж, домой, под крышу, что ли:

Спать, и плакать, и опять —

Завтра день большой неволи —

Спать и плакать. Долго спать.

 

1979

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Вот она, почва праха, свобода слова,

Проводы друга. Времени нет, и решать пора:

Хочешь, лети и сам, а хочешь — домой, и снова

В пункте приема посуды — накрест запор с утра.

 

Тучи пришли и щербатым ребром нависли,

Треть небосвода оставив сияющей голубизне.

Вот оно, дело жизни, свобода мысли,

Воля для ветра и града, пространство в высоком окне.

 

Где-нибудь на Капитолии залил шары негроид:

Бомбе нейтронной — нет, равенство-братство-труд...

Русские люди по всей земле колобродят,

Органы хвалят, места себе не найдут.

 

Трое войдут неслышно («дверьми обидно хлопать»);

Сам я с утра в растерянности, сердце слегка шалит.

Твое разложат на плитках паркета,
                                                               третий возьмет за локоть,

Аккумулятор поставит на пол, рубильник пошевелит.

 

Холод бежит по спине от луны двурогой.

Нужно держаться не горбясь и в землю
                                                                               не пряча взгляд.

Вот почему и бреду немощеной дорогой,

Медленно растворяясь и переходя в закат.

 

А в сизом фанерном дыме неслышно бегут машины.

Поздние гости, продрогши, торопятся к очагам.

Шорох на кровлях мира. Под небесами чужими —

Храп палачей, казненных молчание, времени шум и гам.

 

1979

 

 

 

 

 

 

 

 

 

* * *

                                                Y.-M.Bovy

 

Когда снегопада светлейшая вязь

Займет над рекою простор,

Мы в черные стекла посмотрим, садясь,

На белую вьюгу в упор.

Земля отклонится с орбиты во мглу,

Звезда оборвется над ней —

Но нервные пальцы, скользя по столу,

Не сыщут опоры прочней.

Как будто с планетой уже решено —

Лишь нас, зазевавшихся, ждут.

Тяжелых машин боевое звено

Выходит на горный маршрут.

Останется — нас за колючий забор

За то, что друг с другом на ты,

И танки — на голову нашу позор —

Замрут у последней черты.

Всего-то осталось — налить да сказать,

Поднять, опорожнить до дна

За землю, которую поздно спасать,

Раз участь ее решена.

Чтоб вовремя рухнуть успел серпантин

Под гусеничным полотном —

За нашу надежду. За все, что хотим.

За то, что твердим об одном.

 

1979

 

 

 

* * *

 

Отара в тумане скользит по холму.

Равнина незрима для глаза.

Доколе же брату прощать моему:

Скажи — до седьмого ли раза?

 

Стада исчезали — и скрылись совсем

За синий расщеп перевала,

Когда непреклонное: семижды семь,—

В ответ на века прозвучало.

 

Господь! наша память доселе строга,

Верни нас на тропы овечьи,

Где мы бы исправно простили врага —

И с братом зажгли семисвечье.

 

Но слышишь: над рощей с утра воронье.

Гордится земля пустырями.

Здесь дышит на ладан людское житье.

Не двое, не трое во имя Твое:

Приди и постой между нами.

 

...Морщинки от глаз исподлобных бегут,

И ежели деду поверить,

И ежели счет на морщины ведут,

Их семижды семь — не измерить.

 

Ты слышал ли песню разграбленных хат —

Отчизны колхозные были —

Про то, как он выехал на Салехард

И малого как хоронили?

 

Как мерзлая тундра сомкнулась над ним,

Костры на поминках горели —

И стлался над тундрой отечества дым

По всей ледяной параллели...

 

Дорожка ты, тропка! На праздник, как в ад —

На труд, как на смерть, и обратно.

Все утро вдоль пункта приема звенят

Бутылки светло и опрятно.

 

Смеркается медленно. Пьяный орет,

Поводит больными плечами,

Про то, как ебут его дни напролет

И как его сушит ночами...

 

По этой земле не ступал Моисей.

Законы — вне нашей заботы.

И где те блаженные — семижды семь,

Когда бы мы сели за счеты!

 

Господь, отведи от греха благодать

Под сень виноградного сада.

Сподобь ненавидеть, вели не прощать,

Наставь нас ответить, как надо.

 

Черно небо гор. Поднимается дым —

Молочная просека к звездам.

Когда мы вернемся — мы сразу простим,

К тебе возвращаться не поздно.

 

1980

 

 

 

* * *

 

Погода. Память. Боль. Душа, отстойник боли,

С похмелья поутру брезглива и строга.

Теперь не до зимы: знать, не по доброй воле

Застали нас врасплох ноябрьские снега.

 

На кухне пыль в углах. Немытая посуда.

На безнадежный век — обтерханный уют.

Я говорю тебе: пойдем со мной отсюда,

Но если я неправ — пускай меня убьют.

 

Земля, как я сказал, гордится пустырями.

Обречены снегам фундаменты во рвах.

Я говорю, пойдем. Покой не за горами,

А если страшен путь — то что такое страх?

 

На стройке тишина. Вполнеба арматура.

Стаканы — в добрый час — поднесены ко ртам.

Зеленая звезда над хижинами Ура

Как будто кажет путь на дальний Иордан.

 

Метели светлой свист, и вихри у порога.

Держись же по звезде: собьешься невзначай —

И не сыскать концов. На всех одна тревога,

И надо всей Москвой — одно прости-прощай.

 

1980

* * *

 

На Крещенье выдан нам был февраль

Баснословный: ветреный, ледяной —

И мело с утра, затмевая даль

Непроглядной сумеречной пеленой.

 

А встряхнуться вдруг — да накрыть на стол!

А не сыщешь повода — что за труд?

Нынче дворник Виктор так чисто мел,

Как уже не часто у нас метут.

 

Так давай не будем судить о том,

Чего сами толком не разберем,

А нальем и выпьем за этот дом

Оттого, что нам неприютно в нем.

 

Киркегор неправ: у него поэт

Гонит бесов силою бесовской,

И других забот у поэта нет,

Как послушно следовать за судьбой.

 

Да хотя расклад такой и знаком,

Но поэту стоит раскрыть окно —

И стакана звон, и судьбы закон,

И метели мгла для него одно.

 

И когда, обиженный, как Иов,

Он заводит шарманку своих речей —

Это горше меди колоколов,

Обвинительных актов погорячей.

 

И в метели зримо: сколь век ни лих,

Как ни тщится бесов поднять на щит —

Вот, Господь рассеет советы их,

По земле без счета их расточит.

 

А кому — ни зги в ледяной пыли,

Кому речи горькие — чересчур...

Так давайте выпьем за соль земли,

За высоколобый ее прищур.

 

И стоит в ушах бесприютный шум —

Даже в ласковом, так сказать, плену...

Я прибавлю: выпьем за женский ум,

За его открытость и глубину.

 

И, дневных забот обрывая нить,

Пошатнешься, двинешься, поплывешь...

А за круг друзей мы не станем пить,

Потому что круг наш и так хорош.

 

В сновиденье лапы раскинет ель,

Воцарится месяц над головой —

И со скрипом — по снегу — сквозь метель —

Понесутся сани на волчий вой.

 

1981

 

 

 

* * *

 

За то, что я тогда... Не знаю сам, за что,

Не знаю, что со мной и было —

За все, что вытоптано и пережито,

За все, что памятно и мило,

За то, что музыка подкрашена вином,

За звон в ушах, родной и нестерпимый,

За март, разбрызганный капелью за окном,

За город, так мучительно любимый,—

За это бедная, дурная жизнь моя

Туда слетает безвозмездно,

Где — вот — на волосок один от бытия —

Бездушная клубится бездна.

За то, что дни мои в московском тупике —

Тупая стенобитная работа,

За то, что сны мои про волю налегке

Полны горячечного пота,

За то, что, Господи, судьбу свою сломить

Дано лишь молодым и сильным —

Дай удержаться мне за радужную нить

Капели звонкой полднем синим.

 

1981

* * *

 

Я еще наверстаю свою синеву.

Я дышу и шагаю, пока,

Отпуская лиловую тень на Москву,

Проплывают над ней облака.

На асфальтах каблучная дробь весела —

Да вокзалов горька круговерть,

И закат отражается в толще стекла,

Намекая на юность и смерть.

Безвоздушное варево горло дерет,

Но пока еще можешь — дыши.

Я закланье приму от московских щедрот —

Так последние дни хороши.

Уходили друзья. Хлопотала родня.

Леденела тревога в дому.

По нелепой одежке встречали меня —

Выпроваживают по уму.

Остается, похоже, что шаг или два,

Чтоб, развеяв по ветру года,

Безнадежно повисла моя синева,

Как на сопках, над морем, тогда.

 

1981

 

БЕРНГАРДТОВКА

 

                                                                Памяти Н. Гумилева

 

Мы на грязном песке не распластывались, умирая.

Не звенели под ветром высокие сосны вдали.

По дороге на казнь у платформы пылится пивная.

По жаре да с похмелья — бывает же счастье! — пошли.

 

До чего все забыто бессчетным, беспамятным летом!

По запущенным паркам и малый не сыщется след.

Нам и вспомнить-то нечего, милый,— подумай об этом:

Никакого другого, светлейшего, прежнего — нет.

 

...На рассветном ветру золотились верхи Петрограда:

Августовские зори нигде не сияют, как тут.

(А что пиво с водой — нам ли сетовать?
                                                                               Так нам и надо,

Так и надо нам, милый. И лучшего нам не дадут).

 

Полубред-полусон. Терракотовый отсвет пустыни.

Фразы скептика-друга. Обиженной женщины гнев.

Да какая-то стычка, где с вывертами непростыми

Голосили пророки, расчетливо руки воздев.

 

Безнадзорная память... А там — половицы расшиты.

Хруст — паркетные досочки! Грейся, рабочий народ!

К высшей мере — как пели тогда —

                                                               социальной защиты.

...Царскосельские липы прикроют последний отход.

 

Голубая планета — морей непровернутый сгусток.

Петроградские вдовы уткнулись в изношенный шелк.

Отступает под марши видавшее виды искусство

В девятнадцатый век, как мятежный отброшенный полк.

 

1981

 

 ПРИЗНАНИЕ В ЛЮБВИ,
ИЛИ НАЧАЛО ПРОЩАНИЯ

 

1

 

Мокрый ветер — на том берегу,

Где в болото уткнулось копыто,

Где размыт горизонт — и в снегу

Даль морская заботливо скрыта,

Суматошные верфи в чаду

Со стенаниями кабестана...

Не к твоей ли земле припаду

Напоследок — легко и устало?

 

Было время седым парикам,

И за неосторожное слово —

Шпага в грудь. И ходил по рукам,

Сердце радуя, список Баркова.

Было — в страхе крестился народ,

И, посмертно справляя победу,

С постамента венчанный юрод

Угрожал бесталанному шведу.

 

Все пройдет — и быльем порастет.

Было время — стреляли с колена,

Было время — на двор да в расход,

И у губ — розоватая пена.

Хмурый ветер дырявил листву.

Рдело облако флагом погрома.

Этот дух отлетел на Москву

За компанию с предсовнаркома.

 

Над каналами стало светлей,

И задворки глядят, как музеи.

Почерневшие ветки аллей

На ветру зазвенели свежее.

Да и злое заклятье снято,

И небось на подножку трамвая

Не подсядет неведомо кто,

Хромоту неприметно скрывая.

 

Время — нежной морской синеве

С ощутимым оттенком металла.

Ветру свежему — вверх по Неве.

Горькой памяти время настало,

Тайной вольности. Время прямей

Выговаривать каждое слово

Под шуршанье могучих ветвей

Над аллеями сада ночного.

 

2

 

Мостовыми горизонт распорот,

Вертикали золотом горят —

И пойдет раскручиваться город,

Каменный выстраивая лад.

Начерно разыгранная в камне

Тема объяснения в любви —

Слишком эта музыка близка мне,

Навсегда растворена в крови.

Слышится — трамвайными звонками,

Брезжится — рассветной желтизной,

Как гудел Литейный под ногами,

Как Нева плескалась за спиной.

Воды, разграфленные мостами.

Вереницы движущихся зданий.

Мы в лицо припомним каждый дом.

Мы в разлуке жить не перестанем.

Мужество ценой любви поставим —

И бессилье к трусости сведем.

И опять, на развороте круга

Скорость увеличивая вширь,

Каменная вздрогнет центрифуга —

И пойдет собор, как поводырь.

И вокруг собора, шпиля, башни

Нас уже закружит без конца

Выстраданно светлый и бесстрашный

Город, окликающий сердца.

 

3

 

Белесые сумерки в Летнем саду.

Навеки в груди колотье.

Сюда со страной я прощаться приду,

К державным останкам ее.

 

Закружится в сумерках город, и снег

Затеплится, тая в горсти.

На очереди — безоглядный побег,

И прошлого нам не спасти.

 

Я холод от камня привычно стерплю,

Коснусь напоследок его —

И крикну: — Люблю тебя! слышишь, люблю —

Справляй же свое торжество.

 

Мне слишком по нраву твоя прямота

И поздняя гордость твоя.

Но где там, когда уже клетка пуста,

И — только вперед — колея.

 

Ну, вот и попробуем: только вперед...

Надолго? Навек? Навсегда?

Ну что ж, оттолкнись от земли, самолет,

Гори, бортовая звезда.

 

Чтоб сердце рвалось до скончания сил,

Одним обжигая огнем

И город, который, как песню, любил —

И песню о городе том.

 

1981—1982

 

 * * *

 

В Европе дождливо (смотрите футбольный обзор)

Неделю подряд: от Атлантики и до Урала.

В такую погоду хороший хозяин на двор

Собаку не гонит... (И курево подорожало.)

 

В такую погоду сидит на игле взаперти

Прославленный сыщик — и пилит на скрипке по нервам...

(И водка уже вздорожала — в два раза почти:

На 2.43 по сравнению с 71-м.)

 

И общее мненье — что этого так бы не снес

(Ни цен этих, то есть на водку, ни этой погоды)

Хороший хозяин: не тот, у которого пес,

А тот, у кого посильнее, чем Фауст у Гете.

 

Над Лондоном, Осло, Москвой — облака, будто щит,

И мокрых деревьев разбросаны пестрые рати.

Которые сутки подряд — моросит, моросит,

И в лужах холодных горят фонари на Арбате.

 

Сентябрь обрывается в небо. Глаза подниму —

Все те же над городом изжелта-серые тучи.

Когда бы ты знала, как нехорошо одному.

Когда бы не знал я, что вместе бывает не лучше.

 

Есть чувства, по праву приставшие поздней любви.

Гуляет над миром отравленный ветер разлуки.

Войди в этот воздух, на слове меня оборви —

Когда все из рук вон, когда опускаются руки.

 

Шаги на площадке. Нестоек наш жалкий уют.

И сон на рассвете — как Божья последняя милость.

И памяти столько хранит завалящий лоскут,

А в памяти столько души — сколько нам и не снилось.

 

И я, не спеша, раскурю отсыревший табак —

И слово признанья вполголоса молвлю былому...

В Европе дождливо. Хозяева кормят собак,

И те, как хозяева, с важностью бродят по дому.

 

1981

 

 

* * *

 

Как хочется приморской тишины,

Где только рокот мерного наката

С подветренным шуршанием сосны

Перекликается подслеповато.

С утра в туман под пенье маяка

Покойно спится человеку в доме.

Пространства мускулистая рука

Рыбачий берег держит на ладони.

Как будто настежь ветру и штормам

Раскрыт неохраняемый порядок —

Пока со звоном не спадет туман,

Обрызгав иглы тысячами радуг.

И горизонт расчиститься готов,

И прояснятся в оба направленья

Каркасы перекошенных судов —

И мощных дюн пологие скругленья.

 

Вдоль набережных пд вечер поток

Наезжих пар курортного закала.

Веранда бара. Легкий холодок

Искрящегося в сумерках бокала.

Что грустно так, усталая моя?

Повесив нос — развязки не ускоришь.

Я взял бы херес: чистая струя,

Сухая просветляющая горечь.

И в даль такую делаешься вхож,

Откуда и не возвращаться лучше...

И если в мире — памяти на грош,

Так выбирай беспамятство поглуше.

Подкатит — оторваться не могу.

Магическим обзавестись бы словом,

Открыть глаза на этом берегу —

И захлебнуться воздухом сосновым.

 

1982

 

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Картинки с выставки... Припомнится с трудом,

Да и поверится едва ли.

Нам будет весело когда-нибудь потом

На европейском карнавале.

 

В застенках пасмурно. Кривых бесед размах —

И строй параграфов державных.

Черты для памяти: портретов на стенах

И плошек-пепельниц шершавых.

 

А город мартовский на проводах повис,

Капелью солнечной играя,

Как будто силится в лазоревую высь

Уйти звоночками трамвая.

 

Шуршат по очереди мятые рубли

В строю пальтишек обветшалых,

И женский выговор: «Раздвиньтесь, короли»,—

Невразумителен и жалок.

 

Синеют сумерки на улицах Москвы

Закату рыжему на смену...

«Права свидетеля»! Когда бы знали вы

Словам — их собственную цену.

 

Под эту музыку — у ночи на краю,

В чужом пиру, в отпетой роли —

Нам будет весело, мы встретимся в раю,

Уже не ощущая боли...

 

1982

 

 

 

 

 

 

 

 

 

ДВА СТИХОТВОРЕНИЯ

 

                                                  Б. Кенжееву

 

1

 

Грохотало всю ночь за окном,

Бередя собутыльников поздних.

Вилась молния волчьим огнем,

Рассекая в изломе кривом

Голубой электрический воздух.

 

Над безвылазной сетью квартир

Тарабарщина ливня бренчала,

Чтобы землю отдраить до дыр,

До озноба промыть этот мир —

И начать без оглядки с начала.

 

Так до света и пили вдвоем —

Горстка жизни в горчащем растворе.

Год назад на ветру продувном

Голубеющей полночью дом

Сиротливо плывет на просторе.

 

До свиданья. Пророчества книг

Подтверждаются вещими снами.

Темным облачком берег возник.

Дар свободы. Российский язык.

И чужая земля под ногами.

 

1982

 

2

 

Записки из мертвого дома,

Где все до смешного знакомо —

Вот только смеяться грешно,

Из дома, где взрослые дети

Едва ли уже не столетье,

Как вены, вскрывают окно.

 

По-прежнему столпотвореньем

Заверчена с тем же терпеньем

Москва, громоздясь над страной.

В провинции вечером длинным

По-прежнему катится ливнем

Заливистый, полублатной.

 

Не зря меня стуком колесным —

Манящим, назойливым, косным —

Легко до смешного увлечь.

Милее домашние стены,

Когда под рукой — перемены,

И вчуже — отчетливей речь.

 

Небось нам и родина снится,

Когда за окном — заграница.

И слезы струятся в тетрадь.

И пусть себе снится хвороба,

Люби ее, милый, до гроба:

На воле — вольней выбирать.

 

А мне из-под спуда и гнета

Все снится лишь — рев самолета,

Пространства земного родство.

И это, поверь, лицедейство,

Что будто бы некуда деться,

Сбежать от себя самого.

 

Да сам-то я кто? И на что нам

Концерты для лая со шмоном,

Наследникам воли земной?

До самой моей сердцевины —

Сквозных акведуков руины,

И вересковые равнины,

И — родина, Боже ты мой...

 

1983

 

* * *

 

На краю лефортовского провала

И вблизи таможен моей отчизны

Я ни в чем не раскаиваюсь нимало,

Повторил бы пройденное, случись мне,—

Лишь бы речка времени намывала

Золотой песок бестолковой жизни.

 

Октябрь 1982

 

НОЯБРЬ 83-го

 

1

 

Ноябрьская гроза.

Под ветром мир разгневан,

И снег летит в глаза —

И молния со снегом.

И вроде — все не то,

Но мой подкожный опыт

Свидетельствует о

Возможностях, торопит

Использовать их, и

Предчувствием удачи

Рождаются стихи —

И дышится иначе.

Стыкуются слова

Предвестием исхода,

И снова жизнь — права,

И на душе — свобода.

И снова снег летит

И на ресницах тает —

И мокрый лист летает

Среди оград и плит.

 

 

 

2

 

Через час по брусчатке солдатам

Шаг печатать с отмашкой лихой.

В этом воздухе голубоватом —

Подозрительность и неспокой.

 

Нелады расплескались по свету,

Хоть за горло не взяли пока,—

И кряхтит, выбирая газету,

Отставной вертухай у ларька.

 

Пусть и цены упали на водку,

И не самый худой урожай —

Он находит вест-индскую сводку,

Над Антилами видит пожар.

 

Он уже напрочь нем и бессилен,

И Октябрь ему не в торжество,

И мерещатся штурмы Бастилий

Помраченному духу его.

 

Под такую ж вот дату у кума

Как разваливались за столом:

До второго стакана — угрюмо,

Ну, а там — по-мужски, матерком,

 

И занюхивали, к телогрейкам

Приникая ноздрями... И вдруг —

Это ж бьет он нас, этот Рейган,

Из своих бронебойных базук!

 

И за сердце, как будто с похмелья,

Он берется нетвердой рукой.

Только пуговицы на шинели

Блещут форменною желтизной.

 

Открываются старые раны.

Не тому нас учили, не так...

Это бьют по казармам охраны.

Поднимается первый барак.

 

 

3

 

Вот оно, время, которого мы дождались.

Вот оно, время, в которое зажились мы.

Что с нами будет теперь:

                                                  настоящая жизнь —

Или гнилой полусвет пересыльной тюрьмы?

 

Или тюрьма-то и есть настоящая жизнь —

А остальное все треп, бестолковщина, тлен?

В общем, короче, мы дожили: только держись.

Вот наше время, другого не надо взамен.

 

Как мы пророчили, прежний застой торопя

Сдвинуться, стронуться, сделаться проще, честней,—

Так и сбывается. Время просить у Тебя:

Вот наша родина. Господи, будь же Ты с ней —

 

С этими путаными, окаянными и

Втянутыми в безнадежную эту игру...

Светятся все же в окошке у каждой семьи

Слабой надеждой — огни на московском ветру.

 

Вот и снежку намело. Поутру выхожу,

Скрипнув засовом, на снег из церковных ворот,

Воздухом, как уж давно не дышалось, дышу —

И ничего не загадываю наперед.

 

1983

 

   ОДА НА ВЗЯТИЕ

 СЕНТ-ДЖОРДЖЕСА
25 ОКТЯБРЯ 1983 ГОДА

 

Я много водки выпиваю,

Портвейном не пренебрегаю,

Закусываю не всегда.

Баб обаятельных хватаю

Порой за всякие места.

 

А в это время в Белом доме

Ты к сводке утренней приник,

У демократии на стреме,

Иных забот не зная, кроме

Прав человеческих одних.

 

А я все пьянку продолжаю,

Я это дело уважаю.

Блестит андроповка в стекле.

И ничего не совершаю

За ради жизни на Земле.

 

И солнцу есть предел на свете.

И злаки чахнут на корню.

А там, в овальном кабинете...

С чем я сравню тревоги эти?

С чем эти бдения сравню?

 

Весной на солнце снег растает.

Чашма пленительно блистает,

А то неплохо и пивка.

Меня запой не отпускает —

Или порой меня ласкает

Жены домашняя рука.

 

Горит рассвет над Потомаком.

Под звездно-полосатым флагом

Макдонольда победный флот

Летит, как коршун над оврагом,

Как рыба хищная, плывет —

И се! марксизма пал оплот.

 

И над Карибскою волной

Под манзанитою зеленой

Грозят Гаване обреченной

Сыны державы мировой:

А ты, Макфарлейн молодой,

И ты, Уайнбергер непреклонный!

 

Кого же я средь дикой пьянки

Пою, вскочив из-за стола?

Кто, ополчась на силы зла,

Кремлевские отбросит танки?

В ком честь еще не умерла?

Чьи баснословные дела

Вовек не позабудут янки?

Калифорнийского орла!

 

1983

 

ПЕРВОЕ ПУНИЧЕСКОЕ ПОСЛАНИЕ

 

                                 С. Гандлевскому

 

Я расскажу тебе, Серега

(Ты рад, я вижу по глазам),

Как левым бортом «Саратога»

Развертывается к пескам.

Уже ишак ревет спросонок,

И горизонт расцвесть готов,

И замерли на рейде сорок

Сопровождающих судов.

Под килем бездна голубая,

С востока — золотая мгла,

И вздрогнет первый луч, играя

На серой плоскости крыла.

Все шире свет по небосклону.

Свежее ветер перемен.

Так отворился Сципиону

Приговоренный Карфаген.

Воспоминания игривы —

Но это, кореш, навсегда,

Здесь по ночам летают рыбы,

Фосфоресцирует вода.

И праздный раб слагает оду

Тому, кто не страшась толпы,

Мечом распространил свободу

За Геркулесовы Столпы.

 

1986

 

ТОСКА ПО НОСТАЛЬГИИ

         Венок сонетов

 

1

 

Вольно ж тебе, лукавый пустомеля,

Перемахнув таможенный барьер,

Как бы на свет вечерний из туннеля,

Оглядываться на СССР.

Авангардистом без году неделя

Послать подальше рифму и размер —

И, доставая пиво из портфеля,

Строчить на евтушенковский манер

О доброй маме, бомбе злой нейтронной,

Об эмиграции непримиренной,

О невозвратной дымке юных лет...

Я тоже предан нашей дружбы чуду —

Я промолчу, я возражать не буду:

Ты говоришь. Литературы нет.

 

2

 

Ты говоришь. Литературы нет.

И глубоко — и, главное, как ново.

Передают, мурановский поэт

Уже стращал так некогда Плетнева.

Поэт был горд — и, презирая свет,

Он сам искал забвенья золотого.

Ему готов ученый кабинет,

Он царь и проч. Ему награда — слово.

Когда за строчки не дают тюрьмы,

Тогда литература — это мы,

Ее беда — плод нашего безделья.

Или — плевать на все, захлопни дверь,

Налей вина, как я налью теперь —

Не в добрый час, а в мутный день похмелья.

 

3

 

Не в добрый час, а в мутный день похмелья

Тропинка на кладбищенском холме

Под голоса пасхального веселья

Привычный путь указывала мне.

В тени ограды бережно присел я,

Движеньями владея не вполне —

И как воде над родником ущелья,

Отдался горькой ветреной волне:

«Вернись, вернись туристом-ротозеем.

Еще не стал концлагерь наш музеем,

Еще не наведен тут марафет.

А что, слабо вернуться не проездом,

А насовсем?..» — По размышленье трезвом,

Как видишь сам, задумал я сонет.

 

4

 

Как видишь сам, задумал я сонет.

Я не любил души его цикличной —

Но вот теперь, на переломе лет,

Заворожен работой непривычной.

Холодной формы строг авторитет,

Размер размерен силою безличной —

А мне бы воли, где горит рассвет

И спит дозор у кромки пограничной.

Но вот ведь и сплетается венок —

Еще чуть-чуть... Когда б я только смог,

От головокружения немея...

Как зодчие готические ввысь

И камень заставляли вознестись —

Вольно ж и мне: когда б и впрямь сумел я...

5

 

Вольно ж и мне: когда б и впрямь сумел я,

Случись со мной тот самый переезд,

Не растранжирить собственного мненья

В чаду невыносимых общих мест.

Насчет того же недоразуменья

С литературой: поглядев окрест,

Ты видишь лишь разрозненные звенья,

А не могучий сыгранный оркестр.

Но здесь, без вас, в отечестве далеком

Единым льется музыка потоком.

Мы слышим вас — и это вам ответ.

Как ни безлюден путь первопроходца —

Все отзовется, встретится, вернется,

Над океаном прочертивши след.

 

6

 

Над океаном прочертивши след,

Вы вмиг переживаете на воле

Задаром вам отпущенный расцвет

Дыхания, стесненного дотоле.

Но неизбежно будничный сюжет

Перебивает обаянье роли —

И вот уже что ты, что твой сосед

Поражены беспомощностью, что ли.

Жизнь обнажилась — и поди ответь:

А есть ли там о чем вещать и петь,

Или: твоя пора — мели, Емеля?..

Все это заставляет из Москвы

С досадными сомненьями, увы,

Слова любви переплести немедля.

 

7

 

Слова любви переплести немедля

С обидами. Хватая карандаш

Отточенный, перебирать в уме для

Полемики — мыслительный багаж.

И огляжусь, как будто сел на мель я:

Прикажешь петь: «роман окончен наш»?

Ну, возвратишься. Схлынут новоселья.

Пропьются деньги. Сына ты отдашь

В училище военно-трудовое.

Работы сыщешь. Годы на покое —

А там война, крылатых тень ракет...

И вновь перо я острое хватаю

И лирику бесцельную сплетаю

С мотивами упрека на предмет.

 

8

 

С мотивами упрека — на предмет

Отчаянья, стучанья лбом о стену —

Сживаюсь я, и грозный ход планет

Как бы мою поддерживает тему.

Шумит листва. Привет тебе, привет.

Я куртку твою черную надену,

Сойду в метро. Кликушество газет

Испепеляет нервную систему.

Грустил и я на Северной Земле

О корешах, о праздничном столе:

Как избирательны воспоминанья!

Мы жадно дышим воздухом утрат —

И через пару лет имеем ад

Отмершего взаимопониманья.

 

9

 

Отмершего взаимопониманья

Никак не зарубцуется тоска —

Хотя смешно с такого расстоянья,

Сквозь океаны ссориться пока.

Жизнь обессмыслилась бы, перестань я

Хранить надежду, что наверняка

Еще позолотит заря свиданья

Адриатические облака.

Что до России — твой коллега прав,

Не то чтоб вовсе с родиной порвав,

А только дом терпимости меняя

На вольную несчастную любовь:

Отсюда тема гибели... И вновь

Болит душа в зеленой дымке мая.

10

 

Болит душа в зеленой дымке мая,

Когда цветет черемуха, когда,

Едва собравшись, туча грозовая

Над горизонтом тает без следа.

Живу вслепую, не подозревая,

Еще какая светит нам беда,

Еще удача светит нам какая

В катящиеся к пропасти года.

Уже коты крадутся в ночь погостом.

Пора вздремнуть — а ветки рвутся к звездам,

И соловьям молчанье невтерпеж,

И зноем дышит ночь над куполами...

Теперь я злюсь, за общими словами

Угадывая фальшь и даже ложь.

 

11

 

Угадывая фальшь и даже ложь,

Я перечту твое произведенье:

Всего, о чем ты ни упомянешь —

Полуприятье-полуотверженье,

Полунасмешка и полускулеж —

Уж ты прости мне резкое сужденье,

Но для меня к тому ж, как острый нож,

Отсутствующее стихосложенье.

Минувшим летом, осенью, зимой

На голос я настраивался твой,

Любезного повсюду славя брата...

Скажи поклон заморским корешам:

Потолковал бы с ними по душам,

Пока тускнеет золото заката.

 

12

 

Пока тускнеет золото заката,

Пока стрижи взрезают небосвод,

Из грелки ханку трескают ребята,

Крутя радар у сахалинских вод.

Моя страна ни в чем не виновата.

Еще почтить потянется народ

Могилу неизвестного солдата,

Распотрошившего тот самолет.

И женщина — святая простота —

По глупости швыряла паспорта,

Ползли к затылку брови дипломата...

Давай нальем и выпьем за нее,

Потом за нас, за прежнее житье,

Расколотое надвое когда-то.

 

13

 

Расколотое надвое когда-то,

Былое освещается на миг,

Летучее, как паруса фрегата,

Надежное, как выписки из книг.

Единомыслие холодновато,

Но я размолвке памятник воздвиг —

А нам мила внезапная цитата.

Пускай же нас возлюбленный язык

Соединит и примирит на слове.

Нам обживать десятилетье злое,

Под зависти и ненависти дрожь

Обмениваться золотым наследством —

А забывать нам, милый, не по средствам:

Был мир наш на прощанье так хорош...

 

14

 

Был мир наш на прощанье так хорош!

Вино с гитарой — по домам и скверам,

И топот ног, и пестрота одеж,

И светлый дым, тянувшийся к портьерам.

Последний раз из горлышка хлебнешь —

И все они столпятся за барьером,

И нервный заглушающий галдеж,

И чистилище с выродками в сером,

И беготня с периной и котом...

Я не прощаюсь. Это все потом:

И холокост, и ночь Варфоломея,—

Мы свидимся. Вам подкатили трап.

Ты ускользнул из этих самых лап:

Вольно ж тебе, лукавый пустомеля.

15

 

Вольно же тебе, лукавый пустомеля,

Ты говоришь: литературы нет.

Не в добрый час, а в мутный день похмелья,

Как видишь сам, задумал я сонет.

Вольно ж и мне: когда б и впрямь сумел я,

Над океаном прочертивши след,

Слова любви переплести немедля

С мотивами упрека на предмет

Отмершего взаимопониманья...

Болит душа в зеленой дымке мая,

Угадывая фальшь и даже ложь,

Пока тускнеет золото заката,

Расколотое надвое когда-то:

Был мир наш на прощанье так хорош!

 

1984

 

 

 

 

 

* * *

 

Я из земли, где все иначе,

Где всякий занят не собой,

Но вместе все верны задаче:

Разделаться с родной землей.

И город мой — его порядки,

Народ, дома, листва, дожди —

Так отпечатан на сетчатке,

Будто наколот на груди.

 

Чужой по языку и с виду,

Когда-нибудь, Бог даст, я сам,

Ловя гортанью воздух, выйду

Другим навстречу площадям.

Тогда вспорхнет — как будто птица,

Как бы над жертвенником дым —

Надежда жить и объясниться

По чести с племенем чужим.

Но я боюсь за строчки эти,

За каждый выдох или стих.

Само текущее столетье

На вес оценивает их.

А мне судьба всегда грозила,

Что дом построен на песке,

Где все, что нажито и мило,

Уже висит на волоске,

 

И впору сбыться тайной боли,

Сердцебиениям и снам —

Но никогда Господней воли

Размаха не измерить нам.

И только свет Его заката

Предгрозового вдалеке —

И сладко так, и страшновато

Забыться сном в Его руке.

 

1984

 

* * *

                                    В. Санчуку

 

Небо, накренившееся мглисто.

Синевы бездонная дыра.

Гонит облака, сшибает листья

Ветер, разыгравшийся с утра.

Есть у Бога славная погода:

Дважды за год, к лету и к зиме,

Ветер от восхода до восхода

Так хозяйничает на земле.

Чистка мира, перемена флага,

Чутких ожиданий полоса.

Резко вниз идет излом оврага.

Кверху улетают небеса.

Дальше, над бескрайними холмами,

В золотом сечении земли,

Вспыхнув осиянными краями,

Облака щербатые прошли.

Никогда я не был пейзажистом.

Но сегодня выйди со двора —

Гонит облака на небе мглистом

Ветер, разыгравшийся с утра.

Дай же воли солнечному полдню,

Дай же ветру разгуляться всласть.

Всем дай Бог, кого люблю и помню,

Перезимовать и не пропасть.

 

1984

 

 

ДВА СТИХОТВОРЕНИЯ

 

                                               Е. Игнатовой

 

1

 

С мороза в кухню.— Как Москва?

Хотите кофе или чаю? —

Но вдохновение родства

Я за версту предвосхищаю.

Единомышленники. Звон

Металла и глагол эпохи.

Поземкой город занесен.

Неона бледные сполохи

Лишь углубляют черноту.

Беседу, светлую, как вьюга,

Легко вести, слова друг друга

Подхватывая на лету.

 

Все ускоряются, грозя,

Беспамятные годы эти.

Не часто новые друзья

Отыскиваются на свете,

Не просто. Суеверный страх:

Не пропустить, не оступиться.

И стынут на семи ветрах

Неосвещенные столицы,

Где продаются без стыда,

Где пьют, где о пустом судачат,—

А наши все степями скачут

И не доскачут никогда.

 

Кофейный пар. Табачный дым.

Укутанные шалью плечи.

Мы этот вечер посвятим

Теченью памяти и речи.

Давно ли их со зла в расход

Пустил и промотал запоем

Оставшийся в живых народ —

И гравитационным полем

Земля молчанья залегла.

Но слово бьется птицей черной,

А там, на высоте просторной,—

И клекот горловой упорный,

И напряжение крыла.

 

 

2

 

Что есть душа? Не спрашивай. Пойдем

Замерзшими холмистыми лугами,

Где в густо-синем воздухе ночном

Между белесоватыми клоками

То тут, то там морозная звезда

Проглянет из бездонного провала,

Не освещая тропки никогда.

Верх-вниз и лево-право растеряла

Захватывающая кривизна.

Снег голубеет, небо отражая.

Шаг в сторону — во мгле растворена,

Грядой холмов петляет даль ночная.

 

Не спрашивай. Но есть одни глаза,

Где пляшет темень, и круги цветные

Расходятся, и различить нельзя

Ни зги вокруг. И есть глаза другие.

В них отсвет ленинградского катка,

Где свалена еще с блокады мебель.

Азарт подростка. Юного кружка

Опасное товарищество. Небыль

Угарных лет. Семейного угла

Заботливо поставленная крепость.

И зернышко бесхозного тепла

На дне зрачка нечаянно пригрелось.

 

Когда одни в другие поглядят —

Невидяще, темно, морозно, снежно —

Уже дохнет Москва, и это — ад,

А это — мы, и встреча неизбежна,

И недоговоренные слова

Не пропадут. Так вот: какая сила

В один пейзаж соединила два —

И две чужих судьбы к нему прибила?

Не спрашивай. И без того хрупка

Проснувшаяся чуткость — и напрасно

Искать ей объяснения, пока

И без того внутри светло и ясно.

 

1984

 

* * *

 

Опять на пробу воздух горек,

Как охлажденное вино.

Уходит год. Его историк

Берет перо, глядит в окно.

Там город сумерками залит,

Повизгивают тормоза,

Автомобиль во мглу сигналит —

И брызжет фарами в глаза.

 

Там небо на краю заката,

Вдоль от огней и кутерьмы,

Отсвечивает желтовато,

Проваливаясь за холмы.

И, бледно высветив погосты

За лабиринтами оград,

Осенние сухие звезды

В просторном космосе горят.

 

Быть может, через меру боли,

Смятенья, страха, пустоты

Лежат поля такой же воли,

Такой же осени сады.

Быть может, застилая очи,

Проводит нас за тот порог

Бессвязный бред осенней ночи,

Любви и горечи глоток.

 

Как будто легкий стук сквозь стену

В оцепененье полусна,

Как будто чуткую антенну

Колеблет слабая волна.

Как будто я вношу с порога,

Пройдя среди других теней,

Немного музыки. Немного

Бессонной памяти моей.

 

1985

 

* * *

 

Я знал назубок мое время,

Во мне его хищная кровь —

И солнце, светя, но не грея,

К закату склоняется вновь.

Пролеты обшарпанных лестниц.

Тревоги лихой наговор —

Ноябрь, обесснеженный месяц,

Зимы просквоженный притвор.

Порывистый ветер осенний

Заладит насвистывать нам

Мелодию всех отступлений

По верескам и ковылям.

 

Наш век — лишь ошибка, случайность.

За что ж мне путем воровским

Подброшена в сердце причастность,

Родство ненадежное с ним?

Он белые зенки таращит —

И в этой ноябрьской Москве

Пускай меня волоком тащат

По заиндевелой траве.

Пускай меня выдернут с корнем

Из почвы, в которой увяз —

И буду не злым и не гордым,

А разве что любящим вас.

 

И веки предательским жженьем

Затеплит морозная тьма,

И светлым головокруженьем

Сведет на прощанье с ума,

И в сумрачном воздухе алом

Сорвется душа наугад

За птичьим гортанным сигналом,

Не зная дороги назад.

И стало быть, понял я плохо

Чужой до последнего дня

Язык, на котором эпоха

Так рьяно учила меня.

 

1986

 

 

* * *

 

Как воздух игрою полон обманчивых отражений!

Гуляет над лугом ветер — и ты, вдалеке близка,

Стоишь рощей на грани солнца и тени,

И над тобой проплывают летние облака.

 

И шаг отдает в колено, и жмется земля к подошвам.

И в торге с судьбой разлука — всегда ходовой товар.

И месяц идет на убыль, и все это станет прошлым,

И голубовато-серым подернется листьев жар.

 

И все не наговориться, и все-то не наглядеться:

Там сойка взлетела — помнишь? Там зяблик запел

                                                                                                    и смолк...

И древнее любопытство, мальчишество, лицедейство,

Когда головокруженье легко, как прощеный долг.

 

О чем ты сейчас спросила? И что я тебе ответил?

Нам лишь секундная стрелка в такие часы слышна,

Когда полынью потери предутренний дышит ветер,

И серый металл рассвета — возмездием из окна.

 

Становишься злее, цепче, оглядчивее с годами.

С годами... Сказав такое — сощуриться да вздохнуть.

И жмется земля к подошвам пружинисто под ногами,

И ветер лугов ложится прозрачной волной на грудь.

 

1987

 

 

 

 

 

 

* * *

 

То ли кожу сменившие змеи

Отдыхают в эдемском саду —

То ли правда, что стала честнее

Наша родина в этом году.

Если нет — то на сердце спокойней,

И легко мне, и весело так

Наблюдать со своей колокольни

Перестройку во вражьих рядах.

Если да — я и молвить не смею,

Как мне боязно в этом раю:

Опрометчиво честному змею

Вверить певчую душу свою!

 

1988

 

 

* * *

 

Школьница, ослушница, сестрица,

Тихий омут — темная вода...

Вспомнится, приснится, повторится

Дней непоправимых череда.

Мы упрямы, и судьба упряма.

Ночь длинна, разлука далека.

Завтра утром подниматься рано.

Ты ложись, я посижу пока.

Я не знаю, отчего с тобою

Всякий раз, забудешься едва,

В душу лезет давнее, родное,

Чистые Пруды, 12 А.

Слышишь — соблазнительный, опасный

Прошлого несбывшийся зов?

Снег искрится. Светит месяц ясный.

И надежен наш последний кров.

Угли красны, жар идет на убыль.

Я задвину вьюшку для тепла.

Видишь, как убийственно мы любим?

Помнишь, как черемуха цвела?

По душе тебе с таким отпетым?

Отвернись, забудь, усни, прости...

Залиты лилово-белым светом

Железнодорожные пути.

Зоркие озябшие созвездья

Стерегут равнину до утра.

Мы одни здесь, мы вдвоем, мы вместе.

Милая, проснись. Вставать пора.

 

1988

 

* * *

 

Прощаться не спеши. Холодная аллея

Рассеивает свет нездешней белизны.

Под горький листопад, о прошлом не жалея,

Легко перебирать несбывшиеся сны.

Но что поделать нам со сбывшимися снами,

Над выгибом реки, петляя по холмам,

Когда верхушки лип закружатся над нами,

И воздуха в груди едва достанет нам?

Когда надежды нет, а нежности в избытке,

Не забегай вперед, но оглянись назад.

Еще войдешь во вкус блаженной этой пытки...

Багровой полосой рубцуется закат.

И тайное тепло сквозь холод пальцев милых,

Лишь выплеснется звезд ночное молоко,

И нам, едва забудь, чего забыть не в силах,

По-прежнему спокойно и легко.

 

1988

 

* * *

 

Я книгу отложил — и, кажется, душа

Осталась без меня под темным переплетом.

А я закрыл глаза, и лишь комар, жужжа,

Перебивал мне сон охотничьим полетом.

 

И наяву еще или уже во сне,

Но сдавливая грудь какой-то болью давней,

Той мудрости слова напоминали мне

О двадцати годах надежд и ожиданий.

 

И оглянулся я на двадцать лет назад,

Под перестук времен — на сбывшиеся строки,

И в брызгах дождевых был над Москвой закат,

И радуга была вполнеба на востоке.

 

Вот так я жизнь и жил — как захотел, как смог.

То соберусь куда, то возвращусь откуда.

И тьма ее низка, и свет ее высок,

И велика ли честь надеяться на чудо?

 

Надеяться и ждать. Не напрягая сил,

Осенней горечью дышать на склоне лета,

Ступить на желтый лист, забыть, зачем все это,

И выдохнуть легко — октябрь уж наступил...

 

Август 1989

 

 

* * *

 

Юность самолюбива.

Молодость вольнолюбива.

Зрелость жизнелюбива.

Что еще впереди?

Только любви по горло.

Вот оно как подперло.

Сердце стучит упорно

Птицею взаперти.

 

Мне говорят: голод,

Холод и Божий молот.

Мир, говорят, расколот,

И на брата — брат.

Все это мне знакомо.

Я не боюсь погрома.

Я у себя дома.

Пусть говорят.

 

Снова с утра лил‹ здесь.

Дом посреди болотец.

Рядом журавль-колодец

Поднял подобья рук.

Мне — мои годовщины.

Дочке — лепить из глины.

Ветру — простор равнины.

Птицам — лететь на юг.

 

Август 1989

* * *

 

Ноябрьский ветер запахом сосны

Переполняет пасмурные дали.

Что значил этот сон? Бывают сны

Как бы предвестьем ветра и печали.

Проснешься и начнешь припоминать

События: ты где-то был,— но где же?

На миг туда вернешься — и опять

Ты здесь... и возвращаешься все реже.

Так в этот раз или в какой другой

(Уже не вспомнить и не в этом дело),

Но там был лес, поселок над рекой,

И синева беззвездная густела.

Там загоралось первое окно,

Шептались бабки на скамье у дома,

Там шел мужик и в сумке нес вино —

Там было все непрошено знакомо.

Там жили, значит, люди. Я бы мог

(Но веришь, лучше все-таки не надо)

Приноровить и опыт мой, и слог

К изображенью этого уклада.

Когда б я был тем зудом обуян,

Когда б во мне бесилась кровь дурная,

Я принялся бы сочинять роман,

По мелочам судьбу воссоздавая.

Тогда бы я и жил не наугад,

Расчислив точно города и годы,

И был бы тайным знанием богат,

Как будто шулер — знанием колоды.

Я знал бы меру поступи времен,

Любви, и смерти, и дурному глазу.

Я рассказал бы все... Но это сон,

А сон не поддается пересказу.

А сон — лишь образ, и значенье сна —

Всего только прикосновенье к тайне,

Чтоб жизнь осталась незамутнена,

Как с осенью последнее свиданье.

 

Ноябрь 1989

 

 

 

* * *

 

Спой мне песенку, что ли,— а лучше

Помолчим ни о чем-ни о чем.

Облака собираются в тучи.

Дальний выхлоп — а может, и гром.

 

Ничего, что нам плохо живется.

Хорошо, что живется пока.

Будто ангельские полководцы,

Светлым строем летят облака.

 

Демократы со следственным стажем

Нас еще позовут на допрос.

Где мы были — понятно, не скажем.

А что делали — то и сбылось.

 

Октябрь 1990

 

* * *

 

Липа, ясень, рябина, два тополя пирамидальных,

Семь берез под окном.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

 

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

В небесах пустырей рассыпались осенние звезды,

Среди них и моя.

 

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Человечье жилье все мерещится мне полустанком,

Полустанок — жильем.

 

Будет где погрустить. А прощаться навеки

Нескоро.

И до крайней беды —

Лишь бы мне в изголовье хватило к утру Беломора

Да холодной воды.

 

Ноябрь 1990

 

 

 

 

 

 

 

 

 

О КНИ­ГЕ ИО­ВА

 

«Не­бе­са, твер­дые, как ли­тое зер­ка­ло» (Иов. 37.18) от­ра­жа­ли мо­ло­дой мир. Рас­цве­таю­щую вес­ной пус­ты­ню и ру­чьи, про­би­ваю­щие­ся меж хол­ма­ми. Пас­ту­шьи сто­ян­ки и шат­ры во­ж­дей. Там ре­ве­ли верб­лю­ды и ржа­ли бое­вые ко­ни.

Был че­ло­век в зем­ле Уц, имя его Иов; и был че­ло­век этот не­по­ро­чен, спра­вед­лив и бо­го­боя­зен и уда­лял­ся от зла. (I.I).

Де­сят­ки ве­ков че­ло­ве­че­ст­во не в си­лах по­за­быть Ио­ва. Ког­да в V или IV ве­ке до Р. Х. кни­га Ио­ва бы­ла за­пи­са­на — пре­да­ние о нем чис­ли­ло за со­бой уже под ты­ся­чу лет. Па­мять о пра­вед­ни­ке, ста­ло быть, вы­стра­да­на опы­том це­лой ис­то­рии на­ро­да — все­ми ко­чевь­я­ми и всей осед­ло­стью, все­ми цар­ст­ва­ми и всей анар­хи­ей, от чу­дес­но­го ис­хо­да до уни­зи­тель­но­го пле­на.

Пес­ча­ный ве­тер. Мощь зем­ли. Мо­ло­ко и мед ро­ди­ны. Не про­чув­ст­во­вав об­ста­нов­ки Ио­ва, лег­ко про­ско­чить ми­мо глав­но­го в кни­ге, под­ме­нить ее чут­кую жиз­нен­ность — умо­зре­ни­ем. А дух кни­ги не тер­пит умо­зри­тель­ных по­строе­ний, пусть и бла­го­чес­ти­во на­прав­лен­ных. Мир, ок­ру­жаю­щий Ио­ва,— не де­ко­ра­ция, но жи­вая поч­ва, пи­таю­щая дей­ст­вие кни­ги. Как Тво­рец от­кро­ет­ся Ио­ву Гос­подь — и Тво­ре­ние вос­пе­то в кни­ге, на­сы­щая са­му ткань по­ве­ст­во­ва­ния и диа­ло­га.

Не раз­вер­ну­ты­ми пей­за­жа­ми — но по-биб­лей­ски ску­по: брос­ки­ми чер­та­ми, по­яс­няю­щи­ми спор ме­та­фо­ра­ми, осо­бен­но­стя­ми сло­во­упот­реб­ле­ния,— на стра­ни­цах кни­ги ут­вер­жда­ет­ся при­ро­да и бы­то­вой ук­лад. По­все­днев­ный опыт впе­ча­тал­ся в те стра­ст­ные ре­чи, ко­то­ры­ми об­ме­ни­ва­ют­ся Иов и его со­бе­сед­ни­ки. Кру­пи­цы это­го опы­та ем­ки; в них, как в кри­стал­лах, пре­лом­ля­ют­ся смы­сло­вые ли­нии кни­ги. От­сю­да — ее ред­кие, не­срав­нен­ные об­ра­зы. Как об­ра­ща­ет­ся к Гос­по­ду Иов: «Не Ты ли вы­лил ме­ня, как мо­ло­ко, и, как тво­рог, сгу­стил ме­ня?» (10.10). — Или се­ту­ет на дру­зей: «Но бра­тья мои не­вер­ны, как по­ток, как бы­ст­ро те­ку­щие ру­чьи, ко­то­рые чер­ны ото льда и в ко­то­рых скры­ва­ет­ся снег. Ко­гда ста­но­вит­ся те­п­ло, они ума­ля­ют­ся, а во вре­мя жа­ров ис­че­за­ют с мест сво­их. Ук­ло­ня­ют они на­прав­ле­ние пу­тей сво­их, за­хо­дят в пус­ты­ню и те­ря­ют­ся» (6.15-18).

Та­ков же про­хо­дя­щий сквозь всю кни­гу об­раз шат­ра. О гро­ме не­бес­ном го­во­рит­ся: «треск шат­ра Его» (36.29). — «По­мерк­нет свет в шат­ре» у без­за­кон­но­го,— гро­зит один из муд­ре­цов,— «...из­гна­на бу­дет из шат­ра на­де­ж­да его» (18.6; 14). — И дру­гой до­бав­ля­ет: «зло по­стиг­нет и ос­тав­шее­ся в шат­ре его» (20.26). — Опор­ный об­раз бы­та, уст­рой­ст­ва сре­ди не­по­кор­ной при­ро­ды, ша­тер од­но­вре­мен­но пред­ста­ет и об­ра­зом за­ко­но­пос­лу­ша­ния, и на­деж­но­сти ду­хов­ной. Ведь и ски­ния оз­на­ча­ет ша­тер, ша­­лаш — и Ков­чег За­ве­та пер­во­на­чаль­но пе­ре­ме­щал­ся в шат­ре.

При­выч­ное при­род­ное дви­же­ние, на­сущ­ные за­бо­ты по хо­зяй­ст­ву не об­рам­ля­ют «со­дер­жа­ния» кни­ги — но са­ми пре­тво­ря­ют­ся в ее глу­бо­кую по­этич­ность. Кон­крет­ная эта по­этич­ность — эта кон­крет­ность, она же по­эзия — не «фор­ма» кни­ги, но — влия­тель­ная по­до­п­ле­ка ее смыс­ла, сре­да его оби­та­ния. Это строй под­го­ло­сков то­го гим­на Тво­ре­нию, ко­то­рый и пред­став­ля­ет со­бой кни­га Ио­ва.

И се­го­дня по­ют об Ио­ве в хри­сти­ан­ских церк­вах. Бо­го­сло­вы, фи­ло­со­фы, пи­са­те­ли за­во­ро­же­ны его об­ра­зом по сей день. Ио­ва чти­ли и чтят за пра­вед­ность. Од­на­ко са­ма его пра­вед­ность — за­гад­ка. Ее ви­дят од­ни в од­ном, дру­гие — в дру­гом; по­рой од­но — в пря­мой про­ти­во­по­лож­но­сти с дру­гим.

Бо­го­слов­ская тра­ди­ция сла­вит Ио­ва мно­го­стра­даль­но­го, пре­ж­де все­го сла­вит его дол­го­тер­пе­ние. Прав­да: «Гос­подь дал, Гос­подь взял» (I.21),— го­во­рит Иов, на­ка­зан­ный без ви­ны... В том же рус­ле мыс­лил и Дос­то­ев­ский. Его ста­рец Зо­си­ма го­во­рит о стра­да­нии, о тер­пе­нии, о ко­неч­ном воз­дая­нии Ио­ву. Воз­вра­тил ведь Гос­подь Ио­ву от­ня­тое доб­ро, вза­мен по­гиб­ших ро­ди­лись но­вые де­ти. Все же за­хва­ти­ло дух у рус­ско­го пи­са­те­ля: ка­ким об­ра­зом, да­же во вновь об­ре­тен­ном сча­стье, мог Иов ус­по­ко­ить­ся, про­стить про­шлое, сми­рить­ся с жес­то­кой ут­ра­той? От­ве­чал Дос­то­ев­ский в том ду­хе, что са­ма но­вая жизнь вос­кре­си­ла Ио­ва. В не­ис­чер­пае­мо­сти жи­вой жиз­ни — ее тай­на и ве­ли­чие Про­мыс­ла, со­вер­шаю­ще­го­ся в ней. Но­вые де­ти, но­вое сча­стье по­сте­пен­но про­бу­ди­ли Ио­ва. Ему, с его чу­дес­ным опы­том, вид­нее, не­же­ли нам: как та­кое воз­мож­но.

От Кир­ке­го­ра к Шес­то­ву сло­жил­ся взгляд на Ио­ва с про­ти­во­по­лож­ной сто­ро­ны. Вни­ма­ние при­ко­ва­но здесь уже не к дол­го­тер­пе­нию и сми­ре­нию — на­про­тив, к от­чая­нию, дер­за­нию, рез­ким во­про­ша­ни­ям Ио­ва. То­же прав­да: тер­пит Иов не­срав­нен­но дол­го — но ведь не до бес­ко­неч­но­сти. При­чем дерз­кие во­пли за­ни­ма­ют в объ­е­ме кни­ги до­лю пре­об­ла­даю­щую: по од­но­му по это­му нет ни­ка­кой воз­мож­но­сти «от­де­лать­ся» от них. Дер­зость Ио­ва сму­ти­ла бы роб­ко­го на­чет­чи­ка — Шес­то­ва, на­про­тив, она-то и при­вле­ка­ет. А в трех муд­ре­цах, уте­шаю­щих Ио­ва, Шес­тов уви­дел про­об­раз на ве­ка фи­ло­соф­ско­го ра­цио­на­лиз­ма — с его спо­со­бом мыс­лить, с его эти­кой. И ведь не од­на фи­ло­со­фия — рас­хо­жее пред­став­ле­ние о бла­го­чес­тии так­же за­да­но здесь... Шес­тов по­вто­ря­ет за Кир­ке­го­ром во­прос: ко­гда ве­лик Иов,— ко­гда го­во­рит «Гос­подь дал, Гос­подь и взял» — или ко­гда во­пля­ми свои­ми дерз­ко взы­ску­ет Гос­по­да?

У Дос­то­ев­ско­го мно­го прав­ды — но, его же сло­ва­ми вы­ра­жа­ясь, не вся прав­да. Слиш­ком мно­го об­те­кае­мых об­щих мест ос­та­ют­ся не­за­тро­ну­ты­ми. Для че­го все-та­ки боль­шая часть кни­ги за­пол­не­на дерз­ки­ми во­пля­ми Ио­ва? В чем имен­но рас­кры­лась пе­ред Ио­вом не­ис­чер­пае­мость жиз­ни? Что в этой жиз­ни за­ста­ви­ло его при­ми­рить­ся с не­при­ми­ри­мы­м? Из­бе­гая этой ост­ро­ты, рис­ку­ешь ока­зать­ся вме­сте с муд­ре­ца­ми кни­ги Ио­ва. Но ведь оче­вид­но, что для ав­то­ра кни­ги дет­ское от­чая­ние Ио­ва вы­гля­дит и по-че­ло­ве­че­ски че­ст­нее, и ре­ли­ги­оз­но по­сле­до­ва­тель­нее, не­же­ли от­вле­чен­ные уте­ше­ния муд­ре­цов. И од­на­ко в апо­ло­гии бун­та, ка­кую пред­ла­га­ет Шес­тов, так­же «всей прав­ды» нет. В этом воз­зре­нии те­ря­ет смысл пра­вед­ность, от­ли­чав­шая Ио­ва всю его жизнь до ис­пы­та­ния; во­все ис­че­за­ет от­кры­тая Гос­по­дом Ио­ву но­вая жизнь. По Кир­ке­го­ру, сам пре­дел от­чая­ния — не ос­нов­ной па­фос и не по­след­нее сло­во кни­ги.

Хри­стиа­ни­ну лег­че все­го раз­ре­шить эти про­ти­во­ре­чия с по­мо­щью про­об­ра­зо­ва­тель­но­го под­хо­да к вет­хо­за­вет­но­му рас­ска­зу. Мно­гие из во­про­ша­ний Ио­ва (о без­вин­ном стра­да­нии, о смерт­ной уча­сти че­ло­ве­ка) под­во­дят к хри­сти­ан­ско­му кру­гу мыс­лей и раз­ре­ша­ют­ся в ис­ку­пи­тель­ной жерт­ве Спа­си­те­ля. Апо­стол Па­вел го­во­рит: «Ны­неш­ние вре­ме­на стра­да­ния ни­че­го не сто­ят в срав­не­нии с тою сла­вою, ко­то­рая от­кро­ет­ся в нас» (Рим. 8.18). — Од­на­ко впра­ве ли мы ог­ра­ни­чи­вать­ся про­об­ра­зо­ва­тель­ным под­хо­дом? Ведь это все рав­но, что при­знать, буд­то жив­ший во вре­ме­на свои и не знав­ший Хри­ста Иов ни­ка­ко­го от­ве­та от Гос­по­да не­по­сред­ст­вен­но не по­лу­чил! Из тек­ста же кни­ги яв­ст­ву­ет не­что про­ти­во­по­лож­ное. Зна­чит, ли­бо кни­га Ио­ва ни­ка­ко­го соб­ст­вен­но­го смыс­ла не име­ет — ли­бо же мы, что бо­лее ве­ро­ят­но, склон­ны по сво­ему вы­со­ко­ме­рию ко­щун­ст­во­вать.

Что ав­тор кни­ги Ио­ва мол­чит о хри­сти­ан­ской раз­гад­ке зем­ных тайн — удив­лять­ся не при­хо­дит­ся. Но ес­ли мы, хри­стиа­не, мол­чим о той раз­гад­ке, что воз­ве­ще­на в бо­го­ду­хо­вен­ной кни­ге от ли­ца Са­мо­го Гос­по­да,— вот это по­ис­ти­не уди­ви­тель­но.

Пе­ре­чи­ты­вать та­ин­ст­вен­ную кни­гу ра­ди сво­бод­но­го ис­сле­до­ва­ния — от­вет­ст­вен­ность не­ма­лая. Ко­то­рый раз в ис­то­рии пред­при­ни­ма­ет­ся по­доб­ная по­пыт­ка? Воз­мож­но ли из­бе­жать как пре­ду­бе­ж­де­ний, так и от­се­бя­ти­ны? Все же, пе­ре­чи­ты­вая, вду­мы­ва­ясь и в до­во­ды са­мо­на­де­ян­ных муд­ре­цов, и в «воз­вы­шен­ные ре­чи» са­мо­го Ио­ва,— убе­ж­да­ешь­ся, что взаи­мо­ис­клю­чаю­щих от­но­ше­ний ме­ж­ду Ио­вом дол­го­тер­пе­ли­вым и Ио­вом дер­заю­щим — нет. И не в сгла­жи­ва­нии уг­лов, не в диа­лек­ти­че­ском трю­ке «сня­тия про­ти­во­ре­чий» — но, на­про­тив, во всем свой­ст­вен­ном кни­ге на­пря­же­нии этих про­ти­во­ре­чий — дос­ти­га­ет­ся та­кое убе­ж­де­ние. Речь Гос­по­да из бу­ри — это речь Гос­по­да из бу­ри, а не сня­тие про­ти­во­ре­чий. И в рас­ка­тах этой ре­чи об­на­ру­жи­ва­ет­ся не­ожи­дан­ное, хо­тя не­со­мнен­но что-то, ми­мо че­го ты­ся­че­ле­тия­ми со­блаз­ни­тель­но вле­чет нас прочь ка­кая-то зло­ве­щая си­ла.

1

 

Уп­рек, по­зор­ный для ме­ня, вы­слу­шал я, и дух ра­зу­ме­ния мое­го от­ве­тит за ме­ня (20.3).

 

Бро­сая эти сло­ва Ио­ву, муд­рец Со­фар мог бы с тем же ус­пе­хом до­ба­вить: «...и я мыс­лю пло­хо, ес­ли я при­бав­ляю что-ни­будь от се­бя» (Ге­гель. ЭФН, т. I. Нау­ка ло­ги­ки.— М., 1975, с. 124).— Вер­но, что мыш­ле­ние трех муд­ре­цов — как бы про­об­раз ра­цио­на­лиз­ма в са­мом ши­ро­ком смыс­ле сло­ва. При­ве­ден­ные сло­ва Со­фа­ра — «гно­сео­ло­ги­че­ская пред­по­сыл­ка» всей этой «сис­те­мы» мыш­ле­ния. «Субъ­ект» на­вя­зы­вае­мой Ио­ву муд­ро­сти — ра­зум, без­лич­ный, от­вле­чен­ный, са­мо­за­кон­ный. Иу­дей­ская ри­то­ри­че­ская фи­гу­ра ут­вре­ж­да­ет на ты­ся­че­ле­тия не­из­мен­ную от­пра­вную точ­ку фи­ло­соф­ской мыс­ли.

Уте­ши­те­ли Ио­ва — Ели­фаз Фо­ма­ни­тя­нин, Вил­дад Сах­вея­нин и Со­фар На­ами­тя­нин — муд­ре­цы, они и при­шли из трех про­слав­лен­ных муд­ро­стью го­ро­дов. Муд­рость их — не про­сто при­род­ный ум, обо­га­щен­ный жи­тей­ским опы­том. Муд­ре­цы — ес­ли не во вре­мя дей­ст­вия, то во вре­мя соз­да­ния кни­ги Ио­ва — бы­ли в Иу­дее и в ок­ре­ст­ных зем­лях Ближ­не­го Вос­то­ка чем-то вро­де осо­бо­го со­сло­вия: в Вет­хом За­ве­те про­ро­че­ст­во чет­ко раз­гра­ни­че­но с «пре­муд­ро­стью» — и про­рок го­во­рит: «Го­ре тем, ко­то­рые муд­ры в сво­их гла­зах и ра­зум­ны пе­ред са­мими со­бою!» (Ис. 5.21).

Со­блаз­ни­тель­но — вы­стро­ить сис­те­ма­ти­че­ски су­ж­де­ния трех муд­ре­цов, пе­ре­во­дя, вслед за Шес­то­вым, их речь на язык фи­ло­со­фии но­во­го вре­ме­ни — и об­рат­но. В ито­ге это­го ув­ле­ка­тель­но­го тру­да пред­стал бы, в за­ча­точ­ном ви­де, свод фи­ло­соф­ских дис­ци­п­лин: от гно­сео­ло­гии — че­рез эти­ку и свое­об­раз­ную тео­ди­цею — к со­ци­аль­ной уто­пии.

В со­вре­мен­ной мыс­ли, од­на­ко, все­гда от­ме­ре­на за­щит­ная дис­тан­ция ме­ж­ду на­уч­ной ис­ти­ной и лич­ной че­ло­ве­че­ской за­ин­те­ре­со­ван­но­стью. В кни­ге же Ио­ва речь на вы­со­чай­шей но­те идет о «еди­ном на по­тре­бу», о по­след­них че­ло­ве­че­ских во­про­сах, пря­мо о жиз­ни и смер­ти. Со­вре­мен­ная замк­ну­тая на се­бя мысль тя­го­те­ет к иг­ре, иг­ра эта безо­пас­на. В той иг­ре, ку­да втя­ги­ва­ет муд­ре­цов не­уто­ми­мое от­чая­ние Ио­ва, став­ка оп­ла­чи­ва­ет­ся че­ло­ве­че­ской жиз­нью, а то и вы­ше.

Три муд­ре­ца из стра­ны муд­ре­цов — но и в их ли­ца дул пес­ча­ный ве­тер. Се­мит­ский их тем­пе­ра­мент, сам тон и слог их ре­чи — не те, что у афин­ских фи­ло­со­фов, не го­во­ря уж о гер­ман­ских уче­ных. Кни­га Ио­ва про­ни­за­на по­эзи­ей на­сквозь — и ес­ли Сам Тво­рец го­во­рит с Ио­вом на од­ном язы­ке, на том же язы­ке при­хо­дит­ся изъ­яс­нять­ся и муд­ре­цам. Са­ми до­во­ды их — не столь­ко ар­гу­мен­ты, сколь­ко зри­мые об­ра­зы. Судь­бо­нос­ный спор кни­ги Ио­ва — не спор ме­ж­ду ло­ги­кой и по­эзи­ей, но про­ти­во­бор­ст­во двух по­эти­че­ских по при­ро­де сво­ей ус­та­но­вок.

По­эзия муд­ре­цов жес­то­ка, су­хой жар ее бес­че­ло­ве­чен. Но стра­ст­ная ис­крен­ность ее — бес­спор­на. «Дух ра­зу­ме­ния» го­во­рит за них — но как он го­во­рит?

 

И вот, ко мне тай­но при­нес­лось сло­во, и ухо мое при­ня­ло не­что от не­го. Сре­ди раз­мыш­ле­ний о ноч­ных ви­де­ни­ях, ко­гда сон на­хо­дит на лю­дей, объ­ял ме­ня ужас и тре­пет и по­тряс все кос­ти мои. И дух про­шел на­до мною; ды­бом вста­ли во­ло­са на мне. Он стал,— но я не рас­по­знал ви­да его,— толь­ко об­лик был пе­ред гла­за­ми мои­ми; ти­хое вея­ние,— и я слы­шу го­лос...» (4.12-16).

 

Так, поч­ти в мис­ти­че­ском экс­та­зе, сви­де­тель­ст­ву­ет Ели­фаз. От­но­ше­ния Со­кра­та с его иро­ни­че­ским де­мо­ном бы­ли мно­го сдер­жан­ней.

Гнев­ная стра­ст­ность муд­ре­цов воз­рас­та­ет по ме­ре то­го, как от­ча­ян­ная пра­во­та Ио­ва за­го­ня­ет их в ту­пик. Они обо­ро­ня­ют­ся на­па­дая. Они яро­ст­но от­стаи­ва­ют то, что есть един­ст­вен­ная дос­туп­ная им прав­да. По­на­ча­лу же они — вме­сте с Ио­вом, ведь они его ис­крен­ние дру­зья, они при­шли «...се­то­вать вме­сте с ним и уте­шать его» (2.II).— Все в кни­ге Ио­ва раз­ви­ва­ет­ся так ес­те­ст­вен­но, так жиз­нен­но — в этом осо­бая ее пре­лесть.

 

И си­де­ли с ним на зем­ле семь дней и семь но­чей; и ни­кто не го­во­рил ему ни сло­ва, ибо ви­де­ли, что стра­да­ние его весь­ма ве­ли­ко (2. 13).

 

Со­стра­да­ние и, так ска­зать, такт — по на­шим мер­кам да­же пре­уве­ли­че­нные. Муд­ре­цы во­все не спе­шат пре­вра­щать жи­вые стра­да­ния дру­га в пред­мет от­вле­чен­ной дис­кус­сии. Что опять же су­ще­ст­вен­но род­нит их с афи­ня­на­ми: те не вы­дер­жа­ли бы се­ми дней мол­ча­ния, ко­гда под ру­кой та­кая от­мен­ная те­ма для диа­ло­га.

Но вот «...от­крыл Иов ус­та свои и про­клял день свой» (3.I),— и в пер­вой «воз­вы­шен­ной ре­чи» дерз­ко во­зо­пил о пра­во­те сво­ей пе­ред Гос­по­дом. Те­перь уте­ше­ния дру­зей как раз и пре­вра­ща­ют­ся в нра­во­уче­ния муд­ре­цов. Дер­зость Ио­ва по­ся­га­ет не столь­ко на Бо­га и мир, за­по­доз­рен­ные Ио­вом в не­спра­вед­ли­во­сти,— сколь­ко на пред­став­ле­ние муд­ре­цов о Бо­ге и ми­ре, на их кар­ти­ну ми­ра, на их сим­вол ве­ры. Так оно все­гда и про­ис­хо­дит, осо­бен­но с муд­ре­ца­ми. Все, что про­ти­во­ре­чит тео­рии — раз­дра­жа­ет (от­сю­да зна­ме­ни­тое «тем ху­же для фак­тов» Ге­ге­ля).

Ло­ги­ка раз­дра­же­ния по­ве­дет ес­те­ст­вен­но к лич­ным уп­ре­кам в ад­рес Ио­ва. Но по­ка что уп­ре­ки при­глу­ше­ны, при­прав­ле­ны ле­стью.

 

Бо­го­бо­яз­не­ность твоя не долж­на ли быть тво­ей на­де­ж­дою, и не­по­роч­ность пу­тей тво­их — упо­ва­ни­ем тво­им? (4.6)

 

Лесть эта уже не без ли­це­ме­рия, как яв­ст­ву­ет из сле­дую­ще­го же ри­то­ри­че­ско­го во­про­са. Не от­ва­жи­ва­ясь по­ка на лич­ные на­пад­ки, Ели­фаз об­ра­ща­ет­ся к об­щей кар­ти­не ми­ра:

 

Вспом­ни же, по­ги­бал ли кто не­вин­ный, и где пра­вед­ные бы­ва­ли ис­ко­ре­няе­мы?» (4.7)

 

Но Иов-то гиб­нет — так пра­ве­ден ли он?.. — Пра­вед­ность бы­ла сла­вой Ио­ва в дни бла­го­ден­ст­вия. Он по­те­рял ду­шев­ный мир, сча­стье, де­тей — все. Не зная за со­бой ви­ны, он и то тер­пел доль­ше мыс­ли­мой ме­ры. Вот он си­дит на ку­че пе­п­ла, в ра­зо­дран­ных оде­ж­дах, по­кры­тый яз­ва­ми. Вид его та­ков, что при пер­вом взгля­де на не­го тем­пе­ра­мент­ные дру­зья «...за­ры­да­ли и ра­зо­дра­ли ка­ж­дый оде­ж­ду свою, и бро­са­ли пыль над го­ло­ва­ми свои­ми к не­бу» (2.12).— Тер­пе­ние Ио­ва те­перь ис­сяк­ло, и он ос­ме­лил­ся при­знать­ся в этом. И тот­час со­стра­да­ние дру­зей та­ет, са­ма честь Ио­ва бе­рет­ся под по­доз­ре­ние, уп­ре­ки уже, как осы, жуж­жат, хо­тя еще не жа­лят. И в уп­рек Ио­ву ста­вит­ся спра­вед­ли­вость ми­ро­по­ряд­ка.

 

Как я ви­дал, то орав­шие не­чес­тие и се­яв­шие зло по­жи­на­ют его... (4.8).

 

Где, ко­гда ви­дал?.. Лег­ко за­ме­тить: Ели­фаз го­во­рит что-то не то. «Се­яв­шие зло» слиш­ком час­то ни­ка­ко­го зла в этом ми­ре не по­жи­на­ют. Ца­ри Ура, ца­ри Ас­си­рии мог­ли бы не­ма­ло за­нят­но­го по­рас­ска­зать на этот счет. Ели­фаз яв­но не на­стоя­щий ми­ро­по­ря­док опи­сы­ва­ет, но свою соб­ст­вен­ную «эти­ку». Ко­гда муд­ре­цы вы­да­ва­ли же­лае­мое за дей­ст­ви­тель­ность, под­ме­няя сво­ей эти­кой дей­ст­ви­тель­ность,— по­след­ст­вия час­то бы­ва­ли пла­чев­ны­ми. Ко­гда оче­ред­ной муд­рец, Де­мос­фен, на­вя­зал афи­ня­нам за­ко­но­про­ект, об­рек­ший их на за­ве­до­мо без­на­деж­ное сра­же­ние,— де­ло кон­чи­лось тем, что ма­ке­дон­ский царь в пья­ном ви­де пля­сал на по­ле боя сре­ди тру­пов, из­де­ва­тель­ски рас­пе­вая сло­ва де­мос­фе­но­ва за­ко­но­про­ек­та... И — ко­гда же тор­же­ст­во­ва­ли в этой жиз­ни пра­вед­ни­ки? Сно­ва под­ме­на. Веч­ный трю­изм фи­ло­соф­ской эти­ки: пра­вед­ный дол­жен тор­же­ст­во­вать, но долг и есть выс­шая дей­ст­ви­тель­ность; так что муд­рец в сво­ем воз­вы­шен­ном рас­по­ло­же­нии ду­ха впра­ве опус­тить это сло­веч­ко «дол­жен»,— и «сле­до­ва­тель­но», пра­вед­ник тор­же­ст­ву­ет. Ра­зум­ное — дей­ст­ви­тель­но. Так жизнь под­ме­ня­ет­ся аб­ст­ракт­ным мо­раль­ным нор­ма­ти­вом. Тор­же­ст­ву­ет не пра­вед­ник, но вы­со­ко­мер­ная не­от­зыв­чи­вость и глу­хо­та муд­ре­ца.

Но как вну­шить Ио­ву, что он сча­ст­лив — Ио­ву, без ви­ны по­стра­дав­ше­му, без ме­ры пре­тер­пев­ше­му? Ели­фа­за ох­ва­ты­ва­ет до­са­да.

 

Так, глуп­ца уби­ва­ет гнев­ли­вость, и не­смыс­лен­но­го гу­бит раз­дра­жи­тель­ность (5.2).

 

Это сло­веч­ко «раз­дра­жи­тель­ность» очень удач­но сто­ит в тра­ди­ци­он­ном пе­ре­во­де. Скры­тым сар­каз­мом зву­чит это сни­жен­но-жи­тей­ское упот­реб­ле­ние ря­дом с об­ру­шив­ши­ми­ся на Ио­ва не­бы­ва­лы­ми бе­да­ми. Муд­ре­цы са­ми боль­шой вы­держ­кой не от­ли­ча­ют­ся: гнев их как раз за­ки­па­ет. Они еще не нау­че­ны, как эл­ли­ны, ата­рак­сии. Лишь от без­вин­но­го стра­даль­ца тре­бу­ет­ся муд­рое спо­кой­ст­вие — «дух ра­зу­ме­ния» впра­ве по­вы­шать го­лос.

Об­ви­не­ния лич­ные не за­ста­вят дол­го ждать. Ведь без них на по­вер­ку ру­шит­ся вся их по­строй­ка, все пред­став­ле­ние о спра­вед­ли­во­сти ми­ро­по­ряд­ка. Ес­ли Иов не­ви­но­вен, дей­ст­ви­тель­ность муд­ре­цов по­гиб­ла — и дру­гая, страш­ная жизнь вот-вот всту­пит в свои пра­ва. И Ели­фаз об­ви­ня­ет.

 

Да ты от­ло­жил страх и за ма­лость счи­та­ешь речь к Бо­гу (15.4).

 

Речь идет о стра­хе Божь­ем. Ка­за­лось бы, в дни бла­го­ден­ст­вия стра­шив­ший­ся — пе­ред ли­цом же раз­ра­зив­ше­го­ся уже бед­ст­вия бес­страш­ный Иов за­слу­жи­ва­ет на­зы­вать­ся му­же­ст­вен­ным и муд­рым. Не та­ко­ва, од­на­ко, муд­рость Ели­фа­за — и му­же­ст­во не срод­ни ей.

 

Те­бя об­ви­ня­ют ус­та твои, а не я, и твой язык го­во­рит про­тив те­бя (15.6).

 

Кто те­перь на­звал бы ре­чи муд­ре­цов «уте­ше­ния­ми»? Это — об­ви­ни­тель­ные ре­чи. Пе­ред тем дру­гой муд­рец, Вил­дад, ус­пел вы­ска­зать­ся еще силь­нее:

 

Ес­ли сы­но­вья твои со­гре­ши­ли пе­ред Ним, то Он и пре­дал их в ру­ки без­за­ко­ния их (8.4).

 

По­доз­ре­ние это без­образ­но в сво­ей бес­поч­вен­но­сти: у Вил­да­да нет и не мо­жет быть ни ма­лей­ше­го по­во­да по­доз­ре­вать ка­кую-то ви­ну по­гиб­ших де­тей Ио­ва. Из по­след­ней ре­чи Ели­фа­за, впро­чем, вы­яс­ня­ет­ся, что до­ка­зы­вать об­ви­не­ния муд­ре­цы со­чли во­все не­уме­ст­ным из­ли­ше­ст­вом. Еще бы — их мир  угро­жает об­ру­шить­ся (что уже об­ру­шил­ся мир, не­вы­ду­ман­ный мир, мир их дру­га Ио­ва — они знать не хо­тят).

 

Вер­но, зло­ба твоя ве­ли­ка и без­за­ко­ни­ям тво­им нет кон­ца. Вер­но, ты брал за­ло­ги от брать­ев тво­их ни за что и с по­лу­на­гих сни­мал оде­ж­ду ... —

 

как уми­ля­ет это «вер­но», для боль­шей убе­ди­тель­но­сти по­вто­рен­ное ри­то­ри­че­ской ана­фо­рой? —

 

...Утом­лен­но­му жа­ж­дою не по­да­вал во­ды на­пить­ся и го­лод­но­му от­ка­зы­вал в хле­бе; а че­ло­ве­ку силь­но­му ты да­вал зем­лю, и са­но­ви­тый се­лил­ся на ней. Вдов ты от­сы­лал ни с чем и си­рот ос­тав­лял с пус­ты­ми ру­ка­ми» (22. 7-9).

 

Мог­ло бы по­ка­зать­ся, что ме­лоч­ность пус­то­го это­го пе­ре­чис­ле­ния сни­жа­ет уро­вень ре­чи Ели­фа­за. Ве­ли­ча­во ут­вер­ждая спра­вед­ли­вость ми­ро­по­ряд­ка, муд­рец опус­ка­ет­ся до кле­ве­ты. Но в том-то и де­ло, что без кле­ве­ты этой ми­ро­по­ря­док его рас­сы­плет­ся в прах.

 

Что­бы про­яс­нить аб­сурд­ность кле­ве­ты, уме­ст­но тут же, за­бе­гая впе­ред, по­мес­тить не вы­зы­ваю­щее со­мне­ний сви­де­тель­ст­во са­мо­го Ио­ва — не­ко­гда во­ж­дя в зем­ле Уц:

 

...по­то­му что я спа­сал стра­даль­ца во­пию­ще­го и си­ро­ту бес­по­мощ­но­го. Бла­го­сло­ве­ние по­ги­бав­ше­го при­хо­ди­ло на ме­ня, и серд­цу вдо­вы дос­тав­лял я ра­дость. (...) Со­кру­шал я без­за­кон­но­му че­лю­сти и из зу­бов его ис­тор­гал по­хи­щен­ное. (...) Вни­ма­ли мне и ожи­да­ли, и без­мол­вст­во­ва­ли при со­ве­те мо­ем. По­сле слов мо­их уже не рас­су­ж­да­ли; речь моя ка­па­ла на них. (...) Я на­зна­чал пу­ти им и си­дел во гла­ве и жил как царь в кру­гу вои­нов, как уте­ши­тель пла­чу­щих (29.12-25).

 

Дру­зья Ио­ва не мог­ли ведь не знать его про­шло­го. Но что им за де­ло до пра­во­ты ка­нув­ше­го в не­бы­тие цар­ско­го су­да. Их «сис­те­ма» ну­ж­да­ет­ся в ви­нов­ных. Ина­че — от­ку­да взять­ся спра­вед­ли­во­сти в их по­ни­ма­нии: не­ми­нуе­мой на­гра­де для до­б­рых и ка­ре для злых?

Та­ков мир муд­ре­цов. Есть в их ми­ре спра­вед­ли­вость, за­сея­ны в нем се­ме­на пре­муд­ро­сти, так что и Со­кра­ту, и Спи­но­зе, и Кан­ту, и Ге­ге­лю най­дет­ся ме­сто под рас­ки­ди­стым дре­вом. Нет в этом ми­ре пус­тя­ка — жиз­ни, в нем нет кра­сок, бью­щих в гла­за, и зву­ков, по­тря­саю­щих слух. Не­от­зыв­чи­вость и глу­хо­та сте­ной от­го­ро­ди­ли муд­ре­цов от ми­ра кра­сок и зву­ков — за­то их соб­ст­вен­ная моз­го­вая го­ряч­ка раз­бух­ла до объ­е­ма це­лой все­лен­ной. Ра­ди это­го их соб­ст­вен­но­го, урод­ли­во­го, ка­ст­ри­ро­ван­но­го ми­ра они жерт­ву­ют Ио­вом, ко­то­ро­му в их ми­ре нет мес­та.

Это еще да­ле­ко не все. Мир их ну­ж­да­ет­ся в бо­же­ст­ве. То и де­ло муд­ре­цы при­зы­ва­ют имя Гос­под­не. Ели­фаз уко­ря­ет Ио­ва:

 

Но я к Бо­гу об­ра­тил­ся бы, пре­дал бы мое де­ло Бо­гу... (5.8).

 

Ка­ко­му? — в этом все де­ло. Бог Ели­фа­за со­дей­ст­ву­ет зем­ле­де­лию (5.10), вос­ста­нав­ли­ва­ет в пра­вах уни­жен­ных, удов­ле­тво­ря­ет жа­лоб­щи­ков (5.II), за­щи­ща­ет бед­ня­ков (5.15), раз­ру­ша­ет за­мыс­лы ко­вар­ных и «улов­ля­ет» хит­рых (5.12-14). — Не­что по­доб­ное се­го­дняш­ним функ­ци­ям ше­ри­фа в од­ном из аме­ри­кан­ских шта­тов.

Ес­ли же от­бро­сить хит­ро­ум­ную диа­лек­ти­ку то­го, что долж­но быть, и то­го, что есть; ес­ли вер­нуть­ся к ми­ру, ка­ким мы его зна­ем и ка­ким его знать не хо­тят муд­ре­цы,— то при­хо­дит­ся за­клю­чить: все­го это­го Бог не де­ла­ет! Един­ст­вен­но от­ве­ден­ных ему пре­муд­ро­стью му­ни­ци­паль­ных функ­ций — Он и то не вы­пол­ня­ет...

Бог Ели­фа­за не де­ла­ет и не дол­жен де­лать ни­че­го, кро­ме осу­ще­ст­в­ле­ния спра­вед­ли­во­сти, дос­туп­ной ра­зу­му Ели­фа­за (при­том на де­ле не су­ще­ст­вую­щей!). Твор­цу не­ба и зем­ли — не во­об­ра­зить ни­че­го, что не спо­со­бен вы­ска­зать из уст муд­ре­цов «дух ра­зу­ме­ния».

Са­мо­на­де­ян­ность муд­ре­цов го­ло­во­кру­жи­тель­на.

 

Раз­ве ма­лость для те­бя уте­ше­ния Бо­жии? И это не­из­вест­но те­бе? (15.II)

 

Бог по­ка что в уте­ше­ни­ях Ио­ва уча­стия не при­ни­мал. Оче­вид­но, Ели­фаз име­ет в ви­ду свои уте­ше­ния. Ло­ги­ка на все вре­ме­на: спер­ва муд­рец пред­став­ля­ет на ме­сто Бо­га соб­ст­вен­ную муд­рость, а за­тем и по­про­сту се­бя са­мо­го.

Бог муд­ре­цов при­зван осу­ще­ст­в­лять ку­цую спра­вед­ли­­вость — то на­гра­ж­дая, то ка­рая. То и дру­гое со­вер­ша­ет­ся с не­умо­ли­мой спра­вед­ли­во­стью ма­ят­ни­ка. Не­пре­лож­ность су­да, осо­бен­но на­счет ка­ры, не про­сто ут­вер­жда­ет­ся — сла­до­ст­ра­ст­но вос­пе­ва­ет­ся муд­ре­ца­ми. Чер­ты Бо­га на­гра­ж­даю­ще­го и Бо­га ка­раю­ще­го не мо­гут в ито­ге не слить­ся в один об­раз, воз­вы­шаю­щий­ся на­до всею этой пре­муд­ро­стью: об­раз Бо­га рав­но­душ­но­го.

Бог от­го­ра­жи­ва­ет­ся по­тол­ком от че­ло­ве­ка с его со­ве­стью, как че­рез па­ру ты­сяч лет бу­дет и в эти­ке Кан­та.

 

...раз­ве мо­жет че­ло­век дос­тав­лять поль­зу Бо­гу? Ра­зум­ный дос­тав­ля­ет поль­зу се­бе са­мо­му. Что за удо­воль­ст­вие Все­дер­жи­те­лю, что ты пра­ве­ден? (22.2-3)

 

Ели­фаз тут, ме­ж­ду про­чим, ос­то­рож­нее, не­же­ли в пер­вой сво­ей ре­чи на­счет зем­ной спра­вед­ли­во­сти. Точ­но так же Кант бу­дет ос­то­рож­нее Спи­но­зы. Ес­ли пра­вед­но­му все же сто­ит по­хло­по­тать о сво­их ин­те­ре­сах, то нет ну­ж­ды в рис­ко­ван­ных уч­ре­ж­де­ни­ях, буд­то пра­вед­ность — са­ма по се­бе на­гра­да... Од­на­ко в кни­ге Бы­тия Гос­подь ра­ду­ет­ся Тво­ре­нию и вен­цу Тво­ре­ния — че­ло­ве­ку. По­че­му же впредь Гос­подь ли­шит че­ло­ве­ка воз­мож­но­сти дос­тав­лять Ему удо­воль­ст­вие или поль­зу? — По­то­му что лишь рав­но­душ­ное бо­же­ст­во мо­жет под­ра­зу­ме­вать­ся в от­ве­ден­ной ему су­дей­ской ро­ли. Так что и пра­вед­ник — пусть без оче­ре­ди не рвет­ся за по­ло­жен­ной ему на­гра­дой. «Ра­зум­ный», мо­тая на ус, «дос­тав­ля­ет поль­зу се­бе са­мо­му». На Бо­га на­дей­ся, да сам не­ пло­шай — тут ку­пе­че­ская муд­рость не ус­ту­пает фи­ло­соф­ской...

Са­ма по­тус­то­рон­ность Бо­га для трех муд­ре­цов не на­ме­ка­ет на Его не­со­из­ме­ри­мую с че­ло­ве­че­ской мощь — но как раз обос­но­вы­ва­ет Его рав­но­ду­шие. Вдох­но­ве­ние муд­ре­цов на­би­ра­ет обо­ро­ты на хо­ло­стом хо­ду. Зву­чат веч­ные во­про­сы тор­же­ст­вую­ще­го бес­си­лия:

 

Не­у­же­ли для те­бя опус­теть зем­ле, и ска­ле сдви­нуть­ся с ме­ста сво­его? (18.4).

Не­у­же­ли Он, бо­ясь те­бя, всту­пит с то­бою в со­стя­за­ние, пой­дет су­дить­ся с то­бою? (22.4).

 

В Биб­лии, и не толь­ко в кни­ге Ио­ва, есть Ко­му и есть что от­ве­тить на та­кие во­про­сы. Муд­ре­цы, од­на­ко, не ждут от­ве­та, не­ле­по ка­жет­ся им на та­кие во­про­сы от­ве­чать: от­ри­ца­тель­ный от­вет за­ве­до­мо пре­до­пре­де­лен. Бо­лее то­го: та­кое по­ло­же­ние ве­щей их удов­ле­тво­ря­ет, они пре­кло­ня­ют­ся пе­ред рав­но­ду­ши­ем Бо­га и, что уже во­все не­по­нят­но, гор­дят­ся соб­ст­вен­ным бес­си­ли­ем. Это все об­щие, чи­тан­ные-пе­ре­чи­тан­ные мес­та. Вот еще что здесь, од­на­ко, оза­да­чи­ва­ет: Бог лишь из бо­яз­ни мог бы дви­нуть­ся на­встре­чу че­ло­ве­ку! Лишь из бо­яз­ни, ус­ту­пая си­ле, про­яв­ля­ет­ся от­зыв­чи­вость. Вот ка­кие цен­но­сти по­ла­га­ют муд­ре­цы в ос­но­ву сво­его спра­вед­ли­во­го ми­ро­по­ряд­ка. Ве­ли­ко­ду­шию, доб­рой во­ле нет мес­та в их ми­ре. Де­лая вид, буд­то они от­кры­ли в ми­ре спра­вед­ли­вость — муд­ре­цы на де­ле ис­под­тиш­ка под­го­ня­ют по­ня­тие спра­вед­ли­во­сти под на­лич­ное по­ло­же­ние ве­щей... не­спра­вед­ли­вость ко­то­ро­го в глу­би­не ду­ши не вы­зы­ва­ет у них со­мне­ний.

Че­ло­век на­деж­но по­ра­бо­щен в этом ми­ре, в ко­то­ром не­зыб­ле­мы «за­ко­ны при­ро­ды», в ко­то­ром рас­по­ря­жа­ет­ся (или «долж­на» рас­по­ря­жать­ся) со­мни­тель­ная спра­вед­ли­вость на­град и на­ка­за­ний, ко­то­рым управ­ля­ет (или не управ­ля­ет) бес­ко­неч­но-воз­вы­шен­ное рав­но­душ­ное бо­же­ст­во. Буд­то па­ро­ди­руя кни­гу Бы­тия, муд­ре­цы го­то­вы сла­до­ст­ра­ст­но про­кри­чать «доб­ро» это­му сво­ему ми­ру, в ко­то­рый не вло­же­но ни кру­пи­цы твор­че­ской мо­щи — и в ко­то­ром нель­зя жить.

 

Он пре­вы­ше не­бес — что мо­жешь сде­лать? глуб­же пре­ис­под­ней — что мо­жешь уз­нать? (22.12).

 

Вновь Ели­фаз под­ме­ня­ет од­но дру­гим: ес­ли Бог не­по­зна­ва­ем — то сле­ду­ет ли от­сю­да, что нель­зя ис­кать у Не­го прав­ды? Вме­сте с тем — уже в ко­то­рый раз — по­ра­жа­ет вы­со­кая но­та, го­ря­чеч­ное вдох­но­ве­ние, с ка­ким про­по­ве­ду­ет муд­рец. Тут же сле­ду­ет са­мый, по­жа­луй, жут­кий об­раз во всей кни­ге, по­эти­че­ская куль­ми­на­ция пре­муд­ро­сти:

 

... — за­ве­са Его, так что Он не ви­дит, а хо­дит толь­ко по не­бес­но­му кру­гу (22.14).

 

Это как бы кос­вен­ная речь: Ели­фаз го­во­рит за Ио­ва, опи­сы­вая мрак, объ­яв­ший Ио­ва в на­ка­за­ние за гре­хи. Но из со­сед­них сти­хов, ши­ре же — в ду­хе всех этих ре­чей, яс­но: Ели­фаз ни­че­го про­тив на­бро­сан­ной им кар­ти­ны не име­ет! Он по­про­сту про­го­ва­ри­ва­ет­ся — и ко­щун­ст­вен­нее про­го­во­рить­ся не­воз­мож­но. Из при­вя­зан­но­сти к хи­ме­ре спра­вед­ли­во­го ми­ро­по­ряд­ка — он кле­ве­щет на ближ­не­го, а от этой кле­ве­ты по­сле­до­ва­тель­но при­хо­дит и к ху­ле на Гос­по­да — буд­то в на­смеш­ку над та­ин­ст­вен­ной свя­зью ме­ж­ду Твор­цом и Тво­ре­ни­ем.

Бог рав­но­ду­шен, ибо че­ло­век бес­си­лен! Вот от­ри­ца­тель­ная тео­ди­цея, до­ка­за­тель­ст­во не­вме­ша­тель­ст­ва Божь­е­го в зем­ные де­ла, оп­рав­да­ние рав­но­душ­но­го Бо­га. Гос­подь, по Ели­фа­зу, «хо­дит по кру­гу».— Для срав­не­ния: «по кру­гу блу­ж­да­ют не­чес­ти­вые» (Бл. Ав­гу­стин. О Гра­де Бо­жи­ем. XII.14. — ка­кой урок диа­лек­ти­кам!..). И — са­мое жут­кое — Он слеп.

Вдох­но­ве­ние муд­ре­цов, од­на­ко, еще не ис­чер­па­но. Мысль их по­ры­ва­ет­ся спус­тить­ся об­рат­но, с не­бес на зем­лю («ка­че­ст­вен­но обо­га­тив­шись» на но­вом вит­ке?..). Ес­ли кле­ве­та на ближ­не­го обер­ну­лась ху­лой на Гос­по­да (не зря вто­рая за­по­ведь по­доб­на пер­вой!),— то ху­ла на Твор­ца пря­мо обос­но­вы­ва­ет уни­же­ние Тво­ре­ния.

 

И как че­ло­ве­ку быть пра­вым пе­ред Бо­гом, и как быть чис­тым ро­ж­ден­но­му жен­щи­ною? Вот да­же лу­на, и та не­свет­ла, и звез­ды не­чис­ты пред оча­ми Его. Тем не ме­нее че­ло­век, ко­то­рый есть червь, и сын че­ло­ве­че­ский, ко­то­рый есть моль (25.4-6).

 

«Дух ра­зу­ме­ния» под­ска­зы­ва­ет Вил­да­ду нуж­ные от­но­ше­ния. В са­мом де­ле, ес­ли Гос­подь лю­бов­но со­тво­рил мир — то Он и лю­бу­ет­ся звез­да­ми, лу­ной, а тем бо­лее че­ло­ве­ком, ко­то­рый был на­де­лен от Бо­га вла­стью сре­ди тва­ри. Но ес­ли ми­ром пра­вит сле­пое рав­но­душ­ное су­ще­ст­во, ото­дви­ну­тое за пре­де­лы все­лен­ной — то да, рав­но­ду­шие его мо­жет лишь воз­рас­тать по ме­ре от­да­ле­ния... и че­ло­век «тем не ме­нее» це­нен по срав­не­нию со звез­да­ми и лу­ной. Еще рань­ше Ели­фаз ут­вер­ждал о Бо­ге, буд­то Он «... и в Ан­ге­лах Сво­их ус­мат­ри­ва­ет не­дос­тат­ки» (4.18).

В муд­ре­цах боль­ше все­го, мо­жет быть, и оза­да­чи­ва­ет эта бо­лез­нен­ная не­при­язнь к ми­ру и че­ло­ве­ку. Не­при­язнь эта, ко­ре­нясь, как по­ка­за­но, в их ре­ли­ги­оз­ной ог­ра­ни­чен­но­сти, по при­ро­де сво­ей — не столь­ко ло­ги­че­ское раз­ви­тие фи­ло­соф­ской сис­те­мы, сколь­ко, сто­ит лиш­ний раз под­черк­нуть, аг­рес­сив­ная экс­пан­сия ка­кой-то лич­ной, об­раз­ной, по­эти­че­ской ус­та­нов­ки. Что это, од­на­ко, за по­эзия? Она го­ря­ча и су­ха, как рас­ка­лен­ный пе­сок. Она — мер­тво­ро­ж­ден­ная, твор­че­ской по­тен­ции в ней нет, она вра­ж­деб­на жи­во­му твор­че­ст­ву, ес­ли стал­ки­ва­ет­ся с ним. Пе­ред муд­ре­ца­ми за­кры­ты кра­со­ты и мощь ми­ра, его крас­ки и зву­ки. Вза­мен раз­ви­та по­вы­шен­ная чут­кость к не­до­б­рым им­пуль­сам соб­ст­вен­ной ду­ши. «Дух ра­зу­ме­ния» тво­рит из это­го су­хо­го жа­ра соб­ст­вен­ную все­лен­ную, сте­ной не­от­зыв­чи­во­сти и глу­хо­ты от­го­ра­жи­вая пре­муд­рость от Божь­е­го ми­ра.

Мир их об­де­лен мо­щью и кра­со­той — за­то в нем нет ни­че­го слиш­ком не­ожи­дан­но­го, страш­но­го, не вме­щаю­ще­го­ся в рам­ки ско­ро­го ус­по­кои­тель­но­го по­ни­ма­ния. Нет то­го, в чем лю­ди не лю­бят се­бе при­зна­вать­ся. Нет от­чая­ния, ко­то­ро­го не из­ме­рить, по­ло­жив на ар­шин го­то­вых ис­тин, но ко­то­рое мож­но лишь пе­ре­жить на свой страх и риск, ис­пив до дна. Сло­вом, нет в их ми­ре то­го, о чем гре­мят в ушах муд­ре­цов во­пли Ио­ва.

Вот и раз­гад­ка их муд­ро­сти: тру­сость — и про­ис­те­каю­щее из нее бес­си­лие. От­сю­да и не­на­висть к ми­ро­зда­нию. Ведь и по-ла­ты­ни, к при­ме­ру, им­по­тен­ция — не про­сто бес­си­лие, но и ярость, бес­си­лие яро­ст­ное; два этих со­стоя­ния род­ст­вен­ны ме­ж­ду со­бой.

Муд­ре­цы не спо­соб­ны ощу­тить жиз­не­ут­вер­ждаю­щую иг­ру твор­че­ских сил в этом ми­ре. Тра­ге­дию же это­го ми­ра, его уг­ро­зы, его не­уст­ро­ен­ность, не­спра­вед­ли­вость — они уви­деть бо­ят­ся, хо­тя в тай­не ду­ши ни­че­го, кро­ме не­спра­вед­ли­во­сти, в этом ми­ре не зна­ют. И вот они прив­но­сят в этот мир свою от­вле­чен­ную спра­вед­ли­вость.

Та­кой на­строй мыс­ли, од­на­ко, не­из­беж­но чре­ват уто­пи­ей. Дей­ст­ви­тель­но осу­ще­ст­в­ле­ние спра­вед­ли­во­сти мыс­лен­но пе­ре­но­сит­ся в бу­ду­щее. И тут-то зло, от ко­то­ро­го в на­стоя­щем хан­же­ски от­во­ра­чи­ва­лись, отом­стит за се­бя: оно уг­нез­дит­ся в бес­соз­на­тель­ном — и вы­ско­чит на по­верх­ность в этой са­мой меч­те о бу­ду­щем.

И ко­гда к бу­ду­щей спра­вед­ли­во­сти об­ра­ща­ют­ся Вил­дад и Са­фар — уди­ви­тель­ное де­ло: вдруг ку­да-то про­ва­ли­ва­ет­ся ров­но по­ло­ви­на их спра­вед­ли­во­сти,— на­гра­да пра­вед­ным! Ос­та­ет­ся од­на толь­ко, втай­не ми­лая их серд­цу,— ка­ра для не­чес­ти­вых. Пир жес­то­ко­сти: бес­про­свет­ное ме­ха­ни­че­ское воз­дая­ние, сма­ко­ва­ние каз­ни.

 

А гла­за без­за­кон­ных ис­та­ют, и убе­жи­ще про­па­дет у них, и на­де­ж­да их ис­че­за­ет (II.20). — Да, свет у без­за­кон­но­го по­тух­нет, и не ос­та­нет­ся ис­кры от ог­ня его (18.5).— ...он по­па­дет в сеть свои­ми но­га­ми и по те­не­там хо­дить бу­дет. Пет­ля за­це­пит за но­гу его, и гра­би­тель уло­вит его. Скрыт­но раз­ло­же­ны по зем­ле сил­ки для не­го и за­пад­ни на до­ро­ге (18.8-10).— Змеи­ный яд он со­сет; умерт­вит его язык ехид­ны. Не ви­дать ему ручь­ев, рек, те­ку­щих мо­ло­ком и ме­дом (20.16). — Все мрач­ное со­кры­то внут­ри его; бу­дет по­жи­рать его огонь, ни­кем не раз­ду­вае­мый (20.26).

 

О Гос­под­нем уча­стии в этом пра­во­су­дии да­же для ви­ду уже не упо­ми­на­ет­ся. Нет тут мес­та его тор­же­ст­ву — в от­ли­чие, ска­жем, от псал­мов, где най­дут­ся чис­то внеш­не схо­жие от­рыв­ки. Раз­ве ис­ко­ре­нит­ся зло в этом раз­гу­ле мес­ти? Ко­го уте­шит эта жа­ж­да рас­пра­вы? По­дав­но уж — не Ио­ва, к уте­ше­нию ко­то­ро­го все это вро­де бы го­во­рит­ся... Нет мес­та Ио­ву в ми­ре муд­ре­цов.

Тру­сость. От­сут­ст­вие твор­че­ско­го да­ра, да­ра люб­ви. Яро­ст­ное бес­си­лие. Все это — не пред­мет на­уч­ной фи­ло­со­фии, все это — свой­ст­ва лич­но­сти, ее со­стоя­ния, за­про­сы ду­ши. Все это, од­на­ко, глуб­же фи­ло­со­фии. Как раз от­сю­да про­би­ва­ет­ся тот тол­чок, по­бу­ди­тель­ный им­пульс, не­по­сред­ст­вен­ный ли­ри­че­ский по­рыв, ко­то­рый и ока­зы­ва­ет ре­шаю­щее влия­ние на склад ума. Здесь ис­ток и фи­ло­соф­ских тен­ден­ций. Все это, ста­ло быть, не ме­нее су­ще­ст­вен­но, не­же­ли чис­то фи­ло­соф­ские па­рал­ле­ли. Та­ким об­ра­зом мож­но и в со­вре­мен­ной мыс­ли мно­гое по­нять.

В кни­ге Ио­ва раз­во­ра­чи­ва­ет­ся та­ин­ст­во не об идее, но о че­ло­ве­че­ской ду­ше.

От со­тво­ре­ния ми­ра шла схват­ка ме­ж­ду дву­мя про­ти­во­по­лож­ны­ми за­про­са­ми ду­ши, дик­то­вав­ши­ми два спо­со­ба жить. Вре­мя Ио­ва пред­ста­ет нам мо­ло­до­стью ми­ра. Но еще пре­ж­де Ио­ва, на са­мой за­ре ис­то­рии, в язы­че­ском Уре та же глу­хая сте­на раз­де­ля­ла дерз­ко­го ца­ря Гиль­га­ме­ша с тем же са­мым «ду­хом ра­зу­ме­ния», ко­то­ро­го ав­тор по­эмы «О все ви­дав­шем» пред­ста­вил как це­лый сонм язы­че­ских бо­жеств.

Гиль­га­меш весь свой век то­мил­ся по не­воз­мож­но­му. Да­же из­гнав из ми­ра зло — убив Хум­ба­бу, де­ти­ще хао­са — не был он удов­ле­тво­рен. Смерт­ный удел то­мил его. Ка­ки­ми же сло­ва­ми уте­ша­ли его бо­ги Эн­лиль, Ша­маш — и Си­ду­ри, хо­зяй­ка бо­гов?

 

Ты же хо­чешь, Гиль­га­меш, че­го не бы­ва­ло, с тех пор как мой ве­тер го­нит во­ды.

Гиль­га­меш, ку­да ты стре­мишь­ся? Жиз­ни, что ищешь ты, не най­дешь ты!

Бо­ги, ко­гда соз­да­ва­ли че­ло­ве­ка,— смерть они оп­ре­де­ли­ли че­ло­ве­ку, жизнь в сво­их ру­ках удер­жа­ли.

 

Та же сте­на. Не по се­бе ста­но­вит­ся от этих не­до­умен­ных во­про­ша­ний. Тут да­же не в том де­ло, кто прав, кто ви­но­ват. До­пус­тим да­же, что ме­со­по­там­ские бо­ги пра­вы — как по-сво­ему пра­вы в сво­ем бес­цвет­ном и без­звуч­ном ми­ре едом­ские муд­ре­цы. Толь­ко че­го сто­ит их пра­во­та? Че­му ра­до­вать­ся, ес­ли пра­вы они?..

Не Ио­ву жа­леть дру­зей. На их сто­ро­не си­ла. Са­мо­на­де­ян­ные, са­ми не хлеб­нув­шие го­ря, срав­ни­мо­го с го­рем Ио­ва,— они бьют ле­жа­че­го... Все же — их жаль. Эхом ка­кой-то тре­вож­ной тос­ки, за­та­ен­но­го боль­но­го со­мне­ния, пред­чув­ст­ви­ем не­дос­ти­жи­мо­го от­да­ют­ся сло­ва Ели­фа­за:

 

Что зна­ешь ты, че­го не зна­ли бы мы? что ра­зу­ме­ешь ты, че­го не бы­ло бы и у нас? (15.9).

 

 

2

 

И от­ве­чал Иов и ска­зал: о, ес­ли бы вер­но взве­ше­ны бы­ли во­пли мои, и вме­сте с ни­ми по­ло­жи­ли на ве­сы стра­да­ние мое! Оно, вер­но, пе­ре­тя­ну­ло бы пе­сок мо­рей! От­то­го сло­ва мои не­ис­то­вы. Ибо стре­лы Все­дер­жи­те­ля во мне; яд их пьет дух мой; ужа­сы Бо­жии опол­чи­лись про­тив ме­ня (6.1-4).

 

Так что же ра­зу­ме­ет Иов, че­го не ра­зу­ме­ли бы муд­ре­цы? Он ра­зу­ме­ет: по­стиг­шие его ужа­сы — Бо­жьи. Не­муд­ре­но здесь раз­гля­деть лишь ус­той­чи­вый эпи­тет, от­не­ся его, как это лов­ко де­лал в по­доб­ных слу­ча­ях еще Спи­но­за, на счет тра­ди­ци­он­но­го ев­рей­ско­го сло­во­упот­реб­ле­ния. Но в слу­чае с Ио­вом от это­го эпи­те­та столь лег­ко не от­де­ла­ешь­ся. Кста­ти, ведь и «дух ра­зу­ме­ния» про­из­не­се­но бы­ло на том же язы­ке. Был-та­ки вы­бор у спо­ря­щих: под­слу­шать и вос­про­из­ве­сти го­лос ра­зу­ма — или ощу­тить на се­бе ужа­сы Бо­га! Для Ио­ва раз на­все­гда бес­спор­но уча­стие Бо­жие в его судь­бе — в том бу­до­ра­жа­щая си­ла его слов.

В при­ве­ден­ном зна­ме­ни­том от­рыв­ке обыч­но пре­ж­де все­го об­ра­ща­ет на се­бя вни­ма­ние то, что Иов дер­за­ет по­ло­жить «на ве­сы» свое лич­ное стра­да­ние. Ес­ли стра­да­ние ни­чтож­но­го смерт­но­го, ка­ким ви­дят че­ло­ве­ка муд­ре­цы, пе­ре­тя­нет на ве­сах пе­сок мо­рей («за­ко­ны при­ро­ды», во­об­ще объ­ек­тив­ную дан­ность по­зна­ния),— то на­ли­цо ре­ши­тель­ное «гно­сео­ло­ги­че­ское раз­ме­же­ва­ние» Ио­ва с со­бе­сед­ни­ка­ми. Иов мыс­лит ка­та­ст­ро­фи­че­ским лич­ным опы­том («эк­зи­стен­ци­аль­но»). Да и во­все не мыс­ли, но «во­пли» пред­став­ля­ет он на суд Бо­жий — и фи­ло­соф­ски это слиш­ком су­ще­ст­вен­но, ре­во­лю­ци­он­но.

Как по­всю­ду, од­на­ко, кни­га Ио­ва и здесь от­кры­ва­ет бо­лее глу­бо­кие, не­же­ли обоб­щен­но-фи­ло­соф­ские, пла­сты. Кни­га под­ни­ма­ет на свет что-то, ле­жа­щее в глу­би­не так­же и са­мой фи­ло­со­фии. Пе­ред на­ми не­срав­нен­ная ве­ра Ио­ва.

От­ме­та­ет­ся об­ви­не­ние муд­ре­цов Ио­ву в без­бо­жии. Ко­гда они чуть что взы­ва­ют к име­ни Божь­е­му — это объ­яс­ни­мо их су­хо-фа­та­ли­сти­че­ским па­фо­сом, тем, что Иов в их гла­зах за­ве­до­мо ви­но­вен, и тем, что с ни­ми са­ми­ми ни­ка­ких ужа­сов не про­изош­ло. Но ко­гда без ог­ляд­ки взы­ва­ет к Гос­по­ду Иов — без ви­ны, по его стра­ст­но­му убе­ж­де­нию, каз­ни­мый Гос­по­дом,— это не мо­жет не вы­звать изум­ле­ния. У нас, имен­но у нас, не мо­жет не вы­звать изум­ле­ния — да­же ес­ли пер­во­на­чаль­ные чи­та­те­ли Биб­лии вос­при­ни­ма­ли это ес­те­ст­вен­но. Вся со­вре­мен­ная мысль, ши­ре — куль­ту­ра, стро­ит­ся на со­мне­нии в бы­тии Бо­жи­ем. Да­же ре­ли­ги­оз­ные цен­но­сти при­ня­то ут­вер­ждать «от про­тив­но­го»: это и в схо­ла­сти­че­ском бо­го­сло­вии, ну­ж­дав­шем­ся в до­ка­за­тель­ст­вах бы­тия Бо­га, и во всей про­бле­ма­ти­ке До­сто­ев­ско­го, и у Бер­дяе­ва и т. д. Дер­зость Ио­ва буд­то бы чре­ва­та ко­щун­ст­вом,— наш, од­на­ко, век от­ве­ча­ет на все не­по­нят­ное, да­же на соб­ст­вен­ное не­уст­рой­ст­во,— со­мне­ни­ем не столь­ко да­же в муд­ро­сти или спра­вед­ли­во­сти Гос­по­да, сколь­ко в са­мом Его су­ще­ст­во­ва­нии!

И как на­ше­му ве­ку под­час од­на мысль о су­ще­ст­во­ва­нии Бо­га пред­ста­ет не­ле­пой — так ди­ка и не­до­пус­ти­ма для Ио­ва мысль об­рат­ная.

Все тут «на­обо­рот»! Яс­но ви­дя зло, не же­лая от­ре­шен­но при­зна­вать не­спра­вед­ли­вость — «выс­шей» спра­вед­ли­во­стью, не впа­дая в сми­ре­ние па­че гор­до­сти,— Иов ме­ж­ду тем не спо­со­бен лег­ко­мыс­лен­но от­вер­нуть­ся от Бо­га, как это де­ла­ем мы.

Сам во­прос: есть ли Бог,— пе­ред Ио­вом не вста­ет. Но, сколь бы ни ка­за­лось это се­го­дня про­ти­во­ре­чи­вым, рав­но не вста­ет пе­ред ним и дру­гой во­прос: «при­нять» или «не при­нять» не­за­слу­жен­ную бе­ду. Толь­ко на вто­рой этот во­прос Иов за­ве­до­мо от­ве­тит от­ри­ца­тель­но. Пе­ред па­мя­тью по­гиб­ших де­тей, пе­ред ос­корб­лен­ным ре­ли­ги­оз­ным чув­ст­вом — ни о ка­ком при­ня­тии не мо­жет быть и ре­чи. Как, од­на­ко, не мо­жет быть ре­чи и о том, что­бы усом­нить­ся в бы­тии Бо­га. Для Ио­ва бы­тие Бо­га ни­как не со­пря­же­но с при­ня­ти­ем зла. А для нас тут тай­на за се­мью пе­ча­тя­ми.

Иов — жи­вой, ис­клю­чи­тель­но чут­кий че­ло­век. Жизнь же тре­бу­ет му­же­ст­вен­но­го на­пря­же­ния сил — не от­вле­чен­но­го рас­ки­ды­ва­нья умом. Иов со­от­вет­ст­вен­но при­ни­ма­ет и Гос­по­да, и се­бя са­мо­го — все­рь­ез. Мож­но ли ра­зо­рвать жи­во­го че­ло­ве­ка на­двое, на Ио­ва дол­го­тер­пе­ли­во­го и Ио­ва дер­заю­ще­го? Как не за­ме­тить це­ло­го, ос­нов­но­го: Ио­ва ве­рую­ще­го?

 

Но дру­зья Ио­ва не­вер­ны, как те­ряю­щие­ся в пус­ты­не ру­чьи.

Так и вы те­перь ни­что: уви­де­ли страш­ное и ис­пу­га­лись (6.21).

 

Ис­пу­га­лись: ина­че к че­му бы стря­пать миф о спра­вед­ли­во­сти ми­ро­по­ряд­ка?.. Ио­ву же страх Бо­жий был кре­по­стью в дни бла­го­ден­ст­вия. Бо­го­бо­яз­нен­ность, как это ни ус­коль­за­ет от де­ка­дент­ско­го про­чте­ния, от­ли­ча­ла пра­вед­но­го Ио­ва. При­чем имен­но бо­го­бо­яз­нен­ность — не без­лич­ная са­мо­за­кон­ная нрав­ст­вен­ность. Од­на­ко пе­ред ли­цом опас­но­сти, пе­ред уже раз­ра­зив­шей­ся бу­рей — на­ли­цо не страх, но дер­за­ние Ио­ва. Страх уже не­уме­стен, те­перь он был бы уже и не «стра­хом Божь­им», но про­стым жал­ким че­ло­ве­че­ским стра­хом. Ве­ра Ио­ва те­перь вы­ра­же­на в дер­за­нии, как пре­ж­де — в стра­хе Бо­жи­ем. Ду­шев­ная си­ла Ио­ва сквозь че­ре­ду тес­ня­щих его ка­та­ст­роф вы­страи­ва­ет его жизнь в од­но.

Тру­сость ум­ст­вен­ная, как и вся­кая тру­сость, об­на­ру­жи­ва­ет­ся в миг опас­но­сти — в бла­го­ден­ст­вии муд­рец без­мя­теж­но до­во­лен со­бой. Гла­за стра­даль­ца Ио­ва жад­но пьют ми­ро­зда­ние, дос­ти­гая его по­до­п­ле­ки. «Ис­пу­га­лись»: под­соз­на­тель­ная тру­сость их не скро­ет­ся от Ио­ва. Дру­зей он ви­дит на­сквозь, ви­дит их ду­ши столь же от­чет­ли­во, как ру­чьи в пус­ты­не, с ко­то­ры­ми срав­ни­ва­ет их. Ост­ро­та стра­да­ния да­ет это про­ни­каю­щее зре­ние Ио­ву. И он «мыс­лит хо­ро­шо», ес­ли «до­бав­ля­ет что-ни­будь от се­бя»! Что там жал­кие тай­ны са­мо­на­де­ян­ных дру­зей — не та­кие глу­би­ны от­кро­ют­ся ему те­перь. Та­ко­ва по­эзия Ио­ва. В ней от­зыв­чи­вость, горь­кая све­жесть вос­при­ятия про­ти­во­сто­ит чер­ст­вой сдер­жи­мо­сти муд­ре­цов, ко­то­рая са­ма се­бя сжи­га­ет.

 

Нау­чи­те ме­ня, и я за­мол­чу; ука­жи­те, в чем я по­гре­шил. Как силь­ны сло­ва прав­ды! Но что до­ка­зы­ва­ют об­ви­не­ния ва­ши? Вы при­ду­мы­вае­те ре­чи для об­ли­че­ния? На ве­тер пус­кае­те сло­ва ва­ши. Вы на­па­дае­те на си­ро­ту и рое­те яму дру­гу ва­ше­му (6.24-24).

 

По­доз­ри­тель­ность их, чув­ст­ву­ет Иов, ро­ж­де­на тем же не­до­ве­ри­ем к жиз­ни, стра­хом пе­ред ней. От­сю­да — боль­ше не­от­ку­да — жес­то­кое: на­ка­зан, а зна­чит ви­но­вен. И про­сты­ми сло­ва­ми оп­ро­вер­же­ния, за­те­вая ту свя­щен­ную тяж­бу, мо­тив и тер­ми­ны ко­то­рой на­сквозь про­ни­зы­ва­ют ре­чи Ио­ва и ко­то­рая дерз­ко рас­про­стра­нит­ся им на Са­мо­го Гос­по­да,— эти­ми про­сты­ми сло­ва­ми от­ме­та­ет умо­зри­тель­ную по­строй­ку уте­ши­те­лей Иов. Не­ви­нов­ность его слиш­ком вы­стра­да­на, чтоб ему со­мне­вать­ся в ней. Ос­та­ет­ся во­про­шать Гос­по­да.

 

Что та­кое че­ло­век, что Ты столь­ко це­нишь его? и об­ра­ща­ешь на не­го вни­ма­ние Твое, по­се­ща­ешь его ка­ж­дое ут­ро, ка­ж­дое мгно­ве­ние ис­пы­ты­ва­ешь его? До­ко­ле же Ты не ос­та­вишь, до­ко­ле не отой­дешь от ме­ня, до­ко­ле не дашь мне про­гло­тить слю­ну мою? Ес­ли я со­гре­шил, то что я сде­лаю Те­бе, страж че­ло­ве­ков! За­чем Ты по­ста­вил ме­ня про­тив­ни­ком Се­бе, так что я стал са­мо­му се­бе в тя­гость? И за­чем бы не про­стить мне гре­ха и не снять с ме­ня без­за­ко­ния мое­го? ибо, вот, я ля­гу во пра­хе; зав­тра по­ищешь ме­ня, и ме­ня нет (7.17-21).

 

Край­ним от­чая­ни­ем — но вме­сте и ка­кой-то не­здеш­ней чис­то­той ды­ха­ния ве­ет от этих слов. По­ра­жа­ет ин­тим­ность об­ра­ще­ния к Гос­по­ду. Она да­же страш­на в сло­вах о том, как Гос­подь по­се­ща­ет Ио­ва «ка­ж­дое ут­ро». От­ры­вок этот и зна­ме­нит, и за­га­до­чен. Так, ком­мен­та­тор ка­то­ли­че­ско­го из­да­ния Биб­лии на рус­ском язы­ке (Брюс­сель, 1977; см. с. 1910) ви­дит тут толь­ко иро­ни­че­ское пе­ре­ос­мыс­ле­ние хва­лы че­ло­ве­ку в 5 сти­хе 8 псал­ма. Па­рал­лель и пе­ре­ос­мыс­ле­ние, прав­да, на­ли­цо. Но не­сет за них от­вет­ст­вен­ность не Иов, а лишь ав­тор кни­ги о нем. Не со­об­щил же ав­тор Ио­ву, ко­то­рый не был ев­ре­ем и жил, пред­по­ла­га­ет­ся, за­дол­го до эпо­хи Цар­ст­ва,— зна­ние псал­мов, при­пи­сы­вае­мых Да­ви­ду. Пе­ре­ос­мыс­ле­ние — ав­тор­ское; при­чем тут точ­ней бы­ло бы го­во­рить не о на­смеш­ли­вой иро­нии, но о гор­чай­шем сар­каз­ме. С точ­ки же зре­ния Ио­ва вло­жен­ные в его ус­та сло­ва мо­гут во­об­ще иметь лишь од­но — бу­к­валь­ное зна­че­ние. Так и дос­ти­га­ет­ся ни с чем не срав­ни­мое впе­чат­ле­ние от это­го от­рыв­ка. Ка­ки­ми бы смы­сло­вы­ми от­тен­ка­ми не де­лил­ся с чи­та­те­лем ав­тор, тем обо­га­щая свою прит­чу,— сам Иов ни­че­го не па­ро­ди­ру­ет: он во­пит, и во­пли его пря­мо об­ра­ще­ны к Гос­по­ду.

В «ужа­сах Божь­их» Иов ощу­ща­ет не от­сту­п­ле­ние Гос­по­да от се­бя — но, на­про­тив, по­вы­шен­ное к се­бе вни­ма­ние. Вновь это долж­но по­ра­зить со­вре­мен­но­го чи­та­те­ля. Муд­ре­цы Бо­жьи спра­вед­ли­вость ус­мат­ри­ва­ли в рав­но­ду­шии — да­же сле­по­те к ми­ру и че­ло­ве­ку. Иов же и не­спра­вед­ли­вость, ка­кая с ним стряс­лась, пе­ре­жи­ва­ет как пе­чать Гос­под­не­го вме­ша­тель­ст­ва. Обо­ст­рен­ное чув­ст­во при­сут­ст­вия Гос­по­да где-то здесь, по­бли­зо­сти,— ключ ко все­му по­ве­де­нию Ио­ва.

Вот еще что от­кры­ва­ет­ся в «тяж­бе» Ио­ва с Гос­по­дом. «Ес­ли я со­гре­шил, то что я сде­лаю Те­бе»; «за­чем бы не про­стить мне гре­ха».— Сло­ва эти рис­ку­ют по­ка­зать­ся на­ив­ны­ми, да­же лег­ко­мыс­лен­ны­ми. И муд­ре­цы, и Иов убе­ж­де­ны в не­со­из­ме­ри­мо­сти Гос­под­не­го су­да с че­ло­ве­че­ским. Но Бог муд­ре­цов рав­но­ду­шен, и не­со­из­ме­ри­мость эта ска­зы­ва­ет­ся лишь в аб­со­лют­ной не­из­беж­но­сти, не­умо­ляе­мо­сти воз­мез­дия. По ве­ре же Ио­ва, сверх­че­ло­ве­че­ская при­ро­да Божь­е­го су­да — в Его без­мер­ном ве­ли­ко­ду­шии.

Пра­вед­ник, по мыс­ли муд­ре­цов, не мо­жет дос­тав­лять поль­зу Бо­гу. Греш­ник, по ве­ре Ио­ва, не мо­жет на­нес­ти Ему ущерб. Ло­ги­че­ски — про­ти­во­ре­чия ме­ж­ду дву­мя су­ж­де­ния­ми как буд­то нет. Но в ду­хов­ном смыс­ле — про­пасть не­про­хо­ди­мая.

Пре­дел че­ло­ве­че­ско­го су­да — спра­вед­ли­вость. А тут от­кры­ва­ет­ся воз­мож­ность Гос­под­не­го ми­ло­сер­дия, где оно че­ло­ве­ку и не сни­лось.

Тол­куя весь от­ры­вок как иро­ни­че­ский, упо­мя­ну­тый вы­ше ком­мен­та­тор лишь и мо­жет оце­нить этот по­во­рот мыс­ли как «не­ожи­дан­ный». И прав­да: с че­го Иов во­об­ще упо­ми­на­ет о сво­ей ви­не, ко­гда все его ре­чи — стра­ст­ное ут­вер­жде­ние соб­ст­вен­ной не­ви­нов­но­сти? Од­на­ко все де­ло — в той го­ло­во­кру­жи­тель­ной ин­тим­но­сти, в той пря­мо­те, с ка­кой об­ра­ща­ет­ся к Гос­по­ду Иов. Та­ко­во со­стоя­ние его ду­ши, что, будь да­же он ви­но­вен, он об­ра­тил­ся бы к Гос­по­ду — «че­рез го­ло­ву» уте­ши­те­лей, за ко­то­ры­ми он не при­знал бы пра­ва на суд. Это от их су­да, как от эл­лин­ских Эри­ний, на­до пря­тать­ся, на­до бе­жать — не­ку­да бе­жать, не­где спря­тать­ся. Иов же пря­тать­ся бы не стал — он сам от­ча­ян­но за­вет Гос­по­да на суд.

Бог муд­ре­цов мо­жет лишь осу­ще­ст­в­лять за­кон, на­стичь без­за­кон­но­го каз­нью. Иов же не то что ви­дит даль­ше — он от­кры­ва­ет но­вое из­ме­ре­ние. Бог вла­стен над са­мим за­ко­ном: Ему воз­мож­но снять грех с без­за­кон­но­го. Та­кое все­мо­гу­ще­ст­во со­об­ща­ет не­из­ве­дан­ную глу­би­ну че­ло­ве­че­ской на­де­ж­де. Во­пли Ио­ва срод­ни но­во­за­вет­но­му осоз­на­нию мо­лит­вен­ной си­лы.

Не в при­мер муд­ре­цам, Иов че­ст­но при­зна­ет мир ни­же спра­вед­ли­во­сти; но Гос­подь вы­ше спра­вед­ли­во­сти — ве­рит он. Ио­ву не из­вес­тен за­мы­сел Бо­га о нем: он ведь не чи­тал пер­вых глав кни­ги Ио­ва. Но и дру­зья Ио­ва тех глав не чи­та­ли. При рав­ной не­ос­ве­дом­лен­но­сти — Иов не­срав­нен­но бо­лее про­зор­лив. Ве­ра его — впро­чем, как и муд­рость уте­ши­те­лей,— ко­ре­нит­ся не в от­вле­чен­ных пред­по­сыл­ках, но в скла­де его лич­но­сти, в за­про­сах ду­ши. Как ни бьет жизнь Ио­ва, он на­столь­ко же по­лон жиз­ни, на­сколь­ко бес­силь­ны пе­ред ней муд­ре­цы. На­сколь­ко они чер­ст­вы и замк­ну­ты — на­столь­ко чу­ток и от­зыв­чив Иов. Он до кон­ца чес­тен и, со сво­ей точ­ки зре­ния, прав. Точ­ку зре­ния на­до по­ни­мать бу­к­валь­но: со сво­ей му­сор­ной ку­чи Иов ви­дит то, что ви­дит. Бе­ды ми­ра, буд­то в ма­лой ка­п­ле, от­ра­жа­ют­ся в его лич­ной бе­де. Не­ле­пой и лжи­вой ему пред­ста­ет ми­фи­че­ская спра­вед­ли­вость на­град и кар. И в от­вет на от­даю­щее хан­же­ст­вом умо­зре­ние муд­ре­цов — раз­да­ют­ся дерз­кие во­про­ша­ния Ио­ва. Зву­чит то, что в эпо­ху плос­ко­го де­ка­дент­ско­го мыш­ле­ния по­лу­чит имя «про­кля­тых во­про­сов».

 

Не­ви­нен я; не хо­чу знать ду­ши мо­ей, пре­зи­раю жизнь мою. Все од­но; по­это­му я ска­зал, что Он гу­бит и не­по­роч­но­го, и ви­нов­но­го. Ес­ли это­го по­ра­жа­ет Он би­чом вдруг, то пыт­ке не­вин­ных по­смеи­ва­ет­ся. Зем­ля от­да­на в ру­ки не­чес­ти­вых; ли­цо су­дей ее Он за­кры­ва­ет. Ес­ли не Он, то кто же? (9.21-24).

 

Иов не осу­ж­да­ет, но во­про­ша­ет. Он тут не за­да­ет­ся во­про­са­ми «по­че­му» и «для че­го» — тре­бу­ет толь­ко прав­ди­вой кар­ти­ны ми­ра. По­эзия бес­по­щад­ной судь­бы раз­би­ва­ет­ся о по­эзию бла­го­род­но­го не­до­уме­ния. Иов от­ка­зы­ва­ет­ся ис­хо­дить из то­го, что «долж­но быть» — и ссы­ла­ет­ся с за­во­ра­жи­ваю­щей про­сто­той на рас­ска­зы оче­вид­цев.

 

Раз­ве вы не спра­ши­ва­ли у пу­те­ше­ст­вен­ни­ков и не­зна­ко­мы с их на­блю­де­ния­ми, что в день по­ги­бе­ли по­ща­жен бы­ва­ет зло­дей, в день гне­ва от­во­дит­ся в сто­ро­ну? Кто пре­дос­та­вит ему пред ли­цо путь его, и кто воз­даст ему за то, что он де­лал? Его про­во­жа­ют ко гро­бам и на мо­ги­ле его ста­вят стра­жу. Слад­ки для не­го глы­бы до­ли­ны, и за ним идет тол­па лю­дей, а иду­щим пе­ред ним нет чис­ла. Как же вы хо­ти­те уте­шать ме­ня пус­тым? В ва­ших от­ве­тах ос­та­ет­ся од­на ложь (21.29-34).

 

Об­раз без­на­ка­зан­но­го зла раз­рас­та­ет­ся, по­дав­ляя ли­це­мер­ную кар­ти­ну спра­вед­ли­во­го ми­ро­по­ряд­ка.

В го­ро­де лю­ди сто­нут, и ду­ша уби­вае­мых во­пит, и Бог не вос­кре­ша­ет то­го. (...) С рас­све­том вста­ет убий­ца, умер­щв­ля­ет бед­но­го и ни­ще­го, а но­чью бы­ва­ет во­ром. (...) В тем­но­те под­ка­пы­ва­ют­ся под до­мы, ко­то­рые днем они за­ме­ти­ли для се­бя; не зна­ют све­та. Ибо для них ут­ро — смерт­ная тень, так как они зна­ко­мы с ужа­са­ми смерт­ной те­ни. (...) А Он да­ет ему все для безо­пас­но­сти, (...) и очи Его ви­дят пу­ти их. (...) Ес­ли это не так,— кто об­ли­чит ме­ня во лжи и в ни­что об­ра­тит речь мою? (24.12-25).

 

Сме­лые ре­чи Ио­ва не толь­ко са­ми по­ра­жа­ют — по­ра­жа­ет и за ни­ми стоя­щая ре­ли­ги­оз­ная тра­ди­ция. Ка­кая ос­но­ван­ная на ду­том ав­то­ри­те­те идео­ло­гия по­зво­ли­ла бы об­на­ро­до­вать по­доб­ной си­лы до­во­ды, по ви­ди­мо­сти, про­тив нее на­прав­лен­ные — без не­мед­лен­но­го пря­мо­го оп­ро­вер­же­ния? Сам Гос­подь не об­ви­нит Ио­ва в кле­ве­те: Он бу­дет го­во­рить с дру­гом... А ка­ко­во слу­шать эти ре­чи муд­ре­цам: они-то убе­ж­де­ны, что их по­ня­тие о спра­вед­ли­во­сти есть бла­го­чес­тие — прав­ди­во это по­ня­тие или нет; ни­че­го, кро­ме ко­щун­ст­ва, они в сло­вах Ио­ва рас­слы­шать не мо­гут.

«Про­кля­ты­ми во­про­са­ми» за­тра­ги­ва­ют­ся не од­ни лишь яз­вы об­ще­ст­вен­но­го не­уст­рой­ст­ва. От­ча­я­нье Ио­ва про­сти­ра­ет­ся на весь ми­ро­по­ря­док, на не­уст­рой­ст­во ми­ро­вое. За не­по­ко­ле­би­мо­стью «за­ко­нов при­ро­ды», пе­ред ко­то­ры­ми пре­кло­ня­ют­ся и пре­кра­ща­ют мыс­лить муд­ре­цы, от­кры­ва­ет­ся Ио­ву ко­рень ми­ро­во­го не­уст­рой­ст­ва — смерть.

 

Для де­ре­ва есть на­де­ж­да, что оно, ес­ли и бу­дет сруб­ле­но, сно­ва ожи­вет, и от­рас­ли от не­го вы­хо­дить не пе­ре­ста­нут: ес­ли и ус­та­рел в зем­ле ко­рень его, и пень его за­мер в пы­ли, но лишь по­чуя­ло во­ду, оно да­ет от­пры­ски и пус­ка­ет вет­ки, как бы вновь по­са­жен­ное. А че­ло­век уми­ра­ет и рас­па­да­ет­ся; ото­шел, и где он? (14.7-10).

 

Го­во­рят, Вет­хий За­вет «не зна­ет» идеи бес­смер­тия. Хри­сти­ан­ст­во, ис­хо­дя из это­го, тол­ку­ют как «син­тез» иу­дей­ско­го мо­но­те­из­ма с от­кры­тым буд­то бы эл­ли­на­ми бес­смер­ти­ем ду­ши. Идет это по­ни­мае­ние от Фи­ло­на Алек­сан­д­рий­ско­го; оно по вку­су ин­тел­лек­туа­лам; в этом ду­хе мыс­лил, на­при­мер, Бер­дя­ев. Глу­бо­ко­мыс­лие ин­тел­лек­ту­аль­ное край­не чре­ва­то ре­ли­ги­оз­ны­ми лег­ко­мыс­ли­ем. Да и про­сто че­ло­ве­че­ским: смерть ведь — де­ло, как бы ска­зать, че­рес­чур лич­ное; слиш­ком она за­тра­ги­ва­ет боль ка­ж­до­го че­ло­ве­ка, что­бы де­лать ее «мо­мен­том» про­цес­су­аль­но­го раз­ви­тия в ис­то­рии куль­ту­ры. Хри­сти­ан­ст­во же для хри­сти­ан — не «син­тез», но — един­ст­вен­ное и не­по­вто­ри­мое От­кро­ве­ние; его тем бо­лее из ис­то­рии куль­ту­ры не вы­ве­дешь... Чи­тая же кни­гу Ио­ва, нель­зя не за­ду­мать­ся: раз­ве бес­смер­тие не бес­по­кои­ло, по край­ней ме­ре, иу­де­ев? Эта тре­во­га в ре­чах Ио­ва дос­ти­га­ет вы­со­чай­ше­го на­пря­же­ния, за­став­ляя вспом­нить и Геф­си­ман­скую ночь.

 

Ко­гда ум­рет че­ло­век, то бу­дет ли он опять жить? Во все дни оп­ре­де­лен­но­го мне вре­ме­ни я ожи­дал бы, по­ка при­дет мне сме­на (14.14).

 

И тре­во­га эта в дру­гом, еще бо­лее не­ве­ро­ят­ном от­рыв­ке — об­ра­ща­ет­ся в дерз­но­вен­ную жа­ж­ду уви­деть Бо­га.

 

А я знаю, что Ис­ку­пи­тель мой жив, и Он в по­след­ний день вос­ста­вит из пра­ха рас­па­даю­щую­ся ко­жу мою сию, и я пло­ти мо­ей уз­рю Бо­га. Я уз­рю Его сам: мои гла­за, не гла­за дру­го­го, уви­дят Его (19.25-27).

 

Все это — на гра­ни ме­ж­ду про­ро­че­ст­вом и ко­щун­ст­вом. Пер­во­на­чаль­ные чи­та­те­ли кни­ги бы­ли про­ник­ну­ты пред­став­ле­ни­ем о смер­тель­ной опас­но­сти, гро­зя­щей то­му, кто ос­ме­лил­ся бы во­очию ли­це­зреть Бо­га. Здесь ги­бель и бес­смер­тие стал­ки­ва­ют­ся в рис­ко­ван­ной бли­зо­сти. Бес­смер­тие вы­ра­же­но уже в пря­мой на­де­ж­де («вос­ста­вит из пра­ха... ко­жу мою»), не в од­ном толь­ко смерт­ном том­ле­нии. На­мек на бу­ду­щее От­кро­ве­ние мер­ца­ет и в под­бо­ре слов — ес­ли вер­но, что Св. Иро­ним пе­ре­вел как Ис­ку­пи­тель ев­рей­ское сло­во «го­эл» (кров­ный мсти­тель, из­ба­ви­тель, ми­ло­серд­ный су­дья) по­то­му имен­но, что сло­во это рав­ви­ны-тал­му­ди­сты при­ме­ня­ли и к Мес­сии.

Но пре­ж­де все­го Бог Ио­ва — Тво­рец (как, впро­чем, и в пер­вом чле­не на­ше­го Сим­во­ла Ве­ры). Не­лег­ко увя­зать: как это в от­чая­нии Ио­ва — боль­ше на­де­ж­ды, не­же­ли в ка­жу­щем­ся при­ятии ми­ра муд­ре­ца­ми? По­че­му его чуть ли не ко­щун­ст­вен­ные во­пли да­ют ме­сто све­же­му ды­ха­нию про­ро­че­ст­ва? — Не по­то­му ли, что, яс­но раз­ли­чая не­уст­рой­ст­во ми­ра, Иов, с его обо­ст­рен­но-чут­кой ду­шой, так же яс­но раз­ли­ча­ет на ве­щах ми­ра пе­чать Твор­ца?

Как о Твор­це го­во­рят о Бо­ге и дру­зья Ио­ва. Но для них это — лишь фор­маль­ное, так ска­зать, при­зна­ние. При­зна­ние «од­но­го из пре­ди­ка­тов Бо­же­ст­ва». Иов чув­ст­ву­ет ина­че:

 

И под­лин­но: спро­си у ско­та, и нау­чит те­бя,— у пти­цы не­бес­ной, и воз­вес­тит те­бе; или по­бе­се­дуй с зем­лею, и на­ста­вит те­бя, и ска­жут те­бе ры­бы мор­ские. Кто во всем этом не уз­на­ет, что ру­ка Гос­по­да со­тво­ри­ла сие? (12.7-9).

 

И еще силь­нее, как бы пред­ва­ряя ско­рый от­вет Са­мо­го Гос­по­да из бу­ри:

 

Он рас­про­стер се­вер над пус­то­тою, по­ве­сил зем­лю ни на чем. Он за­клю­ча­ет во­ды в об­ла­ках Сво­их, и об­ла­ко не рас­се­да­ет­ся под ни­ми. Он по­ста­вил пре­стол Свой, рас­про­стер над ним об­ла­ко Свое (26.7-9).

 

Бо­го­сло­вие пе­ре­ме­ща­ет­ся в план чис­то зри­тель­ный — про­стран­ст­вен­ный! Бог Ели­фа­за не ви­дит ми­ра, ибо «об­ла­ка — за­ве­са Его»; в гла­зах же Ио­ва об­ла­ко осе­ня­ет Его пре­стол, не скры­вая от Не­го ми­ра. Ес­ли об­ла­ко Им Са­мим со­тво­ре­но, как и весь мир,— че­го ра­ди Твор­цу скры­вать от Се­бя Са­мо­го лю­бов­но со­тво­рен­ное Им?

Но как ни те­шат эти об­ра­зы наш ли­те­ра­тур­ный вкус — они от­тал­ки­ва­ют наш про­све­щен­ный ум. Про­ни­зан­ная по­доб­ны­ми же об­раз­ами речь Гос­по­да из бу­ри ка­жет­ся вы­ше­упо­мя­ну­то­му ком­мен­та­то­ру Биб­лии по­стро­ен­ной на «... ан­тро­по­мор­физ­мах, (...) со­от­вет­ст­вую­щих уров­ню на­уч­ных зна­ний той эпо­хи».— Это про­тес­тант­ская кри­ти­ка про­шло­го сто­ле­тия при­учи­ла нас мыс­лить так. Мо­жет, те бо­го­сло­вы и хо­те­ли «как луч­ше», хо­те­ли ожи­вить на­ше от­но­ше­ние к Св. Пи­са­нию. По­ро­ди­ли они, од­на­ко, лишь цеп­ную ре­ак­цию не­до­ве­рия. Это их оцен­ки на по­вер­ку раз за ра­зом ока­зы­ва­лись со­от­вет­ст­вую­щи­ми «уров­ню зна­ний той эпо­хи». Не­од­но­крат­но при­хо­ди­лось, да­же в ме­лоч­ных де­та­лях ав­тор­ст­ва и да­ти­ро­вок, воз­вра­щать­ся к преж­ней тра­ди­ции от не­обос­но­ван­ных «кри­ти­че­ских» от­кры­тий. Биб­лия и во­об­ще — не о том, ее вес­ти не за­ви­сят от уров­ня эпох, ее об­ра­зы всю ис­то­рию ос­ве­ща­ют. Да и что не­на­уч­но­го, к при­ме­ру, в об­ра­зе ви­ся­щей «ни на чем» зем­ли? Чем про­ти­во­ре­чат это­му та­ин­ст­вен­но­му об­ра­зу, чем про­яс­ня­ют его со­вре­мен­ные по­ня­тия сил и по­лей? Раз­ве эти, при­ня­тые для удоб­ст­ва ра­бо­ты с ни­ми, со­вре­мен­ные по­ня­тия — не за­да­ны уже в из­на­чаль­ном об­ра­зе вла­ст­но по­ве­шен­ной «ни на чем» зем­ли? Во всем мы ко­щун­ст­вен­но склон­ны «иг­рать на по­ни­же­ние», нам и в ре­чи Гос­по­да ме­ре­щит­ся «ан­тро­по­мор­физм» — а не на­обо­рот, об­раз и по­до­бие Гос­по­да в нас са­мих!

Иов на­столь­ко ост­ро ощу­ща­ет со­тво­рен­ность су­ще­го, что рас­про­стра­ня­ет это ощу­ще­ние и на ду­хов­ный мир. Ес­ли мир со­тво­рен, то и са­ма пре­муд­рость — со­тво­ре­на. Са­мо­за­кон­но­му ра­зу­му Ели­фа­за, Вил­да­да, Со­фа­ра — не ос­та­ет­ся мес­та во все­лен­ной.

И ес­ли в кни­ге Прит­чей Со­ло­мо­но­вых муд­рец го­во­рит о Пре­муд­ро­сти:

 

Она ста­но­вит­ся на воз­вы­шен­ных мес­тах, при до­ро­ге, на рас­пу­ти­ях; она взы­ва­ет у во­рот при вхо­де в го­род, при вхо­де в две­ри (Притч. 8.2-3),

 

то Иов не­до­уме­ва­ет:

 

Но где пре­муд­рость об­ре­та­ет­ся? и где ме­сто ра­зу­ма? Не зна­ет че­ло­век це­ны ее, и она не об­ре­та­ет­ся на зем­ле жи­вых. Безд­на го­во­рит: не во мне она; и мо­ре го­во­рит: не у ме­ня (28.12-14).

 

Безд­ны не же­ла­ют знать то­го, что зна­ют муд­ре­цы. Безд­ны от­ка­зы­ва­ют­ся сви­де­тель­ст­во­вать, буд­то пре­муд­рость вез­де­су­ща, а че­ло­ве­че­ская оцен­ка окон­ча­тель­на.

 

Бог зна­ет путь ее, и Он ве­да­ет ме­сто ее. Ибо Он про­зи­ра­ет до кон­цов зем­ли и ви­дит под всем не­бом (28.23-24).

 

И сле­ду­ет это — из са­мо­го ак­та Тво­ре­ния:

 

Ко­гда Он вет­ру по­ла­гал вес и рас­по­ла­гал во­ду по ме­ре, ко­гда на­зна­чал ус­тав до­ж­дю и путь для мол­нии гро­мо­нос­ной, то­гда Он ви­дел ее и явил ее, при­го­то­вил ее и еще ис­пы­тал ее... (28.25-27).

 

Не толь­ко «ви­дел», но — при­го­то­вил, ис­пы­тал, явил; по­то­му ви­дел, что Сам при­го­то­вил, ис­пы­тал, явил. «Ко­гда... вет­ру по­ла­гал вес»,— яв­ле­ние ин­тел­лек­ту­аль­ное (пре­муд­рость) по­став­ле­но здесь на­ря­ду с ма­те­ри­аль­ны­ми: ка­кое ос­корб­ле­ние ра­зу­му...

 

Не т от Бо­га, что ис­тин­но — но т ис­тин­но, что от Бо­га. В этом убе­ж­де­нии, ко­то­ро­му ты­ся­че­ле­тия бу­дет со­про­тив­лять­ся про­све­щен­ней­шая часть мыс­ля­ще­го че­ло­ве­че­ст­ва,— в этом убе­ж­де­нии тверд Иов. И пусть в ус­та са­мой Пре­муд­ро­сти вло­жил ве­ли­кий муд­рец та­кие сло­ва:

 

...кто на­шел ме­ня, тот на­шел жизнь, и по­лу­чит бла­го­дать от Гос­по­да (Притч. 8.35),—

 

Ио­вом вы­стра­да­но дру­гое: на ком Гос­под­ня бла­го­дать, тот и пре­муд­рость най­дет. Ибо его Гос­подь

 

... ска­зал че­ло­ве­ку: вот, страх Гос­по­ден есть ис­тин­ная пре­муд­рость, и уда­ле­ние от зла — ра­зум (28.28).

 

Пре­муд­рость есть страх Бо­жий и пе­ре­жи­ва­ет­ся че­лов­еком как лич­ный дар, не как от­вле­чен­ная нрав­ст­вен­ность, вы­во­ди­мая «ду­хом ра­зу­ме­ния» из са­мо­го се­бя... Все это, соб­ст­вен­но, есть вос­по­ми­на­ние Ио­ва, не­ко­гда вла­дев­ше­го этим да­ром.

Те­перь Иов не зна­ет, че­го хо­чет от не­го Гос­подь. В от­ча­я­нье он вы­дер­жи­ва­ет на­пад­ки все бо­лее оз­лоб­ляю­щих­ся про­тив не­го дру­зей. Ведь они хо­тят ото­брать у не­го по­след­нее, они яро­ст­но тол­ка­ют его ту­да, где, Иов ви­дит, нет Бо­га.

 

Сколь­ко знае­те вы, знаю и я; не ни­же я вас (13.2).

 

По­зна­ния­ми быв­ший вождь и су­дья — муд­ре­цам из зем­ли муд­ре­цов не ус­ту­пит.

 

Мно­го­ре­чи­вые дру­зья мои! К Бо­гу сле­зит око мое» (16.20).

 

Тут уда­ре­ние на сло­ве Бог.

 

За­сту­пись, по­ру­чись Сам за ме­ня пе­ред Со­бою! ина­че кто по­ру­чит­ся за ме­ня? (17.3) — Вы­сту­пай­те, все вы, и по­дой­ди­те: не най­ду я муд­ро­го ме­ж­ду ва­ми (17.10).

 

И не на­хо­дя Гос­по­да, не слы­ша Его от­ве­та, Иов дос­ти­га­ет пре­де­ла в сво­ем от­чая­нии. С точ­ки зре­ния Ели­фа­за, ес­ли Гос­подь рав­но­ду­шен и слеп — это в по­ряд­ке ве­щей, во­пить тут не­че­го, тут кон­ча­ет­ся мысль и на­чи­на­ет­ся муд­рое ус­по­кое­ние. Для Ио­ва это не­пе­ре­но­си­мо.

 

Но нет, я иду впе­ред — и нет Его, на­зад — и не на­хо­жу Его... За­чем я не унич­то­жен пре­ж­де этой тьмы, и Он не со­крыл мра­ка от ли­ца мое­го! (23.8-17)

 

От­чая­ние Ио­ва со­пря­же­но с горь­ки­ми вос­по­ми­на­ния­ми о его преж­нем об­ра­зе — во­ж­дя и су­дьи.

 

А ны­не сме­ют­ся на­до мной млад­шие ме­ня ле­та­ми, те, ко­то­рых от­цов я не со­гла­сил­ся бы по­мес­тить со пса­ми стад мо­их (30.I).

 

Не толь­ко в ме­ре ны­неш­не­го стра­да­ния — но и в ме­ре преж­не­го бла­го­ден­ст­вия, и в ме­ре пра­вед­но­сти, — сы­щет­ся ли рав­ный Ио­ву? При­за­ду­мать­ся бы об этом пре­ж­де, не­же­ли де­ка­дент­ски сла­вить или (все рав­но) хан­же­ски осу­ж­дать «ко­щун­ст­во» Ио­ва. Гос­подь Ио­ва — как Гос­подь Иа­ко­ва — до­пус­ка­ет, че­му не ос­ме­ли­лись бы по­ве­рить муд­ре­цы, со­стя­зать­ся с Со­бой. Од­на­ко не все­гда и не вся­ко­го до­пус­ка­ет.

Муд­ре­цы, ос­корб­ляя Твор­ца, вслед за тем уни­жа­ли и Тво­ре­ние, брезг­ли­во раз­ли­чая в нем од­ну не­чис­то­ту. Иов же — хоть и не на­хо­дя спра­вед­ли­во­сти в об­ра­ще­нии с ним Гос­по­да — в ве­ли­чии Бо­жи­ем ви­дит не срав­ни­тель­ную мер­ку че­ло­ве­че­ско­го ни­что­же­ст­ва, но как раз ос­но­ва­ние, обес­пе­че­ние, га­ран­тию че­ло­ве­че­ско­го дос­то­ин­ст­ва. За­лог це­ны.

 

И про­дол­жал Иов воз­вы­шен­ную речь свою и ска­зал: жив Бог, ли­шив­ший ме­ня су­да, и Все­дер­жи­тель, огор­чив­ший ду­шу мою, что до­ко­ле еще ды­ха­ние мое во мне и дух Бо­жий в ноз­д­рях мо­их, не ска­жут ус­та мои не­прав­ды, и язык мой не про­из­не­сет лжи! Да­лек я от то­го, что­бы при­знать вас спра­вед­ли­вы­ми; до­ко­ле не ум­ру, не ус­ту­п­лю не­по­роч­но­сти мо­ей. Креп­ко дер­жал я прав­ду мою и не от­пу­щу ее; не уко­рит ме­ня серд­це мое во все дни мои (27.I-6).

 

Итак, Иов со всей воз­мож­ной рез­ко­стью от­вер­га­ет уте­ше­ния дру­зей — и об­ра­ща­ет­ся к Гос­по­ду. Это сто­ит еще раз про­ду­мать, осоз­нать вы­бор Ио­ва во всей его от­зыв­чи­во­сти. Все-та­ки дру­зья — пусть не­спра­вед­ли­вые, пусть не­сме­лые, пусть по хо­ду спо­ра все боль­ше оз­лоб­ляю­щие­ся — яви­лись под­дер­жать Ио­ва в бе­де. Все-та­ки они здесь, ря­дом. И при­шли они в та­кой миг, ко­гда Иов ос­тал­ся во­все один. Ко­гда уже соб­ст­вен­ная же­на, со свой­ст­вен­ной ос­корб­лен­ной жен­щи­не не­доб­ро­той, ему при­со­ве­то­ва­ла: «... по­ху­ли Бо­га и ум­ри» (2.9). — Да и не го­во­рят Ио­ву дру­зья че­го-то слиш­ком уж не­обыч­но­го, че­го в по­доб­ных по­ло­же­ни­ях не го­во­рят лю­ди, муд­ре­цы осо­бен­но... Иов, од­на­ко, пе­ре­жил та­кое, че­го им не да­но бы­ло пе­ре­жить. И вот, по ви­ди­мо­сти оп­ро­мет­чи­во от­верг­нув их: «А вы сплет­чи­ки лжи; все вы бес­по­лез­ные вра­чи» (13.4),— он без­оши­боч­но дер­жит­ся за свою оп­ро­мет­чи­вость, от­стаи­ва­ет ее.

И об­ра­ща­ет­ся к То­му, Кто не­из­вест­но где, Ко­го нель­зя ви­деть, Кто Сам — на­шеп­ты­ва­ют Ио­ву со всех сто­рон — рав­но­ду­шен и слеп. Ес­ли ж и не рав­но­ду­шен, то не без Его во­ли сва­ли­лось на Ио­ва все то го­ре, от ко­то­ро­го те­перь и во­пит Иов со сво­ей ку­чи пе­п­ла... При­сут­ст­вие Бо­га сгу­ща­ет­ся в ат­мо­сфе­ре от­чая­ния.

 

Я взы­ваю к Те­бе, и Ты не вни­ма­ешь мне,— стою, а Ты толь­ко смот­ришь на ме­ня. Ты сде­лал­ся жес­то­ким ко мне, креп­кою ру­кою вра­ж­ду­ешь про­тив ме­ня. Ты под­нял ме­ня и за­ста­вил ме­ня но­сить­ся по вет­ру и со­кру­ша­ешь ме­ня (30.20-22).

 

Иов об­ра­ща­ет­ся к Гос­по­ду, и смы­сло­вое уда­ре­ние — уда­ре­ние ве­ры — вновь об­ле­ка­ет его об­ра­ще­ние... По­след­ний вопль: не­ви­нов­ный Иов при­мет и об­ви­ни­тель­ный акт, и при­го­вор, будь они пред­став­ле­ны ему Твор­цом от­кры­то.

 

Вот мое же­ла­ние, что­бы Все­дер­жи­тель от­ве­чал мне, и что­бы за­щит­ник мой со­ста­вил за­пись. Я но­сил бы ее на пле­чах мо­их и воз­ла­гал бы ее, как ве­нец; объ­я­вил бы ему чис­ло ша­гов мо­их, сбли­зил­ся бы с ним, как с кня­зем (31.35-37).

 

То­гда —

 

 

 

3

 

Гос­подь от­ве­чал Ио­ву из бу­ри и ска­зал (38.I).

 

Же­ла­ние Ио­ва удов­ле­тво­ре­но. Гос­подь от­ве­ча­ет ему. Ми­ро­по­ря­док муд­ре­цов ру­шит­ся. Это не за­клю­чи­тель­ное мо­ра­ли­те, не пост­скрип­тум, не эпи­лог. Тут рас­ска­зы­ва­ет­ся что-то су­ще­ст­вен­ное, но­вое, глав­ное в кни­ге, без че­го она по­те­ря­ла бы соб­ст­вен­ный смысл. Ведь до сих пор не ска­за­но, че­го ра­ди по­пус­тил Гос­подь раз­ру­шить жизнь Ио­ва. Ведь не из по­хваль­бы за­те­вал­ся от­кры­ваю­щий кни­гу спор об Ио­ве на не­бе­сах. Этот спор ос­та­ет­ся по­ка что та­ин­ст­вен­ным. Тем бо­лее ни со­бе­сед­ни­ки Ио­ва, ни он сам не до­га­ды­ва­ют­ся о Гос­под­нем за­мыс­ле.

За Гос­по­дом ос­та­ет­ся по­след­нее сло­во, раз­ре­шаю­щее всю прит­чу.

Еще не слы­ша Гос­по­да — ра­но как не слы­ша­ли Его муд­ре­цы — Иов уже от­сто­ял пе­ред со­бе­сед­ни­ка­ми свою пра­во­ту. Те­перь он ус­лы­шит Гос­по­да.

По­ра­же­ние это или по­бе­да — для ве­рую­ще­го, как Иов, ко­гда Гос­подь — нуж­но это во­об­ра­зить — от­клик­нет­ся ему из бу­ри?

 

...кто сей, ом­ра­чаю­щий Про­ви­де­ние сло­ва­ми без смыс­ла? Пре­по­яшь ны­не чрес­ла твои, как муж: Я бу­ду спра­ши­вать те­бя, и ты объ­яс­няй Мне... (38.2-3).

 

Что спро­сит Гос­подь? Уже чу­до, что вы­зов Ио­ва при­нят. Но, соб­ст­вен­ной во­лей — ибо про­чие без су­да осу­ди­ли Ио­ва — со­гла­сив­шись на тяж­бу, что ска­жет Гос­подь по су­ще­ст­ву де­ла? По сво­ей ме­ре бес­ко­неч­но пра­вый — по мер­кам муд­ро­сти за­ве­до­мо осу­ж­ден­ный, что ус­лы­шит Иов?

 

...где был ты, ко­гда Я по­ла­гал ос­но­ва­ния зем­ли? ска­жи, ес­ли зна­ешь. (...) На чем ут­вер­жде­ны ос­но­ва­ния ее, или кто по­ло­жил крае­уголь­ный ка­мень ее, при об­щем ли­ко­ва­нии ут­рен­них звезд, ко­гда все сы­ны Бо­жии вос­кли­ца­ли от ра­до­сти? (38.4-7).

 

Вот на что ука­зы­ва­ет Гос­подь: на Тво­ре­ние. Вот един­ст­вен­но чем со­гла­сен Он оп­рав­ды­вать ис­пы­та­ние Ио­ва. Да и оп­рав­да­ние ли это, ко­гда судь­бы Ио­ва Гос­подь как буд­то во­все не ка­са­ет­ся в Сво­ей ре­чи?

 

Да­вал ли ты ко­гда в жиз­ни сво­ей при­ка­за­ние ут­ру и ука­зы­вал ли за­ре ме­сто ее? (38.12)

 

Кро­ме Са­мо­го Твор­ца — кто по­смел бы этой ме­рой ме­рить раз­ру­шен­ную жизнь Ио­ва? Кто еще — и где по­черп­нул бы эти «до­во­ды»? Бес­силь­но­му «ду­ху ра­зу­ме­ния» ста­нет не по се­бе от та­ких вы­ра­же­ний: «при­ка­зы­вать ут­ру», «ука­зы­вать за­ре ме­сто»...

Вос­по­ми­на­ние о Тво­ре­нии — та­ин­ст­вен­ный пред­мет, рав­но­го ко­то­ро­му труд­но сыс­кать во всем Вет­хом За­ве­те.

Как Гос­подь лю­бит со­тво­рен­ный Им мир! С упо­ром на кра­со­ту и мощь раз­вер­ты­ва­ет­ся об­раз ми­ро­зда­ния — не­обо­зри­мый, эпи­чес­ки-из­бы­точ­ный. Гос­подь го­во­рит о све­те и тьме (38.19), о мол­нии (25), о вет­ре (24), о сне­ге (22), льде, инее (29), о до­ж­де (26-28). Гос­подь го­во­рит о льви­це со львя­та­ми (39-40), о во­ро­не с во­ро­ня­та­ми (41). Гос­подь не за­бы­ва­ет ни ди­ких коз (39.1-4), ни ди­ко­го ос­ла (5-8), ни еди­но­ро­га (9-12), ни страу­са (13-18), ни ко­ня:

 

...при труб­ном зву­ке он из­да­ет го­лос: гу! гу! и из­да­ле­ка чу­ет бит­ву, гром­кие сло­ва во­ж­дей и крик (39.25),-

...ни яс­т­ре­ба, ни ор­ла (26-30).— Весь мир, ут­рен­ний мир че­ло­ве­че­ст­ва, мир Дву­ре­чья и Сре­ди­зем­но­мо­рья — пред­ста­ет тут. И вся по­эзия кни­ги, раз­но­род­ная и раз­но­об­раз­ная, со­би­ра­ет­ся здесь во­еди­но, бла­го­дар­но чер­пая из пер­во­ис­точ­ни­ка. В лу­че­вой се­ти это­го рас­све­та про­па­да­ет, рас­тво­ря­ет­ся все, кро­ме пра­во­ты Твор­ца.

Кра­со­та и мощь — вот чем су­дит Гос­подь ме­ж­ду Ио­вом и Со­бой, ко­гда об­ра­ща­ет­ся к Тво­ре­нию. Пра­вом Твор­ца ру­ко­водству­ет­ся этот суд.

 

Ты хо­чешь нис­про­верг­нуть суд Мой, об­ви­нить Ме­ня, что­бы оп­рав­дать се­бя? Та­кая ли у те­бя мыш­ца, как у Бо­га? И мо­жешь ли воз­гре­меть го­ло­сом, как Он? (40.3-4)

 

В этой тяж­бе Гос­подь ес­ли и оп­рав­ды­ват­ся — то лишь от­сы­лая «ист­ца» к Тво­ре­нию. Взгляд, ко­то­рый на­вя­зы­ва­ет­ся вла­ст­но кни­гой Ио­ва, ко­то­рый на­вя­зы­ва­ет­ся этой ре­чью из бу­ри — срод­ни взгля­ду ху­дож­ни­ка, одер­ги­ваю­ще­го про­фа­на-кри­ти­ка: «По­про­буй сам!». В обо­их слу­ча­ях ис­точ­ник пра­ва — один. Ес­ли это и тео­ди­цея, то ис­клю­чи­тель­но твор­че­ская. В том же смыс­ле вся кни­га Ио­ва есть твор­че­ское до­ка­за­тель­ст­во бы­тия Бо­га.

И вот та­кой при­ступ к де­лу, та­кой по­во­рот, та­кая тео­ди­цея ко­го-то не уст­раи­ва­ет. Ес­ли уж со­гла­сил­ся Гос­подь тя­гать­ся с Ио­вом — так доб­ро бы тяж­ба шла в рус­ле поч­тен­ных умо­по­сти­гае­мых ка­те­го­рий! Нет, од­на­ко: спор идет о столь не­фи­ло­соф­ских ве­щах, как «мыш­ца» или спо­соб­ность «воз­гре­меть го­ло­сом». Это ка­жет­ся фи­ло­соф­ски бед­ным, аб­ст­ракт­ным; че­рес­чур по­верх­но­ст­ные, на­ив­ные ка­те­го­рии — кра­со­та и мощь! А по­то­му строй­ная че­ре­да об­ра­зов Гос­под­ней ре­чи рас­сы­па­ет­ся пе­ред ум­ст­вен­ным взо­ром ра­цио­на­ли­ста, пред­ста­ет на­гро­мо­ж­де­ни­ем «ан­тро­по­мор­физ­мов», ус­та­рев­шим сво­дом «зна­ний эпо­хи».

Все это в ду­хе со­фис­ти­че­ско­го во­про­са Ге­ге­ля: «кто мыс­лит аб­ст­ракт­но?». Кон­крет­ность по­ня­тия, бо­гат­ст­во его оп­ре­де­ля­ет­ся спо­соб­но­стью к ло­ги­че­ско­му раз­ви­тию. Из об­ра­зов же Гос­под­ней ре­чи не раз­вить ни­ка­кой ло­ги­че­ской идеи. Они, од­на­ко, имен­но об­ра­зы (а не по­ня­тия); тут нуж­но пе­ре­клю­чить­ся в дру­гую сис­те­му ко­ор­ди­нат. С точ­ки зре­ния по­ня­тия — все рав­но, из­да­ет ли при зву­ке тру­бы конь го­лос «гу! гу!» или нет; это, в луч­шем слу­чае «спо­соб­ность одо­маш­нен­но­го жи­вот­но­го из­би­ра­тель­но реа­ги­ро­вать на внеш­ние раз­дра­жи­те­ли» ...да и то для серь­ез­ной фи­ло­соф­ской тео­ди­цеи че­рес­чур не­су­ще­ст­вен­но. С точ­ки же зре­ния об­раза как раз су­ще­ст­вен­но, ка­кой имен­но го­лос по­да­ет конь, ко­гда «из­да­ле­ка чу­ет бит­ву». Кон­крет­ность об­раза оп­ре­де­ля­ет­ся как раз един­ст­вен­но­стью, не­по­вто­ри­мо­стью жиз­ни, кри­ста­лли­зо­ван­ной в об­ра­зе, точ­но­стью вос­при­ятия, си­лой вы­ра­же­ния. Ни­ка­ких обоб­ще­ний, ни­ка­ких идей — не вы­не­сти из бое­во­го ко­ня: их и не сто­ит вы­во­дить. Ес­ли вы­во­дить идею — то и по­лу­чит­ся, прав­да, «ан­тро­по­мор­физм». Од­на­ко речь из бу­ри цен­на не по­ня­тий­ным, не идей­ным — но сво­им соб­ст­вен­ным, об­раз­ным бо­гат­ст­вом.

Са­ма эпи­чес­кая из­бы­точ­ность ре­чи во­все не на­ив­на. Пе­ре­чис­ли­тель­ные ин­то­на­ции про­ис­те­ка­ют не из на­ме­ре­ния по­спеш­но по­де­лить­ся «зна­ния­ми эпо­хи» в наи­боль­шем объ­е­ме. Двух-трех при­ме­ров до­воль­но для обоб­ще­ния — но тут не ста­вит­ся цель: обоб­щить. Тут да­ло се­бе во­лю лю­бо­ва­ние Твор­ца Тво­ре­ни­ем. Че­ло­век при­зы­ва­ет­ся бла­го­дар­но раз­де­лить это чув­ст­во, как раз­де­ля­ли его, ли­куя, ут­рен­ние звез­ды. Под­роб­но­сти — не лиш­ни, на­про­тив: они дра­го­цен­ны, ка­ж­дая из них — но­вая грань, ко­то­рой по­во­ра­чи­ва­ет­ся со­тво­рен­ный мир к сво­ему твор­цу.

Тео­ди­цеи на­чи­на­ют­ся с во­про­са: для че­го бла­го­му Бо­гу не­об­хо­ди­мо зло? Во­прос этот уже есть оп­рав­да­ние зла, ко­то­рым и под­ме­ня­ет диа­лек­ти­че­ская хит­рость оп­рав­да­ние Бо­га. В Биб­лии нет та­ких во­про­сов (тем бо­лее — на­ду­ман­ных от­ве­тов на них, буд­то зло не­об­хо­ди­мо для осу­ще­ст­в­ле­ния сво­бо­ды и проч.). Кни­га Бы­тия рас­ска­зы­ва­ет, от­ку­да зло при­шло в мир. И кни­га Ио­ва ут­вер­жда­ет не­воз­мож­ность для че­ло­ве­ка при­ми­рить­ся со злом. Иов от­ча­ян­но ищет, как со злом по­кон­чить, а не как оп­рав­дать его. Речь же Са­мо­го Твор­ца, пе­ре­дви­гая судь­бу Ио­ва в го­ри­зон­ты все­лен­ной, ука­зы­ва­ет на твор­че­ский ис­точ­ник, из ко­то­ро­го чер­па­ют­ся си­лы, при­зван­ные не ос­та­вить мес­та злу в ми­ре.

Ка­ких толь­ко до­ка­за­тельств бы­тия Бо­га не соз­да­ли бо­го­сло­вы и фи­ло­со­фы! Од­на­ко твор­че­ст­во и — од­ной с ним при­ро­ды — кра­со­та и мощь — как-то все не по­па­да­ют во гла­ву уг­ла. В кни­ге Ио­ва не за­ме­ча­ют тео­ди­цеи, по­то­му что Гос­подь не оп­рав­ды­ва­ет Се­бя с по­мо­щью по­сле­до­ва­тель­ных до­во­дов. В кни­ге Ио­ва не ви­дят до­ка­за­тель­ст­ва бы­тия Бо­жия, по­то­му что это не до­ка­за­тель­ст­во в стро­гом смыс­ле сло­ва, но — де­мон­ст­ра­ция си­лы, со­зи­даю­щей без­мер­но пре­крас­ный и раз­но­об­раз­ный мир. Гос­подь не оп­рав­ды­ва­ет­ся, но под­ви­га­ет че­ло­ве­ка при­час­тить­ся кра­со­те и мо­щи Тво­ре­ния.

По инер­ции мыс­ли мож­но здесь ис­кать «кос­мо­ло­ги­че­ское» или «тео­ло­ги­че­ское» до­ка­за­тель­ст­ва: они ведь по ви­ди­мо­сти то­же об­ра­ще­ны к ми­ро­зда­нию, к его при­чин­но-след­ст­вен­ным за­ко­но­мер­но­стям или к его це­ли. Од­на­ко при­чи­на, след­ст­вие, цель на де­ле прив­но­сят­ся в мир че­ло­ве­че­ским мыш­ле­ни­ем; а ска­зан­но­го о кни­ге Ио­ва дос­та­точ­но, что­бы в ней не ис­кать то­ж­де­ст­во мыш­ле­ния и бы­тия — в ре­чах муд­ре­цов на­ли­цо да­же по­зор­ное бес­си­лие мыш­ле­ния пе­ред бы­ти­ем. В от­ли­чие от кос­мо­ло­ги­че­ско­го или тео­ло­ги­че­ско­го до­ка­за­тель­ст­ва речь идет не о по­ряд­ке и не о це­ле­со­об­раз­но­сти ми­ро­зда­ния, но о са­мом ми­ро­зда­нии, о его кра­со­те и мо­щи, твор­че­ская при­ро­да ко­то­рых ука­зы­ва­ет на их лич­ный, «за­ин­те­ре­со­ван­ный» ис­точ­ник: на Твор­ца. По­ря­док же и це­ле­со­об­раз­ность тут как раз уяз­ви­мы, на­ру­ши­мы, об­ра­ти­мы: хо­тя бы ра­ди че­ло­ве­ка, о ко­то­ром со­вер­ша­ет­ся в кни­ге Ио­ва ве­ли­кий спор.

Ми­мо та­ких до­ка­за­тельств, од­на­ко, уп­ря­мо их об­те­кая, ес­ли не вста­вая пря­мо во вра­ж­деб­ную к ним по­зи­цию,— дви­га­лась ми­ро­вая ра­цио­на­ли­сти­че­ская мысль. И вновь не­воль­но при­хо­дят на ум «не­фи­ло­соф­ские» со­об­ра­же­ния: по­че­му... нет, го­раз­до точ­нее: кто об­хо­дил или от­вер­гал та­кие до­ка­за­тель­ст­ва? Да все то­го же скла­да лю­ди: кто в бес­силь­ной яро­сти на­вя­зы­ва­ет не­лю­би­мо­му ми­ру на­ду­ман­ный по­ря­док, зад­ним чис­лом обос­но­вы­ва­ет це­ле­­со­об­раз­ность ми­ра, не ощу­щая в ду­ше ни при­чин его, ни це­ли. Кто втай­не ни­че­го, кро­ме мер­зо­сти, раз­гля­деть в этом ми­ре не спо­со­бен. Кто ли­шен да­ра люб­ви, для ко­го твор­че­ские воз­мож­но­сти за­кры­ты — а ес­ли бы вдруг от­кры­лось их су­ще­ст­во­ва­ние, то не вы­зва­ло бы ни­че­го, кро­ме не­до­умен­ной оби­ды, чув­ст­ва обой­ден­но­сти. Для ко­го кра­со­та и мощь ми­ра — пус­тые сло­ва, в луч­шем слу­чае — де­ко­ра­ция от­вле­чен­ных по­ня­тий... Есть та­кие лю­ди — или есть та­кие со­стоя­ния ду­ши,— ко­гда и речь Гос­по­да из бу­ри не убе­ж­да­ет, ко­гда и ли­ко­ва­ние ут­рен­них звезд за­став­ля­ет лишь по­жи­мать пле­ча­ми. В та­ком слу­чае — все это, прав­да, ни­ка­кое не до­ка­за­тель­ст­во. С та­ки­ми людь­ми — или с людь­ми в та­ком со­стоя­нии — спо­рить не о чем, как не о чем бы­ло спо­рить Гиль­га­ме­шу с хо­зяй­кой бо­гов, как не­вмо­го­ту спо­рить Ио­ву с муд­ре­ца­ми.

Муд­ре­цы — та­ко­вы же и в Но­вом За­ве­те: «книж­ни­ки», в про­ти­во­вес ко­то­рым Ии­сус учил как власть имею­щий. Та же борь­ба и во всей хри­сти­ан­ской куль­ту­ре. Для Ге­ге­ля звез­ды на не­бе столь же ма­ло дос­той­ны удив­ле­ния, как сыпь на те­ле че­ло­ве­ка или как бес­чис­лен­ный рой мух. И он же про­из­не­сет как не­что са­мо со­бой ра­зу­мею­щее­ся, буд­то «...в хри­сти­ан­ст­ве ме­нее все­го (! — А.С.) над­ле­жит нам знать Бо­га толь­ко (? — А.С.) как твор­че­скую дея­тель­ность, а не как дух...» (3-я лек­ция о до­ка­за­тель­ст­ве бы­тия Бо­га. Фи­ло­со­фия ре­ли­гии, т. 2. М., 1977, c. 355). — «Дух» же на жар­го­не гер­ман­ских ра­цио­на­ли­стов оз­на­ча­ет по­знаю­щий ра­зум; ему-то Ге­гель и жерт­ву­ет так ре­ши­тель­но твор­че­ст­вом...

Муд­ре­цы кни­ги Ио­ва, ос­корб­ляя Твор­ца — тут же, по не­из­беж­ной внут­рен­ней свя­зи, яро­ст­но чер­ни­ли тво­ре­ние. Те­перь по­ра ска­зать — пусть не­сколь­ко от­сту­пая в сто­ро­ну: муд­ре­цы всех вре­мен, хит­ро­ум­но об­хо­дя твор­че­ское на­ча­ло в Св. Пи­са­нии, да­же в бо­го­сло­вии де­ла­ли упор на по­зна­ва­тель­ную дея­тель­ность в ущерб твор­че­ст­ву. И они — по столь же не­из­беж­ной внут­рен­ней свя­зи — вы­тес­ня­ли твор­че­ское на­ча­ло, вслед за из­гна­ни­ем его из сфе­ры бо­же­ст­вен­ной,— уже пря­мо из жиз­не­дея­тель­но­сти че­ло­ве­че­ской.

Дух твор­че­ст­ва по­сле­до­ва­тель­но из­го­нял­ся «ду­хом ра­зу­ме­ния» из ду­хов­ной, хо­зяй­ст­вен­ной, об­ще­ст­вен­ной жиз­ни лю­дей. По ме­ре от­чу­ж­де­ния ка­ж­дой из этих об­лас­тей от их еди­но­го твор­че­ско­го пер­во­ис­точ­ни­ка, от­да­ле­ния друг от дру­га и за­мы­ка­ния в са­мих се­бя,— твор­че­ское на­ча­ло в них по­сте­пен­но гас­ло. В ито­ге се­го­дня са­мо сло­во «твор­че­ст­во» ас­со­ции­ру­ет­ся ед­ва ли не ис­клю­чи­тель­но с твор­че­ст­вом ху­до­же­ст­вен­ным. И ес­ли од­ни ра­ды здесь уви­деть до­ка­за­тель­ст­во «не­серь­ез­но­сти», по­верх­но­стности, ущерб­но­сти са­мо­го твор­че­ско­го на­ча­ла,— то дру­гие, на­про­тив, раз­гля­дят про­ро­че­ст­во о на­зна­че­нии ху­до­же­ст­вен­но­сти («кра­со­та мир спа­сет» Дос­то­ев­ско­го), раз­гля­дят в ху­до­же­ст­вен­но­сти по­след­ние ук­ре­п­ле­ния твор­че­ско­го на­ча­ла.

Так или ина­че, в этой — ху­до­же­ст­вен­ной — об­лас­ти по­зи­ции твор­че­ст­ва наи­бо­лее при­зна­ны и проч­ны, да­же по сей день. По­то­му-то из ты­ся­че­ле­тия в ты­ся­че­ле­тие на­рас­таю­щей кле­ве­те под­вер­же­но ху­до­же­ст­вен­ное твор­че­ст­во со сто­ро­ны «ду­ха ра­зу­ме­ния». В осо­бен­но­сти — по­эзия, чей не­по­сред­ст­вен­но-лич­но­ст­ный ли­ри­че­ский им­пульс ко­ре­нит­ся во всех ро­дах ху­до­же­ст­вен­но­сти — и ко­то­рая по­то­му, воз­мож­но, все­го бли­же пер­во­на­чаль­ной при­ро­де твор­че­ст­ва как та­ко­во­го.

«Уход» Со­кра­та от по­этов, изо­щрен­ная цен­зу­ра в уто­пии Пла­то­на, «мно­го лгут пев­цы» Ари­сто­те­ля — вот об­ще­ст­вен­ная по­зи­ция древ­них муд­ре­цов на этот счет. И ес­ли муд­ре­цы но­вые ста­ли как буд­то от­но­сить­ся к по­этам тер­пи­мее — то де­ло лишь в том, что в бы­лой прин­ци­пи­аль­но­сти не ста­ло ну­ж­ды. Ху­до­же­ст­вен­ное твор­че­ст­во, пре­ж­де все­го по­эзия, ко вре­ме­ни за­пад­но-ев­ро­пей­ско­го ро­ман­тиз­ма уже проч­но бы­ло за­гна­но в сфе­ру пре­крас­но­го вы­мыс­ла. В этой-то сфе­ре фи­ло­со­фы от­ве­ли по­этам их, ны­не свы­со­ка при­знан­ные, пра­ва. Не толь­ко об­ще­ст­вен­ное влия­ние по­эзии бы­ло све­де­но на нет — но са­ми по­эты, со свой­ст­вен­ной ху­до­же­ст­вен­ным на­ту­рам по­вы­шен­ной вос­при­им­чи­во­стью, раз­ви­ли в се­бе до­сад­ный «ком­плекс не­пол­но­цен­но­сти» на этот счет. И го­то­вы по­рой по­чи­тать от­ве­ден­ный им угол — ка­ким-то пра­вом на вы­мы­сел... Жал­кое пра­во: вро­де пра­ва шу­та го­во­рить прав­ду силь­ным ми­ра се­го. Прав­ды же сей ни­кто за­ве­до­мо все­рь­ез не при­мет.

По­доз­ри­тель­ность в от­но­ше­нии к по­этам и по­эзии, ши­ре — к ху­до­же­ст­вен­но­му твор­че­ст­ву, ус­пе­ла пус­тить кор­ни и внут­ри хри­сти­ан­ст­ва. Это от пла­то­ни­ков пе­ре­ня­ли хри­стиа­не ра­ди­каль­ное от­вра­ще­ние к пло­ти (сплошь и ря­дом — и не впол­не спра­вед­ли­во — ото­жде­ст­в­ляю­щее­ся с под­лин­но хри­сти­ан­ским не­при­яти­ем ми­ро­во­го зла). У пла­то­ни­ков же бы­ло, при­ме­ни­тель­но к ис­кус­ст­ву, пе­ре­ня­то по­ня­тие об «эс­те­ти­че­ском» как о плот­ском, чув­ст­вен­ном со­зер­ца­нии. Вот и го­тов со­фис­ти­че­ский сил­ло­гизм — и мно­гие хри­стиа­не стра­шат­ся «де­мо­ни­че­ской» гре­хов­но­сти, яко­бы со­дер­жа­щей­ся в ху­до­же­ст­вен­но­сти как та­ко­вой.

Ху­дож­ник мо­жет и гре­шить, и ко­щун­ст­во­вать (как и чи­нов­ник, ра­бо­чий — или фи­ло­соф). И, прав­да, прель­сти­тель­ная си­ла со­об­ща­ет ху­до­же­ст­вен­но­ вы­ра­жен­но­му ко­щун­ст­ву ду­хов­ную раз­ру­ши­тель­ность. Не столь дав­няя эпо­ха сви­де­тельс­ву­ет, как, на­при­мер, рос­сий­ск­ие по­эты-де­ка­ден­ты сво­ей «де­мо­ни­че­ской» без­от­вет­ст­вен­но­стью не толь­ко уро­до­ва­ли соб­ст­вен­ную, Бо­гом им да­ро­ван­ную жизнь,— но и спо­соб­ст­во­ва­ли сгу­ще­нию той ат­мо­сфе­ры ду­хов­но­го бес­по­ряд­ка, в ка­кой и при­шлось то­гда ре­шать­ся судь­бе Рос­сии. Но та же не­дав­няя эпо­ха со всей на­гляд­но­стью по­ка­за­ла: сам этот дух без­бо­жия и бес­че­ло­веч­но­сти про­ис­те­ка­ет не из по­эзии, не от по­этов — но от лю­дей во­все дру­гих про­фес­сий, не в по­след­нюю оче­редь — от фи­ло­со­фов-идео­ло­гов. Рав­но­ду­шие к цен­но­стям — вот суть де­ла; ще­го­ляю­щий же без­от­вет­ст­вен­но­стью де­ка­дент, об­раз ко­то­ро­го столь пу­га­ет мо­ра­ли­стов, лишь дер­жит нос по вет­ру эпо­хи. Ес­ли же его дар со­об­ща­ет амо­ра­лиз­му осо­бую при­тя­га­тель­ность,— то с тем же ус­пе­хом мож­но ви­нить и плот­ниц­кое ис­кус­ст­во в изо­бре­те­нии ви­се­ли­цы. При­ро­да ху­до­же­ст­вен­но­го твор­че­ст­ва тут ни при чем.

 

На про­тя­же­нии ты­ся­че­ле­тий де­лом муд­ро­сти бы­ло, пре­ж­де все­го, раз­вес­ти по сто­ро­нам ос­нов­ные со­став­ляю­щие твор­че­ст­ва в его пер­во­на­чаль­ном смыс­ле — кра­со­ту и мощь, ко­то­ры­ми ды­шит речь Гос­по­да из бу­ри. Эс­те­ти­ка ра­цио­на­лиз­ма — тот его де­пар­та­мент, ко­то­рый ве­да­ет за­гнан­ным в угол ху­до­же­ст­вен­ным твор­че­ст­вом, как ве­да­ет Цер­ко­вью осо­бый со­вет в атеи­сти­че­ском го­су­дар­ст­ве. Эта эс­те­ти­ка не­при­яз­не­нна к мо­щи, вла­ст­но­сти, лю­бым «си­ло­вым» об­раз­ам; она от­ры­ва­ет кра­со­ту от мо­щи. (На­ли­цо и про­ти­во­по­лож­ная, идео­ло­ги­че­ски ро­ко­вая край­ность: ко­гда мощь от­ры­ва­ет­ся от кра­со­ты, ве­дя к куль­ту жи­вот­ной си­лы.) Кра­со­та в ра­цио­наль­ной эс­те­ти­ке ус­той­чи­во со­пря­же­на с со­зер­ца­ни­ем. Эс­те­ти­че­ские ка­те­го­рии в луч­шем слу­чае — как у Кан­та — оп­ре­де­лен­ы че­рез «не­за­ин­те­ре­со­ван­ное удо­воль­ст­вие». Тем под­ра­зу­ме­ва­ет­ся, что ин­те­рес че­ло­ве­ка мо­жет быть лишь низ­мен­но-ма­те­ри­аль­ным. Дух, тем са­мым, ли­ша­ет­ся ка­ко­го бы то ни бы­ло соб­ст­вен­но­го ин­те­ре­са; жи­вой же, «за­ин­те­ре­со­ван­ный» че­ло­век те­ря­ет свои пра­ва как ду­хов­ное су­ще­ст­во... Лич­ность как та­ко­вая те­ря­ет су­ве­ре­ни­тет, ус­ту­пая ме­сто фик­тив­но­му «Я», то есть об­ще­му для всех лю­дей ор­га­ну по­зна­ния. По­то­му-то цен­траль­ная фи­гу­ра на­стоя­ще­го твор­че­ст­ва — тво­рец, ав­тор, ху­до­же­ст­вен­но ак­тив­ная лич­ность — ото­дви­га­ет­ся в со­вре­мен­ной эс­те­ти­ке (и во все боль­ше ори­ен­ти­ро­ван­ном на нее прак­ти­че­ском ис­кус­ст­во­ве­де­нии) на зад­ний план.

И вот, об­ра­тить­ся к раз­го­во­ру о по­эзии в Биб­лии, вер­нуть­ся к по­эзии Биб­лии — зна­чит ра­зо­рвать и от­бро­сить эту хит­ро­ум­но спле­тав­шую­ся ты­ся­че­ле­тия­ми диа­лек­ти­че­скую цепь. Эту по­сле­до­ва­тель­ную цепь от­чу­ж­де­ний и рас­чле­не­ний, ко­то­рая тя­нет­ся за со­вре­мен­ным пред­став­ле­ни­ем о по­эзии. Ина­че го­во­рить о по­эзии в Биб­лии — чре­ва­то не­до­ра­зу­ме­ния­ми. Эс­тет-ате­ист об­на­ру­жил бы в Биб­лии «толь­ко» по­эзию, и он ру­ко­пле­скал бы та­кой по­эзии. Бо­го­слов-ра­цио­на­лист на тех же ос­но­ва­ни­ях во­все от­ка­зал­ся бы го­во­рить о по­эзии в Биб­лии. Од­на­ко по­эзия Биб­лии — не «толь­ко» по­эзия. Она не ук­ра­ше­ние, не ил­лю­ст­ра­ция мыс­ли, не ино­ска­за­ние. В ее об­раз­ах, ко­то­рым от­вле­чен­ное обоб­ще­ние про­ти­во­по­ка­за­но, уже вы­ра­же­но то, что име­ют со­об­щить нам бо­го­ду­хо­вен­ные ав­то­ры. Речь идет не о вы­мыс­ле, не о фан­та­зии в про­ти­во­вес «на­уч­но­сти» — но о твор­че­ст­ве в про­ти­во­вес не­бы­тию. Речь идет о со­тво­ре­нии жиз­ни, на ко­то­рую в бес­силь­ной яро­сти и по­ку­ша­ет­ся «дух ра­зу­ме­ния».  Речь во­об­ще идет о ми­ре Биб­лии — ми­ре, ко­то­ро­му сам слог со­вре­мен­ной нау­ки по­ка­зал­ся бы ес­ли не зло­на­ме­рен­но­стью, то сла­бо­уми­ем. Са­мо сло­во «по­эзия», впро­чем, об­ра­зо­ва­но от гла­го­ла со зна­че­ни­ем «тво­рить, де­лать» в ши­ро­ком смыс­ле. Так что го­во­рить о по­эзии в Биб­лии не зна­чит уни­жать биб­лей­ско­го по­ве­ст­во­ва­ния — ал­ле­го­ри­че­ские же и ра­цио­наль­ные тол­ко­ва­ния его уни­жа­ют. Го­во­рить о по­эзии в Биб­лии — зна­чит, на­обо­рот, ука­зы­вать на из­на­чаль­ную при­ро­ду са­мой по­эзии как на выс­ший род дея­тель­но­го бы­тия. И это же зна­чит, с дру­гой сто­ро­ны, при­кос­нуть­ся к соб­ст­вен­но­му смыс­лу биб­лей­ско­го сви­де­тель­ст­ва.

Не­из­беж­но сколь­зя­щее тут по­всю­ду упо­доб­ле­ние че­ло­ве­че­ско­го твор­че­ст­ва Бо­же­ст­вен­но­му Тво­ре­нию — на­вле­ка­ет не­ма­лую от­вет­ст­вен­ность. Соз­на­вая эту от­вет­ст­вен­ность, не сто­ит бо­ять­ся ее — и не сто­ит на­зван­ное упо­доб­ле­ние за­ту­ше­вы­вать. Да, не­со­пос­та­вим раз­мах, не­со­раз­ме­ри­ма це­на Гос­под­не­го и че­ло­ве­че­ско­го твор­че­ско­го ак­та. Но ведь Гос­подь соз­дал че­ло­ве­ка по Сво­ему об­ра­зу и по­до­бию. Упо­доб­лять — не зна­чит со­раз­ме­рять. Хо­тя, по­ду­мать толь­ко, не стес­ня­ют­ся же как раз со­раз­ме­рять че­ло­ве­че­ские по­ня­тия о при­чин­но-след­ст­вен­ном по­ряд­ке или це­ле­со­об­раз­но­сти — с Бо­же­ст­вен­ны­ми! В чем же ис­кать те об­раз и по­до­бие? В ра­зум­ном мыш­ле­нии? Ко­то­рое со­об­ща­ет «ра­зум­но­му» сча­ст­ли­вую спо­соб­ность «дос­тав­лять поль­зу се­бе са­мо­му»? Да ведь та­ко­го ума-ра­зу­ма в дос­тат­ке и у зве­рей. Так что же вы­де­ля­ет че­ло­ве­ка из жи­вот­но­го цар­ст­ва, ка­кой вла­стью на­де­лил че­ло­ве­ка Гос­подь сре­ди тва­рей зем­ных?

Твор­че­ст­во да­ет че­ло­ве­ку ни с чем не срав­ни­мую в при­ро­де воз­мож­ность. Че­ло­ве­ку да­но бла­го­да­рить Твор­ца за Тво­ре­ние — а не дос­тав­лять лишь, как скот, поль­зу се­бе са­мо­му. Воз­мож­ность эта, воз­мож­ность бес­ко­ры­ст­ной бла­го­дар­но­сти, пре­ж­де и пря­мее все­го осу­ще­ст­в­ля­ет­ся имен­но в твор­че­ст­ве. На­де­лив Ада­ма да­ром на­ре­кать име­на все­му зем­но­му, Гос­подь тем са­мым при­звал его при­нять по­силь­ное уча­стие в Тво­ре­нии. Че­ло­ве­че­ское твор­че­ст­во, при всей не­со­из­ме­ри­мо­сти бы­ло бла­го­дар­ным со­про­во­ж­де­ни­ем Бо­же­ст­вен­но­го Тво­ре­ния, бы­ло со­при­род­но ему. На ка­ких же еще пу­тях ис­кать об­раз и по­до­бие Бо­га в нас?

Че­ло­век мо­жет ру­ко­во­дство­вать­ся ка­ки­ми угод­но соб­ст­вен­ны­ми це­ля­ми, чу­ж­ды­ми та­ин­ст­вен­ным це­лям Гос­по­да. Сколь угод­но су­ет­ные мо­ти­вы мо­гут, осо­бен­но по­на­ча­лу, тол­кать че­ло­ве­ка на твор­че­ский путь. Но во всем том лишь да­ет знать не­ис­по­ве­ди­мость Гос­под­них пу­тей. И сам твор­че­ский миг, бес­поч­вен­ный вос­торг за­хле­сты­ва­ет че­ло­ве­ка, на­ме­кая на то, что чер­пать ему да­но все из то­го же еди­но­го пер­во­ис­точ­ни­ка — ина­че же он бес­си­лен что-ли­бо соз­дать. Бес­ко­ры­ст­ная бла­го­дар­ность ос­та­ет­ся серд­це­ви­ной твор­че­ско­го ак­та.

Ес­ли же по­рой и в бла­го­дар­но­сти оби­ход­ной, в при­зна­тель­но­сти за ус­лу­гу — че­ло­век ус­ту­па­ет жи­вот­но­му; ес­ли пре­вра­ща­ет­ся в жи­вот­ное «на двух но­гах и не­бла­го­дар­ное» (оп­ре­де­ле­ние Дос­то­ев­ско­го в «За­пис­ках из под­по­лья»),— так это лишь од­но из след­ст­вий то­го же рас­па­да, ут­ра­ты еди­но­го твор­че­ско­го на­ча­ла, в ко­неч­ном сче­те — пер­во­род­но­го гре­ха. Адам сам пре­дал дан­ную ему Гос­по­дом чу­дес­ную власть.

Од­на­ко и по сей день твор­че­ская ме­ра дос­та­ет да­ле­ко за пре­де­лы ав­то­ном­ной эс­те­ти­ки. Сло­во­упот­реб­ле­ние — не пус­тяк, и в кор­нях слов пуль­си­ру­ет их древ­нее зна­че­ние. Так вот, в оби­хо­де и фор­ма­лист-эс­тет на­зо­вет не­удав­шее­ся ху­до­же­ст­вен­ное про­из­ве­де­ние сла­бым; но и су­хой мо­ра­лист от­зо­вет­ся о дур­ном по­ступ­ке: не­кра­си­во. Кра­со­та и мощь ос­та­ют­ся еди­ным су­дом, и в них пе­чать то­го же пер­во­род­ст­ва.

Спор об Ио­ве на не­бе­сах был за­те­ян по пра­ву Твор­ца. «Твор­че­ское до­ка­за­тель­ст­во» за­клю­че­но не в ка­ком-то су­ж­де­нии или от­рыв­ке кни­ги: вся кни­га Ио­ва це­ли­ком есть та­кое до­ка­за­тель­ст­во. По­это­му вся об­ста­нов­ка и все «точ­ки зре­ния» в кни­ге — по­эзия. Су­хим жа­ром ды­шит она в «уте­ше­ни­ях» муд­ре­цов, а в «воз­вы­шен­ных ре­чах» Ио­ва — све­жей го­ре­чью. Ме­та­фо­рами, в ко­то­рых то страш­но, то тро­га­тель­но да­ют о се­бе знать за­бо­ты дня и дви­же­ния при­ро­ды,— пе­ст­ро про­вя­за­ны все ре­чи кни­ги. Го­ло­во­кру­жи­тель­ный об­зор ми­ро­зда­ния в ре­чи Твор­ца вы­дви­га­ет эту мно­го­ярус­ную по­эти­че­скую по­строй­ку в пре­де­лы все­лен­ной.

Об­зор ми­ро­зда­ния вен­ча­ет­ся са­мы­ми не­обыч­ны­ми, во­все не на че­ло­ве­че­скую мер­ку скро­ен­ны­ми об­раз­ами: бе­ге­мо­та —

 

...ко­то­ро­го Я соз­дал, как и те­бя; он ест тра­ву, как вол... (40.10),—

 

и ле­виа­фа­на:

 

Кто мо­жет от­во­рить две­ри ли­ца его? круг зу­бов его — ужас; креп­кие щи­ты его ве­ли­ко­ле­пие: они скре­п­ле­ны как бы твер­дою пе­ча­тью; один к дру­го­му при­ка­са­ет­ся близ­ко, так что и воз­дух не про­хо­дит ме­ж­ду ни­ми; один с дру­гим ле­жат плот­но, сце­пи­лись и не раз­дви­га­ют­ся. От его чи­ха­нья по­ка­зы­ва­ет­ся свет; гла­за у не­го, как рес­ни­цы за­ри... (41.6-10).

 

«Зна­ний эпо­хи» в оче­ред­ной раз тут ис­кать не сто­ит. Не ста­вил се­бе це­лью биб­лей­ский ав­тор по­хва­лить­ся ос­ве­дом­лен­но­стью на­счет фау­ны ниль­ской до­ли­ны. Так­же и ни­ка­кой функ­цио­наль­ной не­за­ме­ни­мо­сти обо­их зве­рей, их «не­об­хо­ди­мо­сти» в при­ро­де — не от­ме­че­но тут. В оче­ред­ной раз ни­че­го не до­ка­жут эти об­ра­зы тем, ко­му бе­ге­мот ли, кро­ко­дил ли — са­ми по се­бе лишь пус­тые слу­чай­но­сти, ли­шен­ные ка­кой бы то ни бы­ло идей­ной на­груз­ки. В кни­ге Ио­ва их об­ра­зы вен­ча­ют со­бою Тво­ре­ние: на ка­ком ос­но­ва­нии? Да на том, что как раз эти-то про­из­воль­ные слу­чай­но­сти тут су­ще­ст­вен­ны. Су­ще­ст­вен­но и как го­во­рит­ся о жи­вот­ных. Вот, уж на что ди­ко­вин­ная тварь — бе­ге­мот, а и его соз­дал Гос­подь, «как и те­бя», на­ря­ду с че­ло­ве­ком — и ест он се­бе тра­ву, как за­уряд­ный сель­ско­хо­зяй­ст­вен­ный вол! То есть это и су­ще­ст­вен­но: как раз за­хва­ты­ва­ет вид, об­раз де­ла­ет обо­их зве­рей дос­той­ны­ми за­вер­шить со­бой об­зор ми­ро­зда­ния.

 

 *  *  *

 

Те­перь уже от­ве­чать Ио­ву.

 

Я слы­шал о Те­бе слу­хом уха; те­перь же мои гла­за ви­дят Те­бя; по­это­му я от­ре­ка­юсь и рас­каи­ва­юсь в пра­хе и пе­п­ле (42.5-6).

 

По­че­му «по­это­му»? Иов от­рек­ся — это яс­но; от че­го, од­на­ко, он от­рек­ся? Из при­ве­ден­ных слов Ио­ва яв­ст­ву­ет: от сво­его не­ве­де­ния, преж­не­го не­ве­де­ния. Ни­как не от ча­ст­но­сти сво­ей в не­ве­де­нии, ни­как не от дер­за­ния сво­его. Дер­за­ние Ио­ва, соб­ст­вен­но, пред­ста­ет удов­ле­тво­рен­ным: он хо­тел Гос­по­да слы­шать — он Его ус­лы­шал. С уте­ше­ни­ем же, ка­кое пред­ла­гал «дух ра­зу­ме­ния», Иов так ни­ко­гда и не сми­рил­ся.

Да­лее: че­го ра­ди от­рек­ся Иов? По­ра­зи­тель­но ведь: о су­ти де­ла, о при­чи­не «во­плей», о раз­ру­шен­ной жиз­ни сво­ей — Иов боль­ше не го­во­рит. А ведь об этом ему и Гос­подь, в оп­рав­да­ние Свое, не ска­зал ни сло­ва!

Че­го же ра­ди?.. Да все то­го же. На­столь­ко за­хва­ти­ло дух Ио­ва пе­ред рас­крыв­ши­ми­ся в ре­чи Твор­ца ми­ро­зда­ни­ем с его кра­со­той и мо­щью,— что мно­жить счет обид (да­же его счет, пусть и спра­вед­ли­вых обид!) Ио­ву ста­ло по­про­сту «не­ин­те­рес­но».

Ни­что в ре­чах дру­зей (а ре­чи их, мож­но по­вто­рить,— про­об­раз фи­ло­соф­ской муд­ро­сти на ты­ся­че­ле­тия) не убе­ди­ло Ио­ва. Гос­подь же во­все не «убе­ж­дал» и не «пе­ре­убе­ж­дал» его. Гос­подь за­го­во­рил как бы во­все «о дру­гом». О но­вом. Гос­подь толь­ко вла­ст­но раз­вер­нул пе­ред Ио­вом кар­ти­ну ми­ра — и это бы­ло един­ст­вен­ное «оп­рав­да­ние», ка­ким Он удо­сто­ил Ио­ва. Но вот оно-то и ока­за­лось един­ст­вен­ным, ка­кое Иов бы при­нял.

Все на све­те по­те­рял Иов — и сам же с без­жа­ло­ст­ной убе­ди­тель­но­стью пре­сек ли­це­мер­ные по­пыт­ки при­ми­рить его с ут­ра­той. А вот Бо­же­ст­вен­ная по­весть о Тво­ре­нии за­во­ро­жи­ла его.

Вду­мать­ся — так ведь это вро­де как и жиз­нен­но, и «по-че­ло­ве­че­ски» по­нят­но. Ко­му не слу­ча­лось пе­ред ли­цом че­го-то но­во­го, не­ожи­дан­но­го, под то­ном на­хлы­нув­ше­го ув­ле­че­ния за­бы­вать по­те­рю, за миг до то­го ка­зав­шую­ся не­вос­пол­ни­мой? Но тут ве­ли­ка раз­ни­ца в раз­ма­хе, в мас­шта­бе; от­ре­че­ние Ио­ва по­то­му пред­ста­ет не то чу­дом, не то ко­щун­ст­вом, что са­мо его по­ло­же­ние на на­шу мер­ку — не жиз­нен­но, не ти­пич­но, «по-че­ло­ве­че­ски» не при­выч­но. Не сто­ит за­бы­вать раз­ни­цы: кро­ви де­тей Ио­ва за­бы­вать на сто­ит.

Тут-то на­чи­на­ет­ся ос­нов­ное «фи­ло­соф­ское» за­труд­не­ние.

По­сколь­ку бе­да Ио­ва чрез­вы­чай­на, ис­клю­чи­тель­на, не­срав­нен­на — «что с ней де­лать» фи­ло­со­фу?

Тут ото­дви­га­ет­ся в сто­ро­ну не­одо­ли­мая склон­ность обоб­щать — и, обоб­щая, мо­ра­ли­зо­вать. На­ли­цо ис­то­рия, с тру­дом вос­про­из­во­ди­мая, пло­хо под­даю­щая­ся обоб­ще­нию. С кем еще стряс­лось та­кое, как с Иовом? Ко­му еще в бе­де яв­лял­ся с от­че­том о Тво­ре­нии Гос­подь?

А то­гда — что же в кни­ге Ио­ва за «нрав­ст­вен­ная поль­за»? Ка­кой урок че­ло­ве­че­ст­ву?

То-то и оно: са­ма не­вы­во­ди­мость «уро­ков», не­го­тов­ность к орг­вы­во­дам есть уже очень не­пло­хой урок. Об­щих ре­ше­ний по­рой нет — и не все­гда сто­ит ис­кать их. И в ре­шаю­щие эпо­хи жиз­ни, мо­жет стать­ся, осо­бен­но не­при­год­ны обоб­ще­ния. Дру­зья на­вя­зы­ва­ли Ио­ву свою муд­рость как об­ще­обя­за­тель­ную — а она для не­го ока­за­лась со­вер­шен­но бес­по­лез­ной, Сам Гос­подь под­твер­дил это. Точ­но так­же, увы, как твор­че­ская мощь и кра­со­та ми­ра, ве­ра в чу­до ока­жут­ся со­вер­шен­но бес­по­лез­ны­ми для муд­ре­цов во все вре­ме­на — ес­ли толь­ко вла­ст­но не одер­нет их го­лос из бу­ри, как это рас­ска­за­но в кни­ге Ио­ва, или не вло­жат они паль­цев в от­кры­тую ра­ну, как Фо­ма.

Как кол­лек­тив не даст че­ло­ве­ку от­ве­тов на во­про­сы жиз­ни и смер­ти — так не даст их и фи­ло­соф­ское обоб­ще­ние.

Вы­стра­дан­ная лич­ным опы­том ис­ти­на не все­гда при­год­на для ко­го-то дру­го­го. Од­на­ко это ни­как не обес­це­ни­ва­ет ее. Лич­ное от­кро­ве­ние не пе­ре­ста­ет быть от­кро­ве­ни­ем. Бо­лее то­го, оно не все­гда «обя­за­но» ос­та­вать­ся лич­ным и толь­ко лич­ным. Оно спо­соб­но рас­про­стра­нять­ся на ближ­них, на еди­но­мыш­лен­ни­ков, а в на­пря­жен­ные вре­ме­на, в про­ры­вах ис­то­рии — и на боль­шие люд­ские со­об­ще­ст­ва. Ут­вер­ждать, буд­то от­кро­ве­ние «все­гда» ин­ди­ви­ду­аль­но, «толь­ко» ин­ди­ви­ду­аль­но, что че­ло­ве­че­ская ду­ша «аб­со­лют­но» замк­ну­та и ав­то­ном­на, что нет мес­та на све­те влия­ни­ям, взаи­мо­по­ни­ма­нию, тра­ди­ци­ям,— оз­на­ча­ло бы точ­но так же не­обос­но­ван­но обоб­щать,— толь­ко с об­рат­ным зна­ком.

А ес­ли се­го­дня в мо­с­ков­ском хра­ме, в го­ло­во­кру­жи­тель­ном ко­ле­ба­нии пас­халь­ных све­чей, ду­шу нео­фи­та за­хле­сты­ва­ет вос­торг — то вряд ли ему сто­ит то­ро­пить­ся с ут­вер­жде­ния­ми о все­об­щем ре­ли­ги­оз­ном воз­ро­ж­де­нии, хо­тя имен­но так он и пе­ре­жи­ва­ет со­вер­шаю­щее­ся с ним. Как не сто­ит ему и скеп­ти­че­ски рас­сеи­вать соб­ст­вен­ное чув­ст­во. Глу­бо­кое, че­ст­ное, до кон­ца пе­ре­жи­ва­ние лич­но­го свер­ше­ния на­ря­ду с трез­вой оцен­кой со­вер­шаю­ще­го­ся во­круг — вот что пло­до­твор­но, вот что мож­но вы­чи­тать из кни­ги Ио­ва.

Ио­ву так и не бы­ло да­но при­ми­рить­ся с ут­ра­той. Ему бы­ло да­но дру­гое. Был от­крыт ис­точ­ник — от­ку­да чер­пать си­лы. «При­ни­мать» или «не при­ни­мать» — это все­го толь­ко две сто­ро­ны мерт­во-стра­да­тель­но­го от­но­ше­ния к жиз­ни, ко­то­ро­му чу­ж­да вся иу­део-хри­сти­ан­ская тра­ди­ция. Ис­кать но­вой жиз­ни — дру­гое, твор­че­ское из­ме­ре­ние. В ко­неч­ном сче­те — ре­ли­ги­оз­но-твор­че­ское. Твор­че­ский ис­точ­ник от­крыл­ся Ио­ву в кра­со­те и мо­щи ми­ро­зда­ния.

И не но­вое сча­стье, не но­вые де­ти — и не «по­сте­пен­но», не со вре­ме­нем — воз­ро­ди­ли к жиз­ни Ио­ва. Пря­мо в ре­чи Гос­по­да из бу­ри уже от­кры­лась Ио­ву но­вая жизнь — и но­вое сча­стье, но­вые де­ти ее лишь по­гло­ти­ли и уп­ро­чи­ли со­бой.

Ко­гда же ве­лик Иов? Он и пре­ж­де, и те­перь ве­лик. Его ве­ли­чие в его ве­ре. Она как страх Бо­жий вы­сту­па­ла в дни бла­го­ден­ст­вия. И она же как взы­скую­щее дер­за­ние вы­сту­пи­ла пе­ред ли­цом ка­та­ст­ро­фы.

Бо­го­бо­яз­нен­ность Ио­ва не бы­ла «нрав­ст­вен­но­стью», как его дер­за­ние не есть де­ка­дент­ский «бунт». Нрав­ст­вен­ность — бес­поч­вен­ная, об­ще­обя­за­тель­ная для всех — без­лич­на. Бунт без­бо­жен. Страх же Ио­ва, как и его дер­за­ние, есть ин­тим­ное от­но­ше­ние к лич­но­му Бо­гу. Дер­зая, Иов не «от­ри­ца­ет» Гос­по­да, но пе­ред ли­цом Его от­стаи­ва­ет свою прав­ду.

Ве­лик Иов и в тре­тий раз. Ко­гда в ре­чи Гос­по­да из бу­ри на­шел ис­точ­ник но­вой жиз­ни — и сме­ло сту­пил на этот путь. Иов был и ос­тал­ся уго­ден Гос­по­ду. Ина­че как тол­ко­вать:

 

...ска­зал Гос­подь Ели­фа­зу Фе­ма­ни­тя­ни­ну: го­рит гнев Мой на те­бя и на двух дру­зей тво­их за то, что вы го­во­ри­ли о Мне не так вер­но, как раб Мой Иов (42.7).

 

И что же та­ко­го ска­зал о Гос­по­де Иов с его дерз­ки­ми во­пля­ми? Но и Гос­подь — что та­ко­го от­крыл Ио­ву, что тот в двух сло­вах рас­счи­тал­ся с раз­ру­шен­ной жиз­нью сво­ей? Это для трех муд­ре­цов тай­на: что за раз­го­вор со­сто­ял­ся у Гос­по­да с Ио­вом, ка­кие же это от­но­ше­ния ме­ж­ду Ним и Его ра­бом? — Гос­подь уда­ля­ет их.

 

Итак возь­ми­те се­бе семь тель­цов и семь ов­нов и вой­ди­те и ра­бу Мо­ему Ио­ву и при­не­си­те за се­бя жерт­ву; и раб Мой Иов по­мо­лит­ся за вас, ибо толь­ко ли­цо его Я при­му, да­бы не от­верг­нуть вас за то, что вы го­во­ри­ли Мне не так вер­но, как раб Мой Иов (42.8).

 

Трое муд­ре­цов, мож­но пред­по­ло­жить, так и по­сту­пи­ли. Бы­ли они все-та­ки людь­ми та­ко­го скла­да, что у них и от соб­ст­вен­ных мрач­ных от­кро­ве­ний во­ло­сы вста­ва­ли ды­бом...

 

И бла­го­сло­вил Бог по­след­ние дни Ио­ва бо­лее, не­же­ли преж­ние... (42.12).

 

Са­та­на не до­ж­дал­ся от Ио­ва ху­лы на Гос­по­да. Так раз­ре­ша­ет­ся спор об Ио­ве на не­бе­сах, от­кры­ваю­щих кни­гу. Зна­ме­ни­тый во­прос: ис­ку­ша­ет ли Бог? Мо­жет по­спеш­но пред­ста­вить­ся: да,— как буд­то вся кни­га ведь об этом. Но в кни­ге с са­мо­го на­ча­ла раз­гра­ни­че­но: Гос­подь пре­да­ет Ио­ва ис­ку­си­те­лю — ис­ку­ша­ет же че­ло­ве­ка Са­та­на, то есть, по смыс­лу это­го сло­ва, дух про­ти­во­ре­чия, пре­ко­сло­вия, тяж­бы. Враг ро­да че­ло­ве­че­ско­го. Он ис­ку­ша­ет Ио­ва ро­ком, че­ре­дой ка­та­ст­роф. Но он же есть дух по­зна­ния (кн. Бы­тия). По­это­му к ис­ку­ше­ни­ям судь­бы до­бав­ля­ют­ся ис­ку­ше­ния ра­зу­ма. Ио­ва му­чат муд­ре­цы. Не­спра­вед­ли­во­сти ма­ло — на­до еще за­ста­вить Ио­ва при­нять ее за спра­вед­ли­вость.

Ко­ле­са ты­ся­че­ле­тий шу­ме­ли, не­ся ми­ру пе­ре­ме­ны за пе­ре­ме­на­ми. Но му­ка Ио­ва веч­на — как со вре­мен Ура веч­на ис­ку­шаю­щая че­ло­ве­ка муд­рость. И в наш век, ко­гда не­бы­ва­лые мас­со­вые на­си­лия не от­ме­ни­ли не­из­беж­но­сти уми­рать в оди­ноч­ку,— и в наш век чи­та­ем о ред­чай­шем и му­чи­тель­ней­шем ро­де ре­ли­ги­оз­ной жиз­ни:

 

«...ко­гда че­ло­век... за свою го­ряч­ность, или, вер­нее,  пре­дуз­нан­ный Бо­гом, по­лу­ча­ет ве­ли­кую бла­го­дать, бла­го­дать со­вер­шен­ных» (Ие­ро­мо­нах Соф­ро­ний. Ста­рец Си­лу­ан.— Па­риж, 1952, c. 14).

 

Что это за «го­ряч­ность», ко­то­рую вер­нее на­звать бо­же­ст­вен­ной пре­дуз­нан­но­стью? И по­че­му сам Си­лу­ан, один из позд­них афон­ских стар­цев, пе­ре­жи­вал даль­ней­шее те­че­ние сво­ей жиз­ни как бо­го­от­став­лен­ность и го­во­рил: «вы не мо­же­те по­нять мо­ей скор­би» или «кто не по­знал Гос­по­да, тот не мо­жет с пла­чем ис­кать Его» (там же)?.. Не срод­ни ли все это — со­вер­шив­ше­му­ся с Ио­вом? Не там ли ис­ток — под твер­ды­ми, как ли­тое зер­ка­ло, не­бе­са­ми?

За то, как от­стаи­вал Иов прав­ду свою,— ему не дос­та­лось ми­ра, пе­ре­де­лан­но­го по его прав­де. Од­на­ко не­что боль­шее дос­та­лось ему. При­чем не в по­след­нюю оче­редь как раз за то, как он от­стаи­вал свою прав­ду. Ио­ву дос­та­лось при­ча­ст­ность твор­че­ской кра­со­те и мо­щи Божь­е­го ми­ра. В этом ис­ток но­вой жиз­ни от­крыл­ся ему.

Все с лих­вой воз­вра­ти­лось Ио­ву, Гос­подь от­вел от не­го ру­ку вра­га.

 

И умер Иов в ста­рос­ти, на­сы­щен­ный дня­ми (42.17).

 

Ян­варь-фев­раль 1981;

сен­тябрь-ок­тябрь 1984;

                                                                                            ап­рель 1985   

 

 

 

 

 

ВЕ­РА, БОРЬ­БА И СО­БЛАЗН ЛЬВА ШЕС­ТО­ВА

 

(Сво­бод­ный кон­спект кни­ги «Афи­ны и Ие­ру­са­лим»)

 

«Мы «при­ни­ма­ем», что по­зо­рят на­ших до­че­рей, уби­ва­ют сы­но­вей, раз­ру­ша­ют ро­ди­ну, что Deum nullum scopum vel finem habere (Бог не име­ет ни­ка­ких це­лей или на­ме­ре­ний), что ме­та­фи­зи­ке, ко­то­рой до это­го нет ни­ка­ко­го де­ла, еще пред­сто­ит ре­шать, есть ли Бог, бес­смерт­на ли на­ша ду­ша, сво­бод­на ли на­ша во­ля, а мы, ко­то­рым это важ­нее все­го на све­те, при­ну­ж­де­ны, по­да­вив­ши в се­бе все lugere et detestari (скор­беть и не­на­ви­деть), aequo amino (рав­но­душ­но) под­чи­нить­ся впе­ред вся­ко­му ре­ше­нию, ка­кое бы ме­та­фи­зи­ка ни вы­не­сла, и еще ви­деть в сво­ей по­кор­но­сти доб­ро­де­тель, а в доб­ро­де­те­ли выс­шее бла­жен­ст­во» /152/.*

Так го­во­рил во вто­рой по­ло­ви­не 30-x го­дов на­ше­го сто­ле­тия Лев Шес­тов, рус­ский фи­ло­соф.

Ка­ж­дый ощу­тит, на­сколь­ко сам тон этой ре­чи не­при­вы­чен, чужд фи­ло­со­фии как та­ко­вой — по край­ней ме­ре, фи­ло­со­фии, как мы при­вык­ли вос­при­ни­мать ее. Шес­тов и бо­рол­ся всю жизнь с фи­ло­со­фи­ей, как мы при­вык­ли вос­при­ни­мать ее. В на­шем упот­реб­ле­нии философское от­но­ше­ние к жиз­ни — сплошь и ря­дом оз­на­ча­ет равнодушное от­но­ше­ние к жиз­ни; для Шес­то­ва та­кое упот­реб­ле­ние не­при­ем­ле­мо.

Тра­ди­цию ра­цио­на­ли­сти­че­ско­го «умо­зре­ния» он от­вер­гал с на­ча­ла и до кон­ца. Пар­ме­нид и Де­карт, Со­крат и Спи­но­за, Ари­сто­тель и Ге­гель, Се­не­ка и Гус­серль — на­столь­ко раз­ные, под­час бо­ров­шие­ся ме­ж­ду со­бой мыс­ли­те­ли,— пред­ста­ли Шес­то­ву еди­ным вра­ж­деб­ным фрон­том. Це­лая дис­ци­п­ли­на — ис­то­рия фи­ло­со­фии — сде­ла­ла сво­им пред­ме­том пе­ри­пе­тии взаи­мо­от­но­ше­ний ме­ж­ду фи­ло­со­фа­ми, Шес­тов же со­брал эти пе­ри­пе­тии во­еди­но и от­верг это един­ст­во ра­зом. Он от­крыл и пред­ло­жил на­ше­му вни­ма­нию тот ра­курс, в ко­то­ром еди­ня­щее столь раз­лич­ных мыс­ли­те­лей на­ча­ло об­на­ру­жи­ва­ет­ся без оби­ня­ков.

Па­фос Шес­то­ва был по­на­ча­лу со­вер­шен­но ни­ги­ли­сти­че­ским. Он от­ри­цал весь ход мысли, за­пе­чат­лен­ный в ис­то­рии че­ло­ве­че­ской куль­ту­ры. Ниц­ше да от­ри­цаю­щие ге­рои Дос­то­ев­ско­го бы­ли един­ст­вен­ны­ми его ку­ми­ра­ми. «Апо­фе­оз бес­поч­вен­но­сти» — так на­зы­ва­ет­ся кни­га Шес­то­ва (1905 год). Но с са­мо­го на­ча­ла ни­ги­лизм Шес­то­ва был об­на­де­жен его стра­стью к
художественному твор­че­ст­ву. От­ри­цая «по­ло­жи­тель­ную» ре­ли­гию, ра­зум, об­ще­ст­вен­ность,— он не от­ри­цал жи­во­го ис­кус­ст­ва. И, от­бра­сы­вая Кан­та, Ге­ге­ля, Мил­ля,— он не скры­вал вос­тор­га пе­ред Шек­спи­ром и Пуш­ки­ным. По­это­му его ни­ги­лизм про­ти­во­по­ло­жен ни­ги­лиз­му Пи­са­ре­ва (как, на­при­мер, и ни­ги­лизм Ниц­ше про­ти­во­по­ло­жен ни­ги­лиз­му Мар­кса). У про­тив­ни­ков Шес­то­ва не­ред­ко бы­ва­ло на­обо­рот: Ге­рак­лит меч­тал на­ка­зать роз­га­ми Го­ме­ра, Со­крат «ушел» от по­этов, Пла­тон на­са­ж­дал бес­по­щад­ную цен­зу­ру в «наи­луч­шем» го­ро­де, а спо­кой­ный Ари­сто­тель ито­жил опыт учи­те­лей ла­ко­нич­ным «мно­го лгут пев­цы».

Всю жизнь Шес­тов был очень по­сле­до­ва­те­лен.— «На ме­ня сер­дят­ся за то, буд­то, что я все об од­ном и том же го­во­рю» /231/,— жа­ло­вал­ся он на скло­не лет. Но ес­ли бы­ло в его твор­че­ст­ве дви­же­ние, раз­ви­тие, из­ме­не­ние — то, бес­спор­но, од­но и ос­нов­ное: Бог тя­нул к се­бе Шес­то­ва все силь­нее. Фи­ло­со­фия все яв­ст­вен­ней об­ре­та­ла чер­ты ре­ли­ги­оз­ной фи­ло­со­фии. Ни­ги­лизм Шес­то­ва (до кон­ца про­гля­ды­вая то там, то здесь) ото­шел на зад­ний план. Тра­ди­ции ра­цио­на­ли­сти­че­ско­го умо­зре­ния Шес­тов не­дву­смыс­лен­но про­ти­во­пос­та­вил, раз­вер­нув по все­му фрон­ту, тра­ди­цию дерз­но­вен­но­го от­кро­ве­ния. Умо­зре­ние и от­кро­ве­ние он уви­дел в от­но­ше­нии ан­та­го­низ­ма.

Так ро­ди­лась кни­га «Афи­ны и Ие­ру­са­лим».— «Не пра­виль­нее ли по­ста­вить ди­лем­му: Афи­ны ли­бо Ие­ру­са­лим, ре­ли­гия ли­бо фи­ло­со­фия?» /7/,— с не­при­выч­ной рез­ко­стью спро­сил Шес­тов. И при­дал сво­ему тру­ду эпи­граф — ве­щие сло­ва Тер­тул­лиа­на: — Quid ergo Athenis et Hierosolimis?

Non ridere, non lugere, neque detestari, sed intelligere (не сме­ять­ся, не скор­беть, не не­на­ви­деть, но по­ни­мать),— этот при­каз Спи­но­зы Шес­тов осоз­нал как обоб­ще­ние всей ис­то­рии фи­ло­соф­ско­го ра­цио­на­лиз­ма. Это и есть тот ра­курс, ко­то­рый по­зво­лил Шес­то­ву со­брать во­еди­но все от­тен­ки «умо­зре­ния» и бо­роть­ся со все­ми ра­зом.

И не толь­ко с ис­то­ри­ей фи­ло­со­фии бо­рол­ся Шес­тов. Во­об­ще познание для не­го — след­ст­вие гре­хо­па­де­ния и са­мо гре­хо­па­де­ние. И это не при­чу­да фан­та­зии: ко­гда Шес­тов го­во­рит о том, как Адам пал, от­ве­дав пло­дов с дре­ва по­зна­ния до­б­ра и зла (а Шес­тов имен­но об этом го­во­рит, по­вто­ря­ясь не­од­но­крат­но, в зре­лых сво­их со­чи­не­ни­ях),— он лишь вос­про­из­во­дит в точ­но­сти то, что на­пи­са­но в со­от­вет­ствую­щих /3, 1-7 и да­лее/ сти­хах кни­ги Бы­тия. Шес­то­ва по­ра­жа­ло, что да­же бо­го­сло­вы не­ред­ко ис­ка­жа­ли или за­мал­чи­ва­ли смысл этих слов из кни­ги Бы­тия. Он бо­рол­ся не с од­ною лишь ис­то­ри­ей фи­ло­со­фии: борь­ба шла с це­лым мно­го­ты­ся­че­лет­ним ук­ло­ном че­ло­ве­че­ско­го раз­ви­тия — с ук­ло­ном, из­вра­тив­шим че­ло­ве­че­скую мысль, рас­ко­лов­шим на­двое куль­ту­ру и в ито­ге по­ста­вив­шим под уг­ро­зу са­му при­ро­ду че­ло­ве­ка.

По­зна­нию Шес­тов про­ти­во­пос­та­вил твор­че­ст­во; ра­зу­му — ве­ру. По­ры­вая с intelligere, он воз­вра­щал за­кон­ные пра­ва ridere, lugere, detestari. Гос­под­ству не­об­хо­ди­мо­сти (да­же в его за­мас­ки­ро­ван­ных фор­мах, ко­гда диа­лек­ти­ка сво­бо­ды и не­об­хо­ди­мо­сти при­во­дит на де­ле к по­ра­бо­ще­нию сво­бо­ды) Шес­тов про­ти­во­пос­та­вил ир­ра­цио­наль­ность Бо­же­ст­вен­но­го и че­ло­ве­че­ско­го про­из­во­ла. Он вы­сту­пил осо­бен­но рез­ко про­тив мо­ра­ли, ко­то­рая вен­ча­ет по­строе­ния умо­зри­тель­ных сис­тем, вос­пе­ваю­щих не­об­хо­ди­мость. За вы­со­ко­ме­ри­ем Со­кра­та, доб­ро­воль­но при­ни­маю­ще­го бес­смыс­лен­ную смерть, за лю­бы­ми при­зы­ва­ми к бла­го­го­вей­ной по­кор­но­сти ро­ку — Шес­тов ви­дел лишь уме­ло за­пря­тан­ную бес­по­мощ­ность че­ло­ве­ка и че­ло­ве­че­ско­го ра­зу­ма пе­ред «же­лез­ны­ми» за­ко­на­ми не­об­хо­ди­мо­сти. А са­ми эти за­ко­ны не­об­хо­ди­мо­сти и тот факт, что они с ка­жу­щей­ся фа­таль­но­стью вы­рас­та­ют на пу­ти че­ло­ве­ка,— Шес­тов вы­во­дил из при­ро­ды по­зна­ния, из са­мой су­ти по­зна­ния.

Круг за­мы­ка­ет­ся. По это­му кру­гу блу­ж­да­ет че­ло­век. Про­ме­няв дре­во жиз­ни на дре­во по­зна­ния (ра­цио­наль­ная ло­ги­ка) до­б­ра и зла (мо­раль) — че­ло­век сам де­ла­ет не­из­беж­ным всту­п­ле­ние в си­лу за­ко­нов ро­ка, об­ре­ка­ет се­бя на му­ки и не­ми­нуе­мую ги­бель. По­то­му и ос­те­ре­гал Бог Ада­ма: «Смер­тию ум­решь».

Вот с эти­ми-то «гно­сео­ло­ги­че­ски­ми кор­ня­ми» че­ло­ве­че­ско­го па­де­ния и бо­рол­ся Лев Шес­тов.

...Мы при­вык­ли к эл­лин­ско­му вос­пе­ва­нию рав­но­душ­ной и хо­лод­ной «внут­рен­ней сво­бо­ды». Нам всем на­бил ос­ко­ми­ну ма­те­риа­лизм и ути­ли­та­ризм, ко­то­рый низ­кую и гряз­ную сто­ро­ну че­ло­ве­че­ской жиз­ни про­воз­гла­ша­ет ос­но­вой ос­нов и един­ст­вен­ной «объ­ек­тив­ной ре­аль­но­стью». Но мы с не­объ­ясни­мым лег­ко­мыс­ли­ем ус­ту­па­ем ма­те­риа­лиз­му и ути­ли­та­риз­му, со­гла­ша­ясь (соз­на­тель­но или бес­соз­на­тель­но) с тем, что жи­вая на­ша (в том чис­ле — «чув­ст­вен­но вос­при­ни­мае­мая», «те­лес­ная», «при­род­ная») жизнь — ни­че­го в се­бе, кро­ме ни­зо­сти и гря­зи, не со­дер­жит; ес­ли же со­дер­жит, то это прив­но­сит­ся в нее ра­зу­мом. А по­то­му един­ст­вен­ной аль­тер­на­ти­вой ма­те­риа­лиз­му пред­став­ля­ет­ся нам «идеа­лизм», ко­то­рый на­шу жизнь объ­яв­ля­ет фик­ци­ей, «яв­ле­ни­ем», суе­той,— уво­дя нас в аб­ст­ракт­ный «умо­по­сти­гае­мый» (на де­ле, как час­то иро­ни­зи­ру­ет Шес­тов, со­вер­шен­но не­по­сти­жи­мый!) мир. В этом — не­из­вест­но кем на­вя­зан­ном — рас­ще­п­ле­нии ми­ра на плоть и ум — на­прочь ис­че­за­ет, вы­вет­ри­ва­ет­ся, те­ря­ет ре­аль­ность ду­ша, а с нею — вся сфе­ра ду­хов­ной жиз­ни, спо­соб­ная про­ни­зы­вать и оп­ло­до­тво­рять ма­те­рию. (Так и са­ма ма­те­рия в рас­ще­п­ле­нии ато­ма по­те­ря­ла ре­аль­ность, обер­нув­шись по­лу­мис­ти­че­ским аб­ст­ракт­ным по­ня­ти­ем!). Над ду­шой мы во­дру­жа­ем ино­гда «Дух», буд­то воз­ро­ж­да­ем ки­тай­ский дуа­лизм жен­ско­го и муж­ско­го на­ча­ла; но ни­ка­ко­го «Ду­ха», по­ми­мо ра­зу­ма, знать не зна­ем, мы со­вер­шен­но за­­были, что в Пи­са­нии сви­де­тель­ст­ву­ет­ся о Жи­вом Бо­ге и что за­вет Хри­ста — это вос­кре­се­ние из мерт­вых. Мы — в луч­шем слу­чае — зна­ем толь­ко «внут­рен­нюю сво­бо­ду», ал­ле­го­ри­че­ское тол­ко­ва­ние Биб­лии, да amor fali — вы­со­ко­мер­ную ил­лю­зию, под ко­то­рой ук­ры­ва­ет­ся жал­кая бес­по­мощ­ность, не­спо­соб­ность со­про­тив­лять­ся зло­ве­щим си­лам; си­лы же эти соб­ст­вен­ным на­шим греш­ным умыс­лом вы­зва­ны из тьмы.

И вот при­хо­дит че­ло­век, да­ле­кий от «по­ло­жи­тель­ных на­ук», от эко­но­ми­ки, от по­ли­ти­ки — ото всей на­шей «дей­ст­ви­тель­ной жиз­ни». 30-е го­ды: рас­цвет мар­кси­ст­ско-ле­нин­ско­го ГУЛа­га и гит­ле­ров­ско­го на­циз­ма, ле­во­ли­бе­раль­ное по­ли­ти­кан­ст­во, три­ум­фы ес­те­ст­во­зна­ния и фи­зи­ки, предд­ве­рие на­уч­но-тех­ни­че­ской ре­во­лю­ции, по­рог ми­ро­вой вой­ны. Че­ло­век да­лек ото все­го это­го. Он фи­ло­соф. Но он не кла­дет с за­га­доч­ной улыб­кой го­ло­ву под нож, не хва­ста­ет­ся, что ни­че­го не зна­ет, не во­ро­тит но­са от жиз­ни. Он го­во­рит:

— По­зо­рят на­ших до­че­рей, уби­ва­ют сы­но­вей, раз­ру­ша­ют ро­ди­ну.

Столь не­при­выч­но по то­ну — и, как све­жий воз­дух, имен­но это нам нуж­но, са­мой ис­то­рии фи­ло­со­фии нуж­но, нуж­но за­ды­хаю­щей­ся куль­ту­ре. Вот что та­кое кни­га Льва Шес­то­ва «Афи­ны и Ие­ру­са­лим».

 

1

 

«Все, что не от ве­ры, есть грех»,— эти сло­ва апо­сто­ла Пав­ла /см. Римл. 14, 23; в си­но­даль­ном пе­ре­во­де: «...а все, что не по ве­ре, грех»/ вы­не­се­ны Шес­то­вым в эпи­граф к од­ной из час­тей кни­ги. В па­ру к это­му по­став­лен еще эпи­граф: «meѕgiston ajgauo;ѕn o[n ajnurwvpw tou`to, e;caѕsthх hJmeѕraх peri; ajreth`х tou;х loѕgonх poiei`rqai» (выс­шее бла­го че­ло­ве­ка — це­лы­ми дня­ми бе­се­до­вать о доб­ро­де­те­ли) — зна­ме­ни­тые сло­ва Со­кра­та на су­де из пла­то­нов­ской Апо­ло­гии. Ан­та­го­низм, на­ли­чие двух не­при­ми­ри­мых сис­тем ми­ро­от­но­ше­ния — на­ли­цо. Стро­го го­во­ря, и вы­ра­же­ние «две сис­те­мы» — не­точ­но: лишь умо­зре­ние по­ро­ж­да­ет сис­те­мы, от­кро­ве­ние же от­кры­ва­ет об­ра­зы ве­ры.

Что та­кое ве­ра? Апо­стол Па­вел го­во­рит: «Ве­рою Ав­ра­ам по­ви­но­вал­ся при­зва­нию ид­ти в стра­ну, ко­то­рую имел по­лу­чить в на­сле­дие, и по­шел, не зная ку­да идет» /Евр. 11.8/.— Шес­тов не­од­но­крат­но вспо­ми­на­ет Ав­раа­ма и ссы­ла­ет­ся на апо­сто­ла Пав­ла, под­чер­ки­вая, что Ав­ра­ам по­шел, не зная, куда идет. Ве­ра са­мо­цен­на. В от­но­ше­нии к зна­нию она не­за­ви­си­ма. Шес­тов про­тес­ту­ет про­тив «credo ut intellgam» Бл. Ав­гу­сти­на и Ан­сель­ма Кен­тер­бе­рий­ско­го. (Для срав­не­ния: как вос­хи­щал­ся сло­ва­ми Ан­сель­ма Ге­гель! Бил ими Яко­би и ут­вер­ждал, буд­то ве­ра — лишь низ­шая, хо­тя и не­об­хо­ди­мая на оп­ре­де­лен­ной сту­пе­ни, фор­ма зна­ния; выс­шая же его фор­ма — ра­зум­ное по­ня­тие). Шес­тов за­ме­ча­ет точ­но, что «...ве­ра Св. Пи­са­ния не име­ет ни­че­го об­ще­го с ве­рой, как это сло­во по­ни­ма­ли гре­ки и как мы его по­ни­ма­ем те­перь. Ве­ра не есть до­ве­рие к на­став­ни­ку, ро­ди­те­лям, на­чаль­ни­ку, све­ду­ще­му вра­чу и т. д., ко­то­рое и в са­мом де­ле есть толь­ко сур­ро­гат, зна­ние в кре­дит, зна­ние, еще не обес­пе­чен­ное до­ка­за­тель­ст­ва­ми. Ко­гда че­ло­ве­ку го­во­рят: «бу­дет те­бе по ве­ре тво­ей», или: «ес­ли у те­бя бу­дет с гор­чич­ное зер­но ве­ры, то для те­бя не бу­дет ни­че­го не­воз­мож­но­го»,— яв­но, что ве­ра есть не­по­сти­жи­мая твор­че­ская си­ла, ве­ли­кий, ве­ли­чай­ший, ни с чем не срав­ни­мый дар. И, ес­ли при том еще, /... / этот дар от­но­сит­ся не к той об­лас­ти, ко­то­рую гре­ки на­зы­ва­ли ta; e[f hmi`n, т. е. не к то­му, что в на­шей вла­сти, а к то­му, что на­хо­дит­ся вне на­шей вла­сти,— ta; oujc e[f hm`w, что боль­ной, по сло­ву ве­рую­ще­го, ис­це­ля­ет­ся, сле­пой про­зре­ва­ет и да­же го­ра пе­ре­дви­га­ет­ся,— то не ос­та­ет­ся ни­ка­ко­го со­мне­ния, что ве­ра Св. Пи­са­ния оп­ре­де­ля­ет и фор­ми­ру­ет бы­тие и, та­ким об­ра­зом, по­ла­га­ет ко­нец зна­нию с его «воз­мож­ным» и «не­воз­мож­ным»
/194/.— Ве­ра не со­при­род­на по­зна­нию, бо­лее то­го: по­зна­ние про­ти­во­ре­чит ве­ре.— «Ав­ра­ам по­шел, сам не зная, ку­да идет. А ес­ли бы стал про­ве­рять,— ни­ко­гда бы не до­шел до обе­то­ван­ной зем­ли» /261/.— Ве­ра са­мо­цен­на, и сверх то­го: лишь ее са­мо­цен­ность оп­рав­ды­ва­ет дей­ст­вие, тво­рит по­бе­ду че­ло­ве­ка. Ав­ра­ам sola fide (как у лю­би­мо­го Шес­то­вым Лю­те­ра) на­хо­дит ро­ди­ну — и да­же: толь­ко то, что он ве­рою на­хо­дит,— и есть ро­ди­на. Сме­ло го­во­рит Шес­тов, что «...в обе­то­ван­ную зем­лю мо­жет при­дти лишь тот, ко­му уже мож­но не счи­тать­ся со зна­ни­ем, кто от зна­ния и его ис­тин сво­бо­ден: ку­да он при­дет, там бу­дет обе­то­ван­ная зем­ля» /147/.

Ре­ли­гия (religio) — это связь, т. е. связь ме­ж­ду Бо­гом и че­ло­ве­ком. По­это­му ре­ли­ги­оз­ная ве­ра — ве­ра в Бо­га. «Про­сто» ве­ра — как ве­ра лишь че­ло­ве­че­ская — бы­ла бы про­вис­шей ни­тью ра­зо­рвав­шей­ся свя­зи. Бог дер­жит верх­ний ко­нец этой ни­ти, по­это­му соз­да­ет­ся вто­рой по­люс на­пря­же­ния — на­пря­же­ния, в ко­то­ром и тво­рит­ся связь, ре­ли­гия.— Шес­то­ва уп­ре­ка­ли за то, что его Бог буд­то бы не­дос­та­точ­но вы­ра­жен и что ве­ра его гре­шит од­но­сто­рон­но­стью, кре­ном в сто­ро­ну чис­то че­ло­ве­че­ско­го (как у мно­гих за­пад­ных эк­зи­стен­циа­ли­стов). Об­рат­ный ад­рес та­ких уп­ре­ков под­час фан­та­сти­чен: они, на­при­мер, ис­хо­дят от... со­вет­ских ис­сле­до­ва­те­лей. БСЭ то­ном Ак­ви­на­та ут­вер­жда­ет: «Ве­ра Ш. не име­ет со­дер­жат. оп­ре­де­ле­ний, и бог, не свя­зан­ный с иде­ей ло­го­са, вы­сту­па­ет как иде­ал все­мо­гу­ще­го свое­во­лия «по ту сто­ро­ну до­б­ра и зла». (Ста­тья Р. Галь­це­вой: БСЭ, 3-е изд., т. 29, — М., 1978, c. 391-392, стлб. 1161-1162). Воз­мож­но, сле­до­ва­ло бы рас­це­нить это лишь как курь­ез. Но вот те же при­бли­зи­тель­ные мыс­ли вы­ска­зы­ва­ет на стра­ни­цах со­вет­ско­го жур­на­ла («Во­про­сы ли­те­ра­ту­ры», 1975, № 10) В.Еро­фе­ев в ста­тье о Шес­то­ве под за­гла­ви­ем «Ос­та­ет­ся од­но: про­из­вол»; од­на­ко, это­му ав­то­ру «бес­со­дер­жа­тель­ность» ве­ры ско­рее им­по­ни­ру­ет. По­доб­ные ут­вер­жде­ния по­рою при­хо­дит­ся слы­шать и от мо­ло­дых по­клон­ни­ков Шес­то­ва, ни­ко­им об­ра­зом с со­вет­ским офи­цио­зом не свя­зан­ных; ис­поль­зо­ва­ние по­доб­ной тен­ден­ции со­вет­ски­ми ре­дак­то­ра­ми — лишь по­ка­за­тель­ный штрих; ос­но­вы­ва­ет­ся же эта тен­ден­ция на пред­взя­том и нев­ни­ма­тель­ном от­но­ше­нии к твор­че­ст­ву зре­ло­го Шес­то­ва. Бог, бес­спор­но, не свя­зан с «иде­ей ло­го­са». Связь эту Шес­тов ре­ши­тель­но раз­ры­ва­ет, раз­ры­ва­ет с умыс­лом. Имен­но этот раз­рыв — од­но из ос­нов­ных по­ло­же­ний фи­ло­со­фа. Но это во­все не де­ла­ет ве­ру «бес­со­дер­жа­тель­ной»... По­ка­за­тель­но: ес­ли БСЭ — что весь­ма ко­мич­но — ста­вит Шес­то­ву в ви­ну ка­кое-то яко­бы от­сту­п­ле­ние от бо­го­слов­ских ка­но­нов, то пра­во­слав­ный ис­то­рик фи­ло­со­фии на­хо­дит у Шес­то­ва «...ред­кое по сво­ей вы­дер­жан­но­сти и ясности веросознание» (прот. В.В.Зень­ков­ский. Ис­то­рия рус­ской фи­ло­со­фии, т. 2.— Па­риж, YMCA-Press, 1950, c. 323); не­ко­то­рую же сдер­жан­ность и су­ро­вость Шес­то­ва Зень­ков­ский от­но­сит на счет це­ло­муд­рия фи­ло­со­фа. Та­ким об­ра­зом, Цер­ковь (не­смот­ря на по­сто­ян­ную на­пря­жен­ность в от­но­ше­нии к ней са­мо­го Шес­то­ва!) от­во­дит ему — не в при­мер дея­те­лям со­вет­ской куль­ту­ры — дос­той­ное ме­сто в ря­ду ве­рую­щих мыс­ли­те­лей... Ве­ра в Бо­га, «не свя­зан­но­го с иде­ей ло­го­са» (не точ­нее ли ска­зать: не свя­зан­но­го иде­ей ло­го­са?),— и вправ­ду бес­со­дер­жа­тель­на с точки зрения логоса, т. е. ве­ра бед­на раз­ви­тым опо­сре­до­ва­ни­ем ло­ги­че­ских оп­ре­де­ле­ний. Но у ве­ры есть соб­ствен­ная точка зрения; бо­гат­ст­во ее соб­ст­вен­но­го со­дер­жа­ния из­ме­ря­ет­ся не опо­сре­до­ван­ны­ми ло­ги­че­ски­ми оп­ре­де­ле­ния­ми, но не­по­сред­ст­вен­ны­ми це­ло­ст­ны­ми об­раз­ами. Ве­ра, мож­но ска­зать, бед­нее мыс­ля­ми, но бо­га­че крас­ка­ми, зву­ка­ми, го­ло­во­кру­же­ни­ем, не­же­ли ра­зум. И — с точ­ки зре­ния ве­ры — бед­на, скуд­на, бес­со­дер­жа­тель­на са­ма ло­ги­ка чис­то­го ра­зу­ма. Бог (не тот, ко­то­ро­го по­зна­ют, но Тот, в Ко­то­ро­го ве­ру­ют) не свя­зан с иде­ей ло­го­са, во­об­ще ни с ка­кой «иде­ей» не свя­зан, ни­чем не свя­зан,— за­то Им Са­мим — в од­но­сто­рон­нем по­ряд­ке — за­вя­за­ны все уз­лы ми­ро­зда­ния, в Его вла­сти — со­тво­ре­ние ми­ра, чу­де­са, твор­че­ст­во, Страш­ный суд.

Ве­ра у Шес­то­ва — все­мо­гу­щее все­со­зи­даю­щее на­ча­ло, Бог — это Бог Жи­вой. И это — не пус­тые сло­ва, все­мо­гу­ще­ст­во Бо­га — не аб­ст­рак­ция.

Кон­крет­ность Бо­га Жи­во­го яр­че все­го рас­кры­ва­ет­ся Шес­то­вым, ко­гда он от­вер­га­ет из­люб­лен­ный те­зис ра­цио­на­ли­стов о пред­ше­ст­во­ва­нии «веч­ных ис­тин» ра­зу­ма — Бо­гу.

Для эл­ли­нов те­зис этот не мог быть да­же взят под со­мне­ние. Са­ма их идея тео­го­нии под­ра­зу­ме­ва­ла ро­ж­де­ние бо­гов из ка­ко­го-то бо­лее вы­со­ко в цен­но­ст­ной ие­рар­хии стоя­ще­го на­ча­ла. Строй­ный, за­ко­но­со­об­раз­ный и пре­крас­ный кос­мос, дей­ст­вую­щая в нем не­умо­ли­мая судь­ба и бес­по­мощ­ные лю­ди — к это­му при­хо­ди­ли они с не­об­хо­ди­мо­стью, даль­ше это­го не шли, вы­ше не под­ни­ма­лись (не­за­ви­си­мо от то­го, шла ли речь о бо­гах, об об­ще­ст­ве, об ис­кус­ст­ве или еще о чем-ни­будь). От­вле­чен­ное без­лич­ное на­ча­ло с его хо­лод­ною кра­сой цар­ст­во­ва­ло — и кон­крет­ный лич­ный Бог, жи­вой Тво­рец все­го су­ще­го, не­за­ви­си­мый от это­го на­ча­ла,— был по­про­сту не­мыс­лим. Но иу­део-хри­сти­ан­ская мысль име­ла все ос­но­ва­ния драть­ся за эту не­мыс­ли­мость. Бог, ни­кем не ро­ж­ден­ный, соз­дав­ший мир, тво­ря­щий чу­де­са, из­би­раю­щий на­ро­ды, гне­ваю­щий­ся и ра­дую­щий­ся, воз­ла­гаю­щий на Сво­его Сы­на гре­хи ми­ра и от­прав­ляю­щий Сы­на во ис­ку­п­ле­ние гре­хов ми­ра на крест — это и есть Бог Св. Пи­са­ния. Бог ни­кем не со­тво­рен, и лю­бая ис­ти­на мо­жет быть лишь Им со­тво­ре­на; лишь со­тво­рен­ная ис­ти­на воз­мож­на для хри­стиа­ни­на. А не­со­тво­рен­ная ис­ти­на, ис­ти­на до Бо­га, мо­жет оз­на­чать лишь од­но: со­тво­рен­но­го бо­га, след­ст­вен­но — идо­ла, т. е. пря­мое по­ру­га­ние за­по­ве­ди Св. Пи­са­ния!

Хри­сти­ан­ст­во, зна­ме­нуя со­бой ни с чем не срав­ни­мый по зна­че­нию все­мир­но-ис­то­ри­че­ский пе­ре­во­рот, не мог­ло не оз­на­чать и пе­ре­во­ро­та в фи­ло­со­фии. В этом смыс­ле, в пла­не фи­ло­со­фии, пред­став­ле­ние о со­тво­рен­ной ис­ти­не — цен­траль­ное. Вот по­то­му-то пред­став­ле­ние о со­тво­рен­ной ис­ти­не под­верг­лось на­столь­ко яро­ст­ным ата­кам со сто­ро­ны муд­ре­цов но­вой эры. Ведь фи­ло­со­фы — тай­но или яв­но — во все вре­ме­на жа­ж­да­ли пра­вить ми­ром от име­ни сво­их не­со­тво­рен­ных ис­тин; те­перь же град зем­ной на­ве­ки от­ни­мал­ся у них во имя Гра­да Не­бес­но­го, где пра­вит не под­вла­ст­ный ни­ка­ким «ис­ти­нам» Бог, а пу­ти к Не­му ра­зы­ски­ва­ют­ся ве­рой, Цар­ст­во Его бе­рет­ся си­лой и при­над­ле­жит ни­щим ду­хом... Муд­ре­цы сде­ла­ли свое де­ло. Пер­вые Со­бо­ры про­кли­на­ли гно­сти­ков, пе­ла­ги­ан­цев — но те (вы­ра­жа­ясь на урод­ли­вом язы­ке, столь род­ном и по­нят­ном на­шим со­оте­че­ст­вен­ни­кам и со­вре­мен­ни­кам), «бу­ду­чи ор­га­ни­за­ци­он­но раз­гром­ле­ны, идей­но не ра­зо­ру­жи­лись». Цер­ковь, не­од­но­крат­но от­вер­гая на сло­вах не­со­тво­рен­ную ис­ти­ну, с не­дос­та­точ­ной по­сле­до­ва­тель­но­стью ут­вер­жда­ла вы­во­ды из пред­став­ле­ния об ис­ти­не со­тво­рен­ной. По­это­му да­же в бла­го­чес­ти­вой сред­не­ве­ко­вой схо­ла­сти­ке мысль о со­тво­рен­ной ис­ти­не про­ве­де­на столь нев­нят­но. Об эман­си­пи­ро­вав­ших­ся от Церк­ви мыс­ли­те­лях но­во­го вре­ме­ни и го­во­рить не­че­го. Шес­тов ув­ле­чен­но рас­кру­чи­ва­ет эту ис­то­ри­ко-фи­ло­соф­скую нить. Па­ра­док­саль­но, что со­тво­рен­ную ис­ти­ну «при­зна­вал» адепт ра­цио­на­лиз­ма, отец но­вой фи­ло­со­фии — Де­карт. Но у Де­кар­та «при­зна­ние» это яв­ля­ло чер­ты лишь фор­маль­ной от­го­вор­ки. Од­на­ко, и за по­доб­ное «при­зна­ние» на Де­кар­та об­ру­ши­вал­ся Лейб­ниц. Кант, как из­вест­но, пы­тал­ся из «мо­раль­но­го за­ко­на» вы­во­дить Бо­га, а не на­обо­рот. И для Ге­ге­ля мысль о со­тво­рен­ной ис­ти­не бы­ла му­чи­тель­ной. Жаль, Шес­тов не го­во­рит о Мар­ксе и мар­ксиз­ме. В мар­ксиз­ме со­тво­рен­ная ис­ти­на как бы вос­кре­са­ет; бо­лее то­го — мар­кси­ст­ская диа­лек­ти­ка, осо­бен­но в сфе­ре эти­ки и по­ли­ти­ки, вся про­ни­за­на ду­хом со­тво­рен­ной ис­ти­ны. Нуж­но ли го­во­рить, что в этой точ­ке, как и во мно­гих дру­гих, мар­ксизм лишь па­ро­ди­ру­ет хри­сти­ан­ст­во жал­ким и вме­сте с тем жут­ким об­ра­зом? Со­тво­рен­ная ис­ти­на обо­ра­чи­ва­ет­ся эле­мен­тар­ной ко­ры­ст­ной бес­со­ве­ст­но­стью («нрав­ст­вен­но то, что спо­соб­ст­ву­ет...— и т. д.); тво­рит эту ис­ти­ну не Бог, но клас­сы и по­ли­ти­че­ские пар­тии... в то са­мое вре­мя, ко­гда мар­ксизм вы­рвал из ос­ла­бев­ших рук Церк­ви со­тво­рен­ную ис­ти­ну, да­бы изу­ро­до­вать ее до не­уз­на­вае­мо­сти в сво­их бес­че­ло­веч­ных це­лях — и в то са­мое вре­мя, ко­гда Шес­тов пы­тал­ся от­сто­ять со­тво­рен­ную ис­ти­ну в сво­ей кни­ге — в то вре­мя внут­ри са­мой Церк­ви пред­при­ни­ма­лись по­пыт­ки от со­тво­рен­ной ис­ти­ны из­ба­вить­ся. Один из наи­бо­лее ода­рен­ных пред­ста­ви­те­лей т. н. рус­ско­го ре­ли­ги­оз­но­го ре­нес­сан­са, о. С.Бул­га­ков, раз­ви­вая идеи дру­го­го бле­стя­ще­го ре­ли­ги­оз­но­го мыс­ли­те­ля — о. П.Фло­рен­ско­го,— в те са­мые 30-e го­ды от­стаи­вал мысль о «не­со­тво­рен­ной Со­фии», мысль, вен­чав­шую со­бой бо­го­слов­ско-фи­ло­соф­ские по­строе­ния Бул­га­ко­ва. Рез­кая цер­ков­ная по­ле­ми­ка во­круг «не­со­тво­рен­ной Со­фии» не мог­ла не вол­но­вать Шес­то­ва. Фи­ло­соф­ски Бул­га­ков Шес­то­ву бли­зок не был. Но жиз­нен­ные их судь­бы, спле­тав­шие­ся во мно­гом — от дав­ней круж­ко­вой бли­зо­сти до об­щей бо­ли за Бо­га и ро­ди­ну — бы­ли не столь уж да­ле­ки друг от дру­га.

Су­ще­ст­вен­но не толь­ко са­мо от­стаи­ва­ние Шес­то­вым со­тво­рен­ной ис­ти­ны; су­ще­ст­вен­но то ме­сто, ко­то­рое мысль о со­тво­рен­ной ис­ти­не за­ни­ма­ет во взгля­дах Шес­то­ва. Сле­до­ва­ло бы вни­ма­тель­но вчи­тать­ся в та­кой, на­при­мер, от­ры­вок.— Фор­маль­ное при­зна­ние со­тво­рен­ной ис­ти­ны Де­кар­том, будь оно при­ве­де­но и раз­ви­то во всей де­кар­тов­ской фи­ло­со­фии,— «...на­все­гда и окон­ча­тель­но ото­рва­ло бы но­вую фи­ло­со­фию от древ­ней и за­ста­ви­ло бы ее по­ста­вить се­бе свои соб­ст­вен­ные, со­всем не су­ще­ст­во­вав­шие для гре­ков за­да­чи, оты­скать но­вые «пер­вич­ные прин­ци­пы» и ра­ди­каль­но из­ме­нить всю «тех­ни­ку мыш­ле­ния». Со­тво­рен­ная ис­ти­на, ис­ти­на, над ко­то­рой Сын Че­ло­ве­че­ский, как и над суб­бо­той, все­гда ос­та­ет­ся гос­по­ди­ном, рав­но как и доб­ро, имею­щее сво­им ис­точ­ни­ком ни­чем не ог­ра­ни­чен­ную во­лю Бо­жию, для гре­ков есть contradictio in adjecto (про­ти­во­ре­чие в тер­ми­нах), есть, ста­ло быть, не­что не­воз­мож­ное и при­том еще мер­зость за­пус­те­ния. Идея со­тво­рен­ной ис­ти­ны воз­вра­ща­ет нас к то­му со­стоя­нию не­вин­но­сти и не­ве­де­ния, о ко­то­ром го­во­рит­ся в кни­ге Бы­тия, но это по­ла­га­ет ко­нец ра­цио­наль­ной фи­ло­со­фии» /220/.

Со­тво­рен­ная ис­ти­на по­ла­га­ет ко­нец ра­цио­наль­ной фи­ло­со­фии — вплоть до то­го, что за­став­ля­ет ра­ди­каль­но из­ме­нить тех­ни­ку мыш­ле­ния! Тех­ни­ка мыш­ле­ния по­ме­ща­ет­ся древ­ни­ми и но­вы­ми ра­цио­на­ли­ста­ми в ис­клю­чи­тель­ное вла­де­ние гно­сео­ло­гии, да­же та­ких ее спе­ци­аль­ных от­де­лов, как ло­ги­ка. Гно­сео­ло­гия же и ло­ги­ка долж­ны как буд­то стро­ить­ся из се­бя са­мих, на ос­но­ве соб­ст­вен­ных ка­ких-то пред­по­сы­лок а priori. Бо­лее то­го: «чер­паю­щий из се­бя ра­зум» (Ге­гель) жа­ж­дет на ос­но­ве тех же пред­по­сы­лок вы­стро­ить он­то­ло­гию, эти­ку, ак­сио­ло­гию; «из се­бя» чер­па­ет ра­зум «мо­дель» бы­тия, нрав­ст­вен­ный за­кон, ие­рар­хию цен­но­стей. И как ра­зум при­су­дит — так то­му и быть: да­же ес­ли речь идет о Бо­ге, бес­смер­тии, сво­бо­де,— не го­во­ря уж о «тех­ни­ке мыш­ле­ния». Су­дья же — стра­щал Ге­гель — «...дол­жен дер­жать­ся за­ко­на, вы­но­сить ре­ше­ния, не от­кло­ня­ясь от за­ко­на, не при­ни­мая оп­рав­да­ний, дол­жен су­дить не­ли­це­при­ят­но». /Эн­цик­ло­пе­дия фи­ло­соф­ских на­ук, т. 1. Нау­ка ло­ги­ки. 80, при­бав­ле­ние.— М., 1975, c. 203/.— Шес­тов же (и это по­ра­жа­ет!) са­му гно­сео­ло­ги­че­скую ре­во­лю­цию обос­но­вы­ва­ет не ка­ки­ми-то гно­сео­ло­ги­че­ски­ми пред­по­сыл­ка­ми, но — по­треб­но­стью в цен­но­сти. Гно­сео­ло­гия и ло­ги­ка чер­па­ют­ся не «из се­бя», но — из ме­та­фи­зи­ки, из он­то­ло­гии, да­же из та­кой «за­ин­те­ре­со­ван­ной» об­лас­ти, как ак­сио­ло­гия. С точ­ки зре­ния ра­цио­на­лиз­ма — это пря­мое на­си­лие над ин­тел­лек­ту­аль­ной со­ве­стью. На­ча­ло как бы вы­во­дит­ся из ре­зуль­та­та, под­го­ня­ет­ся под от­вет. На де­ле, од­на­ко, речь идет не о «ре­зуль­та­те», но — имен­но о по­треб­но­сти. Шес­тов и го­во­рит по­сто­ян­но о еди­ном на по­тре­бу. Цен­но­сти и ну­ж­да в них ми­ра и че­ло­ве­ка, ме­ря­щий эти цен­но­сти Тво­рец,— вот кто (Кто) соз­да­ет на де­ле «гно­сео­ло­ги­че­ские пред­по­сыл­ки» об­нов­лен­ной ре­ли­ги­оз­ной фи­ло­со­фии — вплоть до но­вой тех­ни­ки мыш­ле­ния. Со­весть — не «ин­тел­лек­ту­аль­ную», но жи­вую че­ло­ве­че­скую со­весть,— это ни­ко­им об­ра­зом не за­тра­ги­ва­ет.

Ме­ж­ду про­чим: у са­мих-то ра­цио­на­ли­стов — пол­но, не­у­жто вправ­ду про­де­лы­ва­ет­ся у них чин­но весь этот путь, от на­ча­ла (гно­сео­ло­гия) к ре­зуль­та­ту (ис­ти­на, цен­ность)?.. Быть мо­жет, их путь — тот же: от по­треб­но­сти в цен­но­сти — к вы­бо­ру спо­со­ба, как ов­ла­деть цен­но­стью?.. Но — во-пер­вых — они в этом ни­ко­гда не при­зна­ют­ся. Во-вто­рых же,— са­ми цен­но­сти их, ес­ли не пус­ты и бес­со­дер­жа­тель­ны, то су­ет­ны и со­мни­тель­ны. Кто в этом усом­нит­ся — то­му сле­до­ва­ло бы при­пом­нить древ­ний за­вет фи­ло­со­фов: если хочешь подчинить себе все, под­чи­нись ра­зу­му! — Де­ла­ют обык­но­вен­но упор на вто­рой час­ти за­ме­ча­тель­но­го это­го афо­риз­ма. Но древ­ним-то бы­ла мно­го по­нят­ней пер­вая... и — вот она, гно­сео­ло­ги­че­ская пред­по­сыл­ка! Те же, кто фи­ло­соф­ст­ву­ет, как это при­ня­то се­го­дня, в сти­ле ака­де­ми­че­ском и стрем­ле­ния «все под­чи­нить» не дек­ла­ри­ру­ет,— те пусть пе­ре­чтут юно­ше­ские свои днев­ни­ки... Са­мое же су­ще­ст­вен­ное: не­за­ви­си­мая от цен­но­стей вы­ра­бот­ка гно­сео­ло­гии, да­же ес­ли она осу­ще­ст­в­ля­ет­ся как кри­ти­ка ра­зу­ма (но — кри­ти­ка са­мим же ра­зу­мом),— че­рес­чур уж на­по­ми­на­ет «са­мо­кри­ти­ку», при­ня­тую в КПСС.Чис­то ме­то­до­ло­ги­че­ски вы­ра­бот­ка эта не мо­жет ока­зать­ся ни­чем, кро­ме по­роч­но­го кру­га... Ра­зум хит­рее ве­ры, но ве­ра — че­ст­ней по­зна­ния.

Бог — жив, ибо да­же «веч­ные ис­ти­ны», пре­дель­ные эти стол­пы че­ло­ве­че­ско­го ра­зу­ме­ния, тво­рят­ся им по сво­ему ус­мот­ре­нию и по ус­мот­ре­нию Его мо­гут быть пре­об­ра­же­ны. Как раз эти ис­ти­ны — от­вле­чен­ны и бес­со­дер­жа­тель­ны, Бог же кон­кре­тен и все­мо­гущ (ес­ли под кон­крет­но­стью, как и под со­дер­жа­тель­но­стью, мыс­лить не то, что мыс­лил Ге­гель: не раз­ви­тость опо­сре­до­ван­ных оп­ре­де­ле­ний, но — твор­че­скую си­лу). Во­об­ще, не мо­жет быть ис­тин­ной ни­ка­кая ис­ти­на, кро­ме той, ко­то­рая Им со­тво­ре­на. И все, что со­тво­ре­но Им, мо­жет ока­зать­ся ис­тин­ным.— И вот как го­во­рит Шес­тов об от­но­ше­нии Бо­га к та­ко­му, на­при­мер, веч­но-ис­тин­но­му Его «оп­ре­де­ле­нию» как не­из­мен­ность: «...Бог не­из­ме­нен по­то­му и по­столь­ку, по­сколь­ку Он из­ме­нять­ся не хо­чет и не на­хо­дит нуж­ным. Ко­гда Ав­ра­ам, отец ве­ры, при­во­дит со­об­ра­же­ния в за­щи­ту Со­до­ма и Го­мор­ры, Бог спо­кой­но их вы­слу­ши­ва­ет и, вняв им, ме­ня­ет свое ре­ше­ние. Та­ких при­ме­ров в Биб­лии сколь­ко угод­но...» /202/.— Ко­гда уп­ре­ка­ют Шес­то­ва в «бес­со­дер­жа­тель­но­сти» ве­ры — за­бы­ва­ют о бу­к­валь­ном от­но­ше­нии его к Св. Пи­са­нию, столь ред­ко­ст­ном для по­след­них сто­ле­тий. А ведь имен­но бу­к­валь­ное от­но­ше­ние к Биб­лии да­ет со­дер­жа­тель­ность ре­ли­ги­оз­ной мыс­ли, по­то­му что бо­лее на­деж­но­го ис­точ­ни­ка для ре­ли­ги­оз­ной мыс­ли, не­же­ли жи­вые об­ра­зы и кон­крет­ные сло­ва От­кро­ве­ния,— нет и быть не мо­жет. Ал­ле­го­ри­че­ские же тол­ко­ва­ния Пи­са­ния ве­дут толь­ко к бес­со­дер­жа­тель­но­сти ве­ры, к рас­пы­ле­нию ее со­дер­жа­ния, к не­ве­рию. По­ра­зи­тель­но: чем бо­лее лич­но, из соб­ст­вен­но­го ду­хов­но­го опы­та ис­хо­дя, мыс­лит че­ло­век (Кир­ке­гор, Дос­то­ев­ский, сам Шес­тов) — тем бу­к­валь­нее вос­при­ни­ма­ет он Пи­са­ние; ни­ка­ко­го про­ти­во­ре­чия ме­ж­ду сло­ва­ми От­кро­ве­ния и лич­но­стью на по­вер­ку не ока­зы­ва­ет­ся: на­столь­ко близ­ка Биб­лия серд­цу че­ло­ве­ка. И на­бо­рот: чем «объ­ек­тив­нее» ста­ра­ет­ся мыс­лить фи­ло­соф, чем упор­ней го­нит­ся за веч­ны­ми и все­об­щи­ми ис­ти­на­ми — тем без­на­деж­ней уда­ля­ет­ся он от ду­ха и бу­к­вы веч­ной кни­ги!

Ве­ра Шес­то­ва кон­крет­на и со­дер­жа­тель­на еще по­то­му, что ес­ли Бог мо­жет по сло­ву ве­рую­ще­го «ме­нять ре­ше­ние», то тем са­мым ут­вер­жда­ет­ся си­ла мо­лит­вы, воз­мож­ность че­ло­ве­че­ско­го дер­за­ния, выс­шее пра­во че­ло­ве­ка вли­ять на «ход ве­щей» и ме­нять его.— Шес­тов не­од­но­крат­но го­во­рит о «...Бо­ге огор­чаю­щем­ся, гне­ваю­щем­ся, ра­дую­щем­ся, вме­ши­ваю­щем­ся в са­мые буд­нич­ные де­ла лю­дей» /180/. — Он от­стаи­ва­ет ве­ру в «...биб­лей­ско­го Бо­га, ра­дую­ще­го­ся, гне­ваю­ще­го­ся, огор­чаю­ще­го­ся, пре­вра­щаю­ще­го в ви­но во­ду, по­мо­гаю­ще­го ев­ре­ям про­хо­дить че­рез мо­ре и т. д.» /184/.— В этом кон­це­ляр­ски-су­хом «и т. д.» как раз и кро­ет­ся бу­к­валь­ное, да­же до­ку­мен­таль­ное от­но­ше­ние Шес­то­ва к по­ве­ст­во­ва­нию Биб­лии.

Ра­зум от­кры­ва­ет до­ро­гу по­зна­нию — ве­ра от­кры­ва­ет до­ро­гу твор­че­ст­ву.— «Бог ни­че­го не «зна­ет», Бог все тво­рит» /147/.— В свя­зи с твор­че­ст­вом Шес­тов со­вер­шен­но по-но­во­му (хо­тя и ори­ен­ти­ру­ясь на Лю­те­ра) го­во­рит о сво­бо­де.— «В той же кни­ге Бы­тия пе­ре­да­ет­ся, что ко­гда Бог соз­дал всех жи­вот­ных и всех птиц, Он при­вел их к че­ло­ве­ку, что­бы­ ви­деть, как он их на­зо­вет — «а как на­зо­вет че­ло­век ду­шу жи­вую, так и имя ей /164/.— «Сво­бод­но­му су­ще­ст­ву при­над­ле­жит су­ве­рен­ное пра­во на­ре­кать все ве­щи свои­ми име­на­ми и, как он их на­зо­вет, так они и име­но­вать­ся бу­дут» /103/.— Бог на­де­лил че­ло­ве­ка твор­че­ским да­ром, и твор­че­ский дар за­клю­чен был в этом су­ве­рен­ном пра­ве — на­ре­кать име­на. И это бы­ла сво­бо­да — сво­бо­да! — сво­бо­да на­ре­кать име­на. Это бы­ла един­ст­вен­ная, по Шес­то­ву, дей­ст­ви­тель­ная сво­бо­да — сво­бо­да до­б­ра. Гре­хо­па­де­ние же по­ста­ви­ло че­ло­ве­ка на путь по­зна­ния, ли­шив его да­ра сво­бо­ды. Ве­ра ус­ту­пи­ла ме­сто ра­зу­му; твор­че­ст­во ус­ту­пи­ло ме­сто по­зна­нию; то­гда-то и твор­че­ская сво­бо­да ус­ту­пи­ла ме­сто лже-сво­бо­де — то­му, что зо­вем мы «сво­бо­дой вы­бо­ра» ме­ж­ду доб­ром и злом...— «И Адам до гре­хо­па­де­ния был при­час­тен бо­же­ст­вен­но­му все­мо­гу­ще­ст­ву и толь­ко по­сле па­де­ния по­пал под власть зна­ния,— и в тот мо­мент ут­ра­тил дра­го­цен­ней­ший дар Бо­га, сво­бо­ду» /147/.— «Сво­бод­ный че­ло­век мог не до­пус­тить зло вой­ти в мир, а те­перь — он мо­жет толь­ко «вы­би­рать» ме­ж­ду злом, ко­то­рое ему не­под­вла­ст­но, и доб­ром, ко­то­рое то­же ему не­под­вла­ст­но» /103/.— Са­мые зна­чи­тель­ные из фи­ло­соф­ских сис­тем го­во­рят имен­но о сво­бо­де вы­бо­ра ме­ж­ду доб­ром и злом, и они ут­вер­жда­ют диа­лек­ти­ку сво­бо­ды и не­об­хо­ди­мо­сти, при­чем яв­но или тай­но скло­ня­ют­ся са­ми на сто­ро­ну не­об­хо­ди­мо­сти. По­то­му Шес­тов и го­во­рит о не­под­вла­ст­но­сти со­вре­мен­но­му че­ло­ве­ку до­б­ра и зла, смы­ка­ясь с уче­ни­ем Лю­те­ра о по­ра­бо­щен­ной во­ле.— «И что,— ком­мен­ти­руя Лю­те­ра, спра­ши­ва­ет Шес­тов,— ес­ли Бог при­бег­нул к труб­ным зву­кам, гро­мам и мол­ни­ям /.../ лишь по­то­му, что ина­че нель­зя бы­ло вер­нуть оце­пе­нев­шей в ле­тар­гии, по­лу­мерт­вой че­ло­ве­че­ской ду­ше ее ис­тин­ную сво­бо­ду,— т. е. раз­ре­шить ее от по­ви­но­ве­ния /.../ и, та­ким об­ра­зом, при­об­щить к ис­ти­не?» /110/.— Зна­ние, «про­дукт» пер­во­род­но­го гре­ха, по­ра­бо­ща­ет че­ло­ве­ка. Сво­бо­да воз­вра­ща­ет­ся че­рез твор­че­ст­во, по­то­му что из­на­чаль­но че­ло­ве­ку бы­ла да­на сво­бо­да — на­ре­кать име­на.

Твор­че­ст­во как про­стран­ст­во сво­бо­ды — не слу­чай­ная мысль и не от­вле­чен­ное по­ня­тие для Шес­то­ва. Твор­че­ский путь — как про­ти­во­вес пу­ти по­зна­ния — ут­вер­жда­ет­ся им дей­ст­вен­но и жи­во. Твор­че­ст­во ху­до­же­ст­вен­ное час­то бли­же ему сво­им ду­хом, не­же­ли про­фес­сио­наль­ная фи­ло­со­фия ра­цио­на­ли­стов. От­сю­да — по­сто­ян­ные ссыл­ки на Шек­спи­ра, Пуш­ки­на,— не го­во­ря уж о Дос­то­ев­ском, ко­то­ро­го Шес­тов, как и вся рус­ская фи­ло­соф­ская тра­ди­ция, при­зна­ет ве­ли­ким фи­ло­со­фом. И де­ло не в ци­та­тах во­все, объ­яс­не­ние ле­жит го­раз­до глуб­же. Са­мо по­строе­ние кни­ги Шес­то­вым, сам слог его по­ве­ст­во­ва­ния — мно­го бли­же об­раз­ной по­эти­ке, не­же­ли тех­ни­ке умо­зре­ния.

(Для срав­не­ния — ред­чай­шее в ис­то­рии за­пад­но­ев­ро­пей­ской мыс­ли при­зна­ние: «В ис­кус­ст­ве мы име­ем как до­ку­мент фи­ло­со­фии, так и ее един­ст­вен­ный из­веч­ный и под­лин­ный ор­га­нон, бес­пре­стан­но и не­ук­лон­но все на­но­во сви­де­тель­ст­вую­щий о том, че­му фи­ло­со­фия не в си­лах по­дыс­кать внеш­не­го вы­ра­же­ния...»— Ф. В. И. Шел­линг. «Сис­те­ма транс­цен­ден­таль­но­го идеа­лиз­ма». Л., 1936, с. 393.— В том «лишь» раз­ни­ца, что, по Шес­то­ву, эти «до­ку­мент и ор­га­нон» и сви­де­тель­ст­ву­ют-то не о том же,— так что де­ло от­нюдь не толь­ко во внеш­нем вы­ра­же­нии...)

Шес­тов ре­ши­тель­но опол­ча­ет­ся на цен­зу­ру в пла­то­но­вом наи­луч­шем по­ли­се, на «уход» Со­кра­та от по­этов, на ари­сто­те­ле­во «мно­го лгут пев­цы». Ка­мень, от­верг­ну­тый строи­те­ля­ми, ло­жит­ся во гла­ву уг­ла. Шес­тов на­хо­дит у по­этов ту прав­ду, ко­то­рая стра­шит фи­ло­со­фов. Ор­фей от­прав­ля­ет­ся за Эв­ри­ди­кой в ад, Пиг­ма­ли­он ожив­ля­ет воз­люб­лен­ную ста­тую, в «Еги­пет­ских но­чах» юно­ша це­ною жиз­ни до­бы­ва­ет ночь воз­люб­лен­ной. Ор­фей, Пиг­ма­ли­он, име­ни ве­кам не пе­ре­дав­ший юно­ша — ста­но­вят­ся со­юз­ни­ка­ми Шес­то­ва про­тив Со­кра­та, Спи­но­зы, Ге­ге­ля. По­доб­ным же об­ра­зом со­юз­ни­ка­ми его ста­но­вят­ся Дос­то­ев­ский, Кир­ке­гор, Иов.

Фил­ос­офия Шес­то­ва чрез­вы­чай­но по­этич­на. Для срав­не­ния:

 

«Бог ни­че­го «не зна­ет», Бог все тво­рит» /147/.

«Ве­рую­щий идет впе­ред, не ог­ля­ды­ва­ясь, ни о чем не за­га­ды­вая, не спра­ши­вая, ку­да он идет.

Уче­ный, пре­ж­де, чем сдив­нуть­ся с мес­та, ози­ра­ет­ся во­круг се­бя, спра­ши­ва­ет, опа­са­ет­ся: он впе­ред хо­чет знать, ку­да он идет» /244/.

 

... Но по­ра­же­нья от по­бе­ды

Ты сам не дол­жен от­ли­чать.

И уда­лять­ся в не­из­вест­ность,

И пря­тать в ней свои ша­ги...

 

Дру­гие по жи­во­му сле­ду

Прой­дут твой путь за пя­дью пядь...

 

И вот вы­вод Шес­то­ва: «...не­со­мнен­но, в обе­то­ван­ную зем­лю мо­жет при­дти толь­ко тот, кто, как Ав­ра­ам, ре­шил­ся ид­ти, сам не зная, ку­да он идет» /244/.

Мыс­ли по­доб­но­го ро­да на­хо­дят под­держ­ку в не­стер­пи­мо-чу­дес­ной муд­ро­сти Еван­ге­лия: «Итак, не за­боть­тесь о зав­траш­нем дне, ибо зав­траш­ний бу­дет за­бо­тить­ся о сво­ем: до­воль­но для ка­ж­до­го дня сво­ей за­бо­ты» /Матф. 6.34/.

Твор­че­ст­во как та­ко­вое — сти­хия, при­ро­да (ес­ли угод­но — суб­стан­ция), сре­да оби­та­ния по­доб­ной муд­ро­сти.

«Ид­ти, не зная, ку­да» — не оз­на­ча­ет рас­хля­бан­ной без­от­вет­ст­вен­но­сти. На­про­тив, выс­шая от­вет­ст­вен­ность — в этой муд­ро­сти. Это — от­вет­ст­вен­ность пе­ред Бо­гом, де­лить ко­то­рую нель­зя ни с кем — ни с ко­ры­ст­ным рас­че­том, ни с «веч­ны­ми ис­ти­на­ми», ни с аб­ст­ракт­ной мо­ра­лью. По­то­му что Бог зна­ет, в чем ты име­ешь ну­ж­ду.

Спо­соб­ность твор­че­ст­ва — вла­ст­ная спо­соб­ность. Ве­ра тре­бу­ет сил, а сво­бо­да — му­же­ст­ва.— «Чтоб про­ник­нуть в на­стоя­щую дей­ст­ви­тель­ность, нуж­но по­чув­ст­во­вать се­бя хо­зяи­ном ми­ра, нау­чить­ся по­ве­ле­вать, тво­рить» /241/.

Ис­ти­на Св. Пи­са­ния с ис­ти­ной че­ло­ве­че­ско­го твор­че­ст­ва ос­ве­ща­ют, кон­кре­ти­зи­ру­ют, на­сы­ща­ют жиз­нен­но­стью друг дру­га. И все это ухо­дит кор­ня­ми в те дни Тво­ре­ния, ко­гда Тво­рец, гля­дя на де­ло рук Сво­их, ви­дел: доб­ро зе­ло /Быт. 1. 31/.

 

 

2

 

«Бог на­са­дил сре­ди рая де­ре­во жиз­ни и де­ре­во по­зна­ния до­б­ра и зла. И ска­зал че­ло­ве­ку: от вся­ко­го де­ре­ва в са­ду ты мо­жешь есть; а от де­ре­ва по­зна­ния до­б­ра и зла, не ешь от не­го; по­то­му что в день, в ко­то­рый ты вку­сишь от не­го, ум­решь. В про­ти­во­по­лож­ность то­му, как обык­но­вен­но Бог воз­ве­щал свои ис­ти­ны /.../, на этот раз на­ря­ду с за­по­ве­дью есть не санк­ция, как мы склон­ны ду­мать, чтоб об­лег­чить се­бе за­да­чу, а мо­ти­ви­ров­ка: в тот день, ко­гда ты от­ве­да­ешь от пло­дов де­ре­ва по­зна­ния,— смер­тью ум­решь. Ус­та­нав­ли­ва­ет­ся связь ме­ж­ду пло­да­ми де­ре­ва по­зна­ния и смер­тью. Смысл слов Божь­их не в том, что че­ло­век бу­дет на­ка­зан, ес­ли ос­лу­ша­ет­ся за­по­ве­ди, а в том, что в по­зна­нии скры­та смерть. Это ста­нет еще не­со­мнен­нее, ес­ли мы вос­ста­но­вим в па­мя­ти, при ка­ких ус­ло­ви­ях про­изош­ло гре­хо­па­де­ние. Змей, хит­рей­ший из всех соз­дан­ных Бо­гом жи­вот­ных, спро­сил жен­щи­ну: по­че­му Бог за­пре­тил вам есть пло­ды со всех де­ревь­ев рая? И, ко­гда жен­щи­на ему от­ве­ти­ла, что толь­ко с од­но­го де­ре­ва пло­ды Бог за­пре­тил есть и ка­сать­ся их, что­бы не уме­реть, змей от­ве­тил: не ум­ре­те, но Бог зна­ет, что в тот день, как вы вку­си­те от пло­дов, aperietur osuli vestri et erities sicut die scientes bonum et malum (от­кро­ют­ся ва­ши гла­за и бу­де­те как бо­ги, знаю­щие доб­ро и зло). От­кро­ют­ся ва­ши гла­за — так ска­зал змей. Ум­ре­те — так ска­зал Бог» /163-164/.

Грех во­шел в мир. И гре­хо­па­де­ние за­клю­че­но не в не­по­слу­ша­нии, но в по­зна­нии. По­доб­ным об­ра­зом чи­тая кни­гу Бы­тия, Шес­тов по­сту­па­ет на­пе­ре­кор мощ­ной тен­ден­ции.— «Сло­ва, об­ра­щен­ные Бо­гом к Ада­му: «а от де­ре­ва по­зна­ния до­б­ра и зла, не ешь от не­го, по­то­му, что в день, ко­гда вку­сишь от не­го, ум­решь» — со­вер­шен­но не ла­дят­ся с на­ши­ми пред­став­ле­ния­ми ни о по­зна­нии, ни о до­б­ре и зле, но смысл их со­вер­шен­но ясен и не до­пус­ка­ет ни­ка­ко­го тол­ко­ва­ния. В них и толь­ко в них, ска­жу еще раз, один раз за всю ис­то­рию че­ло­ве­че­ст­ва про­зву­ча­ло то, что за­слу­жи­ва­ет на­зва­ния кри­ти­ки чис­то­го ра­зу­ма» /147/.

Хри­сти­ан­ст­во — ре­ли­гия ве­ры в вос­кре­се­ние — вновь об­ра­ти­ло взгляд че­ло­ве­че­ст­ва от де­ре­ва по­зна­ния к де­ре­ву жиз­ни, смер­тью смерть (и по­зна­ние) по­прав. Од­на­ко, не­оп­ла­то­ни­ки, гно­сти­ки и пе­ла­ги­ан­цы (на что на­стой­чи­во ука­зы­вал Шес­тов) не­ма­ло по­тру­ди­лись, да­бы и хри­сти­ан­ская бо­го­слов­ская мысль Ев­ро­пы в сред­ние ве­ка отя­го­ти­лась ра­цио­на­ли­сти­че­ским ук­ло­ном. Не­ис­тре­би­мая жа­ж­да по­зна­ния (concupiscentia irrestibilis — та­ков под­за­го­ло­вок III час­ти кни­ги «Афи­ны и Ие­ру­са­лим») оз­на­ча­ла этот ук­лон хри­сти­ан­ско­го пу­ти. Но мно­го по­сле­до­ва­те­льней (как и в от­дель­ном во­про­се — о со­тво­рен­ной ис­ти­не, по по­во­ду че­го шла речь вы­ше) — тен­ден­ция эта во­зоб­ла­да­ла, ес­те­ст­вен­но, в се­ку­ля­ризо­ван­ной но­во­ев­ро­пей­ской фи­ло­со­фии.

Сис­те­ма Ге­ге­ля — рос­кош­ная куль­ми­на­ция но­во­ев­ро­пей­ско­го ра­цио­на­лиз­ма. Здесь-то — не­обы­чай­но к мес­ту — пер­во­ис­ток умо­зре­ния рас­крыл­ся с не­оп­ро­вер­жи­мой на­гляд­но­стью.— «Ге­гель не це­нил Биб­лии: Но­во­го За­ве­та он не лю­бил, а Вет­хий про­сто пре­зи­рал. И все же, ко­гда пе­ред ним пред­стал ос­нов­ной и труд­ней­ший фи­ло­соф­ский во­прос, он /.../ ищет опо­ры в рас­ска­зе кни­ги Бы­тия о гре­хо­па­де­нии» /86/.— Тут же при­во­дят­ся два от­рыв­ка из Ге­ге­ля с пе­ре­во­дом са­мо­го Шес­то­ва. Пер­вый: «...змей, по рас­ска­зу, не об­ма­нул че­ло­ве­ка; ибо Бог го­во­рил: «Вот, Адам стал, как один из нас, зная доб­ро и зло».— Вто­рой: «Плод де­ре­ва по­зна­ния до­б­ра и зла, то есть по­зна­ния, чер­паю­ще­го из се­бя ра­зу­м,— об­щий прин­цип фи­ло­со­фии для всех бу­ду­щих вре­мен». (Оба от­рыв­ка взя­ты Шес­то­вым из ге­ге­лев­ских лек­ций по ис­то­рии фи­ло­со­фии; лю­бо­пыт­но, что вто­рой из них от­но­сит­ся к по­ве­ст­во­ва­нию о Со­кра­те). Шес­тов го­во­рит по по­во­ду вы­ра­зи­тель­но­сти этих от­рыв­ков: «Не Ге­гель так ду­ма­ет — мы все убе­ж­де­ны, что змей, со­блаз­нив­ший на­ше­го пра­от­ца вку­сить от пло­дов де­ре­ва по­зна­ния до­б­ра и зла, не об­ма­нул его, и что об­ман­щи­ком был Бог, за­пре­тив­ший Ада­му есть эти пло­ды, из опа­се­ния, как бы он сам не стал Бо­гом. При­ста­ло ли Ге­ге­лю ссы­лать­ся на Св. Пи­са­ние — де­ло иное» /86/.

Так го­во­рит Шес­тов. Уме­ст­но еще до­ба­вить: Ге­гель да­же са­мое ло­ги­ку вы­во­дил из «ми­фа» о гре­хо­па­де­нии, про­воз­гла­шая, что рас­смот­ре­ние это­го ми­фа «...в на­ча­ле ло­ги­ки пред­став­ля­ет­ся уме­ст­ным, так как по­след­няя име­ет сво­им пред­ме­том по­зна­ние, а в этом ми­фе так­же де­ло идет о по­зна­нии, о его про­ис­хо­ж­де­нии и зна­че­нии». /Эн­цик­ло­пе­дия фи­ло­соф­ских на­ук, т. 1. Нау­ка ло­ги­ки. 24, при­бав­ле­ние 3-е.— М., 1975, с. 128/.

Итак, фи­ло­со­фия в ли­це Ге­ге­ля за­яв­ля­ет во все­ус­лы­ша­ние, что: 1) прин­ци­пы ее ве­дут ро­до­слов­ную от змея кн. Бы­тия; 2) Бог, а не змей, об­ма­нул че­ло­ве­ка.

...По­зна­ние всту­пи­ло в свои пра­ва, вме­сто сво­бо­ды твор­че­ст­ва на­вя­зав че­ло­ве­ку за­ко­ны мыш­ле­ния. На­ча­ло это­го «за­ко­но­да­тель­ст­ва» — в не­дока­зуе­мых, но как буд­то и не ну­ж­даю­щих­ся в до­ка­за­тель­ст­вах са­мо­оче­вид­но­стях. Са­мо­оче­вид­но­сти эти (на­при­мер, А=А, или не-А№А) пред­став­ля­ют со­бой лишь по­дог­нан­ное под осо­бен­но­сти рас­суд­ка, иде­аль­но аб­ст­ра­ги­ро­ван­ное, на­прочь ли­шен­ное соб­ст­вен­но­го со­дер­жа­ния бы­тие. Из этой-то пе­ны мор­ской ро­ж­да­ют­ся на свет ло­ги­че­ские ка­те­го­рии, всту­паю­щие в раз­лич­ные опе­ра­ции: над са­ми­ми со­бою (соб­ст­вен­но ло­ги­ка), над свой­ст­ва­ми ра­зу­ма и во­про­са­ми по­зна­ния (гно­сео­ло­гия), над ис­тин­но су­щим (он­то­ло­гия) и да­лее — эти­ка и проч.

Как, од­на­ко, воз­мож­на во­об­ще ра­цио­на­ли­сти­че­ская он­то­ло­гия? Ко­гда не­что вы­чле­не­но, умер­щв­ле­но, рас­чле­не­но, пре­па­ри­ро­ва­но к ис­сле­до­ва­нию — как воз­вра­тить это не­что к дей­ст­ви­тель­но­му бы­тию, да­бы вправ­ду уви­деть его дей­ст­ви­тель­ное бы­тие? — Ра­цио­на­ли­сты на де­ле: 1) вы­да­ют за свой­ст­ва бы­тия за­ко­ны мыш­ле­ния: Ге­гель; 2) во­все от­ка­зы­ва­ют­ся от он­то­ло­гии, до­воль­ст­ву­ясь яв­ле­ния­ми как яв­ле­ния­ми: по­зи­ти­визм; 3) тщет­но пы­та­ют­ся «син­те­зи­ро­вать» це­лое из кус­ков: сис­тем­но-струк­тур­ный ме­тод и т. п. ...Воз­мож­на, в сущ­но­сти, лишь вот ка­кая он­то­ло­гия: по­сколь­ку я про­чув­ст­во­вал, пе­ре­жил, по­лю­бил — по­столь­ку про­чув­ст­во­ван­ное, пе­ре­жи­тое, лю­би­мое су­ще­ст­ву­ет. И вспом­ним, как Адам на­ре­кал жи­вот­ным и пти­цам име­на. Вот раз­ни­ца ме­ж­ду твор­че­ской и на­уч­ной он­то­ло­ги­ей: я на­звал — и я оп­ре­де­лил. На­звал — т. е. дал имя, зна­чит — обо­га­тил. Оп­ре­де­лил (оп­ре­де­лил, ог­ра­ни­чил) — т. е. от­нял не­что, зна­чит — обед­нил.

Ма­ло что ме­ня­ет­ся, ес­ли по­зна­ва­тель­ные опе­ра­ции ос­но­вы­ва­ют­ся не на «ап­ри­ор­ном» ма­те­риа­ле. но на так на­зы­вае­мом опы­те. Опыт этот су­ще­ст­вен­но ог­ра­ни­чен. Во-пер­вых — обез­лич­кой (лич­ный ду­хов­ный опыт «эм­пи­ри­ка­ми» от­бра­сы­ва­ет­ся: их ин­те­ре­су­ют лишь «объ­ек­тив­ные» дан­ные). Во-вто­рых — на­уч­ным уров­нем ка­ж­дой дан­ной эпо­хи (т. е. те­ку­че­стью, не­на­деж­но­стью тех са­мых «объ­ек­тив­ных» дан­ных). В-треть­их же — и это глав­ное — опыт ог­ра­ни­чен из­би­ра­тель­ной оце­ноч­ной шка­лой ис­сле­до­ва­те­ля (это ог­ра­ни­че­ние по­рой не осоз­на­ет­ся); ча­ще все­го уче­ный — по­сколь­ку он обу­чен ло­ги­ке — ис­хо­дит в опы­те из тех же са­мых са­мо­оче­вид­но­стей... круг за­мы­ка­ет­ся. Вот по­че­му и эм­пи­ри­ков (по край­ней ме­ре — тра­ди­ци­он­ных) мож­но так­же от­не­сти к ра­цио­на­ли­стам (не­смот­ря на «пар­тий­ную» вра­ж­ду ме­ж­ду ни­ми) и мож­но го­во­рить о ра­цио­на­лиз­ме в ши­ро­ком смыс­ле сло­ва.

В ито­ге ро­ж­да­ет­ся «ра­зум­ное по­ня­тие». Ро­ж­да­ет­ся, уж ко­неч­но, по не­об­хо­ди­мо­сти: та­кое впе­чат­ле­ние соз­да­ет­ся пра­виль­но­стью ло­ги­че­ских опе­ра­ций. Ро­ж­да­ет­ся «ра­зум­ное по­ня­тие» о са­мом ра­зу­ме, о бы­тии, а так­же о том, как че­ло­ве­ку се­бя вес­ти (долг у Кан­та — или осоз­нан­ная не­об­хо­ди­мость у Спи­но­зы — она же, но еще лов­чее вы­да­вае­мая за сво­бо­ду, у Ге­ге­ля). «Же­лез­ные» за­ко­ны мыш­ле­ния по­ро­ж­да­ют он­то­ло­гию не­об­хо­ди­мо­сти, ко­то­рая вен­ча­ет­ся эти­кой по­кор­но­сти. Не­об­хо­ди­мость как та­ко­вая (при всей ее, срав­ни­тель­но со сво­бо­дой, не­при­вле­ка­тель­но­сти!) пред­ста­ет не толь­ко ос­но­вой ме­то­да, но и — вер­хов­ной цен­но­стью всей сис­те­мы.

...На эти-то на­ча­ла мыш­ле­ния, на сам «ход мыс­ли», на итог мыш­ле­ния на­па­да­ет со всей стра­стью Шес­тов. Он го­во­рит: не­об­хо­ди­мость и при­ну­ж­де­ние — во­все не за­ко­ны бы­тия, но лишь соб­ст­вен­ные за­ко­ны по­знаю­ще­го ра­зу­ма. И гос­под­ство этих за­ко­нов — лишь ты­ся­че­ле­тия­ми для­щее­ся след­ст­вие гре­хо­па­де­ния, дей­ст­вие пло­дов с де­ре­ва по­зна­ния до­б­ра и зла.

Гре­хо­па­де­ние — пер­во­об­раз «куль­тур­ных ре­во­лю­ций» че­ло­ве­че­ст­ва, со­вер­шаю­щих­ся под зна­ме­нем ра­зу­ма. «Контр­ре­во­лю­ция» Шес­то­ва на­чи­на­ет­ся с вос­ста­ния про­тив «са­мо­оче­вид­но­стей». Од­на из них — за­кон про­ти­во­ре­чия, фор­маль­но­ло­ги­че­ский фун­да­мент по­зна­ния. Шес­тов об­ра­ща­ет­ся к со­стоя­нию сна. Глу­бо­ко спя­щий че­ло­век ве­рит в дей­ст­ви­тель­ность то­го, что с ним во сне про­ис­хо­дит.— «По­доз­ре­ние яв­ля­ет­ся или на­чи­на­ет яв­лять­ся то­гда, ко­гда мы на­чи­на­ем чув­ст­во­вать, что ов­ла­дев­шая на­ми си­ла вра­ж­деб­на нам, ко­гда сон пре­вра­ща­ет­ся в кош­мар. И то­гда лишь нам при­хо­дит на ум та не­ле­пая и бес­смыс­лен­ная идея,— все ведь бес­смыс­лен­ное и не­ле­пое уз­на­ет­ся по то­му при­зна­ку, что оно за­клю­ча­ет в се­бе внут­рен­нее про­ти­во­ре­чие,— что эта дей­ст­ви­тель­ность не есть под­лин­ная дей­ст­ви­тель­ность, а толь­ко сон­ное ви­де­ние, об­ман, ил­лю­зия. Од­но­вре­мен­но с этим пе­ред на­ми воз­ни­ка­ет ди­лем­ма: что вы­брать — кош­мар­ную дей­ст­ви­тель­ность или не­ле­пое до­пу­ще­ние? Кош­мар­ная дей­ст­ви­тель­ность ос­корб­ля­ет все на­ше су­ще­ст­во, не­ле­пое до­пу­ще­ние ос­корб­ля­ет ве­ли­чие ра­зу­ма. Не вы­би­рать нель­зя, ибо, ес­ли вы­бо­ра не сде­ла­ешь сам, кто-то или что-то дру­гое за те­бя вы­бе­рет. Во сне, как из­вест­но, че­ло­век вы­би­ра­ет вто­рое: пе­ред ужа­са­ми кош­ма­ра страх ос­кор­бить ве­ли­чие ра­зу­ма те­ря­ет свою власть над на­ми — мы про­сы­па­ем­ся. На­яву по­ря­док дру­гой. Мы все «при­ни­ма­ем», как бы от­вра­ти­тель­но, по­стыд­но и ужас­но нам не пред­став­ля­лось то, что при­ятию под­ле­жит, толь­ко бы не ос­кор­бить ра­зу­ма и стоя­ще­го на его ох­ра­не «за­ко­на» про­ти­во­ре­чия» /97-98/.

Шес­то­ву пре­крас­но из­вес­тен ве­ка­ми ис­пы­тан­ный ар­гу­мент про­тив по­ся­га­тельств на са­мо­оче­вид­ность: ес­ли ты со­мне­ва­ешь­ся во всем, вплоть до оче­вид­но­го, то и са­мо твое су­ж­де­ние мо­жет (и долж­но) вы­звать со­мне­ние. Как учил Ге­гель, не­до­ве­рию к ра­зу­му нуж­но про­ти­во­пос­та­вить «не­до­ве­рие к не­до­ве­рию» (в кни­ге Шес­то­ва об этом — см. с. 84-85 и др.).— Ме­ж­ду тем Шес­тов и сам — хо­ро­ший ло­гик. И еще в 1917 г. / ста­тья «Momento mori»; позд­нее ста­тья эта во­шла в кни­гу «Власть клю­чей»/ Шес­тов на­ста­и­вал: за­щи­тить та­ким об­ра­зом за­кон про­ти­во­ре­чия — нель­зя. Та­кая за­щи­та — лишь тав­то­ло­гия, ибо са­мо за­щи­ти­тель­ное умо­зак­лю­че­ние ос­но­вы­ва­ет­ся на за­ко­не про­ти­во­ре­чия, ко­то­ро­го оп­по­нен­ты как раз и не при­зна­ют!

За­кон про­ти­во­ре­чия дол­жен был взят под со­мне­ние, по­то­му что греш­но все при­ни­мать, а «до­ка­за­тель­ст­во» не­об­хо­ди­мо­сти все при­ни­мать — ложь. Фор­маль­но­ло­ги­че­ские за­ко­ны — за­ко­ны рав­но­ду­шия. При­воль­но жи­вет­ся им лишь в ат­мо­сфе­ре сон­но­го спо­кой­ст­вия. Но про­тив кош­ма­ра, в ко­то­рый то и де­ло об­ра­ща­ет­ся «сон» на­шей дей­ст­ви­тель­но­сти,— ло­ги­ка бес­силь­на.

«Ко­гда мы ут­вер­жда­ем, что звук тя­жел, вме­ши­ва­ют­ся за­ко­ны то­ж­де­ст­ва и про­ти­во­ре­чия и на­кла­ды­ва­ют свое veto: та­ко­го не бы­ва­ет, го­во­рят они. Но, ко­гда мы ут­вер­жда­ем, что Со­кра­та от­ра­ви­ли, оба за­ко­на без­дей­ст­ву­ют. Спра­ши­ва­ет­ся: воз­мож­на ли та­кая «дей­ст­ви­тель­ность», при ко­то­рой за­ко­ны то­ж­де­ст­ва и про­ти­во­ре­чия ос­та­ва­лись бы рав­но­душ­ны­ми, ко­гда зву­ки отя­же­ле­ва­ют, и ста­но­ви­лись бы на ды­бы, ко­гда каз­нят пра­вед­ни­ков?» /252/.

«Са­мо­оче­вид­но­сти» про­све­чи­ва­ют весь по­зна­ва­тель­ный про­цесс, на­хо­дя опо­ру в прин­ци­пе яс­но­сти и от­чет­ли­во­сти зна­ния. На­чи­ная с Де­кар­та, прин­цип этот яв­ля­ет­ся крае­уголь­ным кам­нем ра­цио­на­лиз­ма. Но Шес­тов го­во­рит: «Хам то­же до­би­ва­ет­ся яс­но­сти и от­чет­ли­во­сти и обер­нул­ся на на­го­ту от­ца сво­его» /246/.

От­прав­ля­ясь от са­мо­оче­вид­но­стей, яс­ное и от­чет­ли­вое зна­ние под­ни­ма­ет­ся до сво­их вер­шин, и та­ким об­ра­зом до­бы­вае­мая «по не­об­хо­ди­мо­сти» ис­ти­на ока­зы­ва­ет­ся — при­ну­ди­тель­ной ис­ти­ной.— «Бог Св. Пи­са­ния,— го­во­рит Шес­тов, ка­са­ясь ра­цио­на­лиз­ма в сред­не­ве­ко­вом бо­го­сло­вии,— ни­ко­го не при­ну­ж­да­ет, но ис­ти­ны ра­зум­но­го зна­ния на биб­лей­ско­го Бо­га не по­хо­дят и по­хо­дить не же­ла­ют: они при­ну­ж­да­ют и как при­ну­ж­да­ют! Са­мо­оче­вид­но­сти — толь­ко ли­це­мер­ное sine effusione sanguinis (без про­ли­тия кро­ви), ко­то­рое при­кры­ва­ет со­бой ко­ст­ры и пыт­ки. В этом, к сло­ву ска­зать, долж­но ви­деть объ­яс­не­ние то­го па­ра­док­саль­но­го яв­ле­ния, что сред­не­ве­ко­вое хри­сти­ан­ст­во мог­ло ро­дить из се­бя «ин­кви­зи­цию» /198/.— То есть, идей­ные кор­ни ин­кви­зи­ции — не сле­пая ве­ра и не­ве­же­ст­во, но — на­про­тив — во­зоб­ла­да­ние ра­зу­ма над ве­рой! — на­вряд ли кто-ли­бо, кро­ме Шес­то­ва, в 30-е го­ды во­зы­мел бы сме­лость ут­вер­ждать та­кое: ведь те дни (еще проч­ней, не­же­ли на­ши) ско­ва­ны бы­ли це­пя­ми ре­нес­санс­но-про­све­ти­тель­ских догм...

«У Кан­та,— на­по­ми­на­ет Шес­тов,— /.../ мы встре­ча­ем един­ст­вен­ное в сво­ем ро­де, по от­кро­вен­но­сти, при­зна­ние, что опыт, ко­то­рый нам толь­ко го­во­рит о том, что есть, что оно есть, но ни­че­го не го­во­рит нам о том, что то, что есть, есть по не­об­хо­ди­мо­сти,— не да­ет зна­ния и не толь­ко не удов­ле­тво­ря­ет, но раз­дра­жа­ет наш ра­зум, жад­но ищу­щий все­об­щих и не­об­хо­ди­мых су­ж­де­ний» /8/.— То есть опыт (да­же ог­ра­ни­чен­ный и пред­взя­то-из­би­ра­тель­ный) раз­дра­жа­ет по­знаю­ще­го. Опыт да­ет то, что есть, но не то, че­го жад­но ищет ра­зум. Ра­зум жад­но ищет не­об­хо­ди­мо­сти и все­общ­но­сти!

При­ну­ж­да­ет не ве­ра, но ра­зум. На­шей куль­ту­ре (в том со­стоя­нии, в ко­то­ром она пре­бы­ва­ет) не­лег­ко да­ет­ся прав­да этих слов. Еще Ари­сто­тель, од­на­ко, с уве­рен­но­стью го­во­рил об эл­лин­ских фи­ло­со­фах: «...uJpЖ aujt`hх th`х ajlhqei`aх ajnagkazovmenoi» они ну­ди­мы, при­ну­ж­дае­мы са­мой ис­ти­ной /Met. 98461/).— Шес­тов и дру­гие при­ме­ры при­во­дит, ко­гда Ста­ги­рит упот­реб­ля­ет при­ча­стие ajnagkazovmenoх в ана­ло­гич­ном кон­тек­сте. В кор­не это­го при­час­тия скры­ва­ет­ся хо­лод­но-бес­по­щад­ная jjAnaѕgkh — не­об­хо­ди­мость — вер­хов­ная за­ко­но­да­тель­ни­ца ми­ро­зда­ния в эл­лин­ском пред­став­ле­нии. Пла­тон ве­рил, буд­то и бо­ги не сра­жа­ют­ся с не­об­хо­ди­мо­стью /см. Prot. 345d/. Вто­рил учи­те­лю и Ари­сто­тель: не­об­хо­ди­мость не слы­шит убе­ж­де­ний /см. Met. 10­15а.30/.— Не­об­хо­ди­мость, жут­кая jjAnaѕgkh, ко­то­рой под­вла­ст­ны да­же бо­ги, «...ко­то­рая не слу­ша­ет убе­ж­де­ний, ко­то­рой ни до че­го де­ла нет, ко­то­рая не раз­ли­ча­ет Со­кра­та от бе­ше­ной со­ба­ки» /75/,— бе­рет под вы­со­кое свое по­кро­ви­тель­ст­во за­ко­ны мыш­ле­ния. Но, спра­ши­ва­ет Шес­тов, че­го ра­ди фи­ло­со­фы тре­бу­ют от че­ло­ве­ка бла­го­сло­вить эту jjAnaѕgkh, ко­то­рая не слы­шит убе­ж­де­ний, ни в ком и ни в чем не ну­ж­да­ет­ся, ни о ка­ком бла­го­сло­ве­нии не про­сит и за­ве­до­мо ни­как на не­го не от­реа­ги­ру­ет /см. с. 28 и да­лее/? — Не в том ли раз­гад­ка, что на де­ле от че­ло­ве­ка за­ви­сит: ли­бо при­мет он «за­ко­ны мыш­ле­ния» и не­об­хо­ди­мость, ко­то­рая при­ну­ж­да­ет и не слы­шит убе­ж­де­ний,— ли­бо от­вер­га­ет эти «за­ко­ны», а то­гда рух­нет и гос­под­ство (фик­тив­ное гос­под­ство!) jjAnaѕgkh над бо­га­ми и людь­ми?..

За­ко­ны мыш­ле­ния по­кры­ва­ют на­си­лие и ну­ж­да­ют­ся в на­си­лии. При­ня­тие ли­бо от­вер­же­ние этих за­ко­нов за­ви­сит от че­ло­ве­ка, объ­ек­тив­ная же ре­аль­ность и цен­ность этих за­ко­нов — ложь.

В этой свя­зи за­ме­ча­ет Шес­тов, что «од­но­сто­рон­ность стои­ков и да­же гру­бая пря­мо­ли­ней­ность ци­ни­ков иной раз боль­ше разъ­яс­ня­ет нам сущ­ность ан­тич­но­го (и на­ше­го) мыш­ле­ния, чем тво­ре­ния Пла­то­на и Ари­сто­те­ля/33/.— Мо­мент при­ну­ж­де­ния, уме­ло ка­муф­ли­руе­мый Ари­сто­те­лем под объ­ек­тив­ный и он­то­ло­ги­че­ски цен­ный, вы­сту­па­ет те­перь от­кры­то как пре­ду­мыш­лен­ное на­си­лие.— «...Эпик­те­та (кста­ти, он был уче­ни­ком ос­ме­ян­но­го Та­ци­том Му­зо­ния Ру­фа.— А.С.), мо­жет быть, по­то­му, что он был бо­лее чут­ким, а мо­жет быть, по­то­му, что он был ме­нее свет­ским че­ло­ве­ком, оно (не­при­ятие за­ко­нов мыш­ле­ния.— А.С.) при­во­ди­ло в бе­шен­ст­во /.../. Это ка­за­лось ему смерт­ным гре­хом (как и Ари­сто­те­лю, ко­неч­но), и он счи­тал, что тут он впра­ве дать во­лю сво­ему гне­ву. Хо­тел бы я, го­во­рит он, быть ра­бом че­ло­ве­ка, не при­знаю­ще­го за­ко­на про­ти­во­ре­чия. Он бы ве­лел мне по­дать се­бе ви­на — я дал бы ему ук­су­са или еще че­го по­ху­же. Он бы воз­му­тил­ся, стал кри­чать, что я ему даю не то, че­го он про­сил. А я бы ему ска­зал: ты ведь не при­зна­ешь за­ко­на про­ти­во­ре­чия,— ста­ло быть, что ви­но, что ук­сус, что ка­кая угод­но га­дость,— все од­но и то же. И не­об­хо­ди­мость ты не при­зна­ешь, ста­ло быть, ни­кто те­бя не в си­лах при­ну­дить вос­при­ни­мать ук­сус как что-то пло­хое, а ви­но как хо­ро­шее. Пей ук­сус, как ви­но, и будь до­во­лен. Или так: хо­зя­ин ве­лит по­брить се­бя. Я от­хва­ты­ваю ему брит­вой ухо или нос. Опять нач­нут­ся кри­ки,— но я по­вто­рил бы ему свои рас­су­ж­де­ния. И все бы де­лал в та­ком ро­де, по­ка не при­ну­дил бы хо­зяи­на при­знать ис­ти­ну, что не­об­хо­ди­мость не­пре­обо­ри­ма и за­кон про­ти­во­ре­чия все­вла­стен» /36/.

Тай­на не­об­хо­ди­мо­сти, та­ким об­ра­зом, рас­кры­та. Вме­сте с ней дол­жен рух­нуть и древ­ний миф о то­ж­де­ст­ве мыш­ле­ния и бы­тия. Миф этот, од­на­ко, чрез­вы­чай­но жи­вуч. На­при­мер, Ге­ге­ля пря­мо-та­ки бе­сил лю­бой на­мек на то, что в бы­тии мо­жет со­дер­жать­ся что-то еще, кро­ме ра­зум­но­го по­ня­тия. По Ге­ге­лю, са­мо бы­тие — лишь низ­шая (по­то­му что бед­ная «со­дер­жа­ни­ем», т. е. ло­ги­че­ски­ми оп­ре­де­ле­ния­ми) фор­ма ра­зум­но­го по­ня­тия... И в древ­но­сти Пар­ме­нид ут­вер­ждал: то же са­мое — бы­тие и мыш­ле­ние /см. с. 35: aujtov ejsti ei`nai kai` noei`n/. В этой свя­зи Шес­тов еще раз ука­зы­ва­ет на не­он­то­ло­гич­ность jjAnaѕgkh, за­од­но ста­вя под по­доз­ре­ние са­мо пар­ме­ни­до-ге­гель­ян­ское то­ж­де­ст­во:

«От­ку­да по­шла не­об­хо­ди­мость: из бы­тия, что­бы по­пасть в мыш­ле­ние, или из мыш­ле­ния, что­бы по­пасть в бы­тие,— мы не зна­ем. Мы та­ко­го во­про­са и не ста­вим ин­стинк­тив­но, по­-ви­ди­мому, чув­ст­вуя, что гно­сео­ло­гию, за­ве­дую­щую всем noei`n (мыш­ле­ни­ем) и он­то­ло­гию, за­ве­дую­щую всем ei`nai (бы­ти­ем), та­кой во­прос не толь­ко не сбли­зит и не при­ми­рит, но от­да­лит и на­все­гда по­ссо­рит. /.../ Мыш­ле­ние пред­по­чло бы счи­тать jjAnaѕgkh за по­ро­ж­де­ние бы­тия, бы­тие, по сво­ей при­ро­де бо­лее бес­по­кой­ное, то­го и гля­ди, от­ка­жет­ся от jjAnaѕgkh и объ­я­вит ее де­ти­щем чис­то­го мыш­ле­ния. Бы­тие, долж­но быть, во­пре­ки Пар­ме­ни­ду, все-та­ки не есть то же, что мыш­ле­ние» /35/.

Но до тех пор, по­ка то­ж­де­ст­во это от­стаи­ва­ет­ся, по­ка под по­кро­ви­тель­ст­вом jjAnaѕgkh чув­ст­ву­ют се­бя в безо­пас­но­сти же­лез­ные за­ко­ны ло­ги­ки,— до тех пор ра­цио­на­лизм гос­под­ству­ет над ума­ми. Дух при­ну­ж­де­ния креп­ко дер­жит­ся в ми­ре, скры­вая от нас пе­ле­ной не­мыс­ли­мые чу­де­са, не да­вая встрях­нуть­ся от удуш­ли­во­го сна.

«И за­кон про­ти­во­ре­чия, и jjAnaѕgkh, и са­ма ис­ти­на /.../ — все дер­жит­ся толь­ко уг­ро­за­ми, об­ре­зы­ва­ют­ся уши и но­сы, вы­ка­лы­ва­ют­ся гла­за и т. д. Пе­ред ли­цом та­ко­го при­ну­ж­де­ния все жи­вые су­ще­ст­ва — и лю­ди, и дья­во­лы, и ан­ге­лы, и да­же бо­ги рав­ны» /37/.

 

 

3

 

«О, ска­жи­те, кто это пер­вый объ­я­вил, кто пер­вый про­воз­гла­сил, что че­ло­век по­то­му толь­ко де­ла­ет па­ко­сти, что не зна­ет на­стоя­щих сво­их ин­те­ре­сов; а что ес­ли б его про­све­тить, от­крыть ему гла­за на его на­стоя­щие, нор­маль­ные ин­те­ре­сы, то че­ло­век тот­час же пе­ре­стал бы де­лать па­ко­сти, тот­час же стал бы до­б­рым и бла­го­род­ным, по­то­му что, бу­ду­чи про­све­щен­ным и по­ни­мая свои на­стоя­щие вы­го­ды, имен­но уви­дел бы в до­б­ре соб­ст­вен­ную свою вы­го­ду, а из­вест­но, что ни один че­ло­век не мо­жет дей­ст­во­вать за­зна­мо про­тив сво­их соб­ст­вен­ных вы­год, след­ст­вен­но, так ска­зать, по не­об­хо­ди­мо­сти стал бы де­лать доб­ро?» /Дос­то­ев­ский. За­пис­ки из под­по­лья.— ПСС, т. 5, с. 108/.

По­ра­зи­тель­но, что на про­стран­ный ри­то­ри­че­ский во­прос Дос­то­ев­ско­го су­ще­ст­ву­ет, на­сколь­ко мож­но су­дить, точ­ный от­вет. Пер­вый (или один из са­мых пер­вых), ут­вер­ждав­ший то­ж­де­ст­во зна­ния с доб­ро­де­те­лью, а доб­ро­де­те­ли с вы­го­дой,— был Со­крат. До не­го — не­лиш­не вспом­нить — на­ме­кал на это змей, ко­то­рый был хит­рее всех тва­рей. Но, мо­жет быть, до при­ше­ст­вия афин­ских муд­ре­цов че­ло­ве­че­ст­во уме­ло из­вле­кать урок из па­де­ния пра­щу­ра, со­блаз­нен­но­го зме­ем...

Со­крат же в бе­се­де с Про­та­го­ром ри­то­ри­че­ски во­про­шал, вер­но ли, «...что зна­ние пре­крас­но и спо­соб­но управ­лять че­ло­ве­ком, так что то­го, кто по­знал хо­ро­шее и пло­хое, ни­кто уже не за­ста­вит по­сту­пать ина­че, чем ве­лит зна­ние, и ра­зум дос­та­точ­но си­лен, что­бы по­мочь че­ло­ве­ку?

— Ка­жет­ся,— ска­зал Про­та­гор,— де­ло об­сто­ит так, как ты го­во­ришь, и при­том ко­му дру­го­му, а уж мне-то стыд­но бы­ло бы не ста­вить муд­рость и зна­ние пре­вы­ше всех че­ло­ве­че­ских дел.

— Пре­крас­но ты го­во­ришь и ис­тин­но /.../, но ты зна­ешь, лю­ди боль­шей ча­стью нас с то­бой не слу­ша­ют и ут­вер­жда­ют, буд­то мно­гие, зная, что луч­ше все­го, не хо­тят так по­сту­пать, хо­тя бы у них и бы­ла к то­му воз­мож­ность, а по­сту­па­ют ина­че...» /Plato, Prot./

Со­крат шел и даль­ше. По Шес­то­ву, ему бы­ло при­су­ще убе­ж­де­ние, что «...с хо­ро­шим че­ло­ве­ком не мо­жет при­клю­чить­ся ни­че­го дур­но­го» /92/.

Эта пе­ре­клич­ка че­рез про­пасть двух с по­ло­ви­ной ты­ся­че­ле­тий, этот ан­та­го­низм Со­кра­та и Дос­то­ев­ско­го бы­ли, кста­ти, за­ме­че­ны од­ним ис­сле­до­ват­лем Со­кра­та /см. Ф.Х.Кес­си­ди. Со­крат.— М., 1976, с. 126-127/. Ис­сле­до­ва­тель как раз и ссы­ла­ет­ся на «За­пис­ки из под­по­лья». Но вот на что ни он, ни да­же про­ни­ца­тель­ней­ший Шес­тов не об­ра­ти­ли вни­ма­ния: на от­но­ше­ние точ­ки зре­ния Со­кра­та и точ­ки зре­ния Дос­то­ев­ско­го на то, что «мно­гие» (или да­же тол­па: oiv polloiv) не со­глас­ны с ним — то Дос­то­ев­ско­му при­хо­дит­ся над­ры­вать­ся, бить­ся го­ло­вой о сте­ну, что­бы до­ка­зать об­рат­ное. И ге­рой-то «За­пи­сок» име­ну­ет­ся «па­ра­док­са­ли­стом»... Яс­но, что в «об­щем мне­нии» (по край­ней ме­ре — сре­ди об­ра­зо­ван­ных) за вре­мя с V в. до Р.Х. по XIX в. от Р.Х. про­изош­ла на­стоя­щая ре­во­лю­ция.

Но прав и Шес­тов: не­со­мнен­но, что про­стых, да­ле­ких от фи­ло­со­фии лю­дей ре­во­лю­ция эта поч­ти не кос­ну­лась.— «Са­мо­му глу­по­му че­ло­ве­ку до­под­лин­но из­вест­но, что мож­но быть знаю­щим и в то же вре­мя по­роч­ным, рав­но как не­ве­же­ст­вен­ным и вме­сте с тем свя­тым» /82/.— Не толь­ко «са­мые глу­пые» лю­ди пре­неб­рег­ли дос­ти­же­ни­ем афин­ской куль­тур­ной ре­во­лю­ции. Шес­то­ву яс­но, что «...ко­гда Ари­сто­тель на­стаи­вал, что для бла­жен­ст­ва не­дос­та­точ­но од­ной доб­ро­де­те­ли, а ну­жен не­кий minimum жи­тей­ских благ, он за­щи­щал­ся про­тив Со­кра­та» /92/.— Ари­сто­тель бо­лее трез­во, бо­лее «обы­ва­тель­ски» на­стро­ен, не­же­ли Со­крат... И, тем не ме­нее, факт ос­та­ет­ся фак­том: ду­маю­щие лю­ди по­шли (нуж­но ли уточ­не­ние: «по­шли» глав­ным об­ра­зом тео­ре­ти­че­ски!) за Со­кра­том.

«Но как же слу­чи­лось, что от Со­кра­та бы­ло скры­то то, что от­кры­то обык­но­вен­но­му здра­во­му смыс­лу? Ни­ко­му не­охо­та спра­ши­вать» /82/.— Ме­ж­ду тем Бог ос­те­ре­гал Ада­ма: смер­тию ум­решь. Ме­ж­ду тем са­мо уст­рой­ст­во по­зна­ния (как уже бы­ло по­ка­за­но) овея­но мерт­вя­щим ду­хом не­об­хо­ди­мо­сти и при­ну­ж­де­ния. Со­крат ви­дел даль­ше, не­же­ли Ари­сто­тель, и дерз­но­вен­нее сту­пал ту­да, ку­да трез­во­му Ари­сто­те­лю сту­пать ка­за­лось не­уме­ст­ным. Со­крат сто­ял бли­же и от­но­сил­ся не­по­сред­ст­вен­нее к ис­ку­ше­нию змея. В глу­би­не ду­ши он не мог не соз­на­вать, что ес­ли зна­ние — это доб­ро­де­тель (т. е., ес­ли доб­ро­де­тель за­клю­че­на в зна­нии), то ни­че­го, кро­ме це­пей не­об­хо­ди­мо­сти, кро­ме при­ну­ж­де­ния, кро­ме ги­бе­ли (смер­тию ум­решь!),— доб­ро­де­тель эта при­нес­ти не мо­жет. И ко­гда он учил, что доб­ро­де­тель — это бла­го, он ду­мал, что как благо че­ло­век должен вос­при­ни­мать то, что «с не­об­хо­ди­мо­стью» вы­те­ка­ет из при­ро­ды по­зна­ния: му­че­ния, пыт­ки, смерть... Со­крат — по­сле­до­ва­тель­ней и сме­лей Ари­сто­те­ля. Путь по­зна­ния был из­ме­рен им до кон­ца. Ло­ги­ку не­умо­ли­мых со­мо­оче­вид­но­стей и он­то­ло­гию рав­но­душ­ной не­об­хо­ди­мо­сти до­пол­ни­ла эти­ка бес­силь­ной по­кор­но­сти. Гор­ды­ня лишь по­слу­жи­ла мас­кой... И дру­гой эти­ки ра­цио­на­лиз­му впредь на ты­ся­че­ле­тия не бу­дет да­но.

«Его (Со­кра­та.— А.С.) убе­ж­де­ние, что с хо­ро­шим че­ло­ве­ком не мо­жет при­клю­чить­ся ни­че­го дур­но­го, как и его твер­дая ве­ра, что зна­ние есть доб­ро­де­тель — мно­гим ка­зав­шие­ся вы­ра­же­ни­ем на­ив­но­го и бла­го­душ­но­го оп­ти­миз­ма,— скры­ва­ли под со­бой са­мую страш­ную и жес­то­кую «ис­ти­ну», ка­кую ко­гда-ли­бо при­ни­ма­ла в се­бя че­ло­ве­че­ская ду­ша» /92/.

«Змей не об­ма­нул че­ло­ве­ка. Пло­ды с де­ре­ва по­зна­ния до­б­ра и зла, т. е., как нам обя­за­тель­но ис­тол­ко­вы­вал Ге­гель, ра­зум, чер­паю­щий из са­мо­го се­бя, стал прин­ци­пом фи­ло­со­фии на все вре­ме­на» /91/.— Ме­ж­ду тем фи­ло­со­фия ста­ла в стран­ное от­но­ше­ние с те­ми во­про­са­ми, ко­то­рые она дерз­ко бра­лась ре­шать, с кор­не­вой ос­но­вой ме­та­фи­зи­ки и эти­ки.— Есть ли Бог? Бес­смерт­на ли ду­ша? Сво­бод­на ли че­ло­ве­че­ская во­ля? — Не все, как Со­крат ре­ша­лись ос­та­вить че­ло­ве­ка в со­стоя­нии бспо­мощ­но­сти (вспом­ним, как у са­мо­го Со­кра­та це­пе­не­ли но­ги пе­ред кон­цом...) рав­но­душ­ной и бес­по­щад­ной jjAnaѕgkh, пря­мо го­во­ря или хо­тя бы на­ме­кая, что Бо­га нет, ду­ша унич­то­жи­ма и во­ля по­ра­бо­ще­на. Не­мно­гие вслед за Пла­то­ном ос­ме­ли­ва­лись «дер­зать на все». Боль­шин­ст­во мыс­ли­те­лей не соз­на­ва­ли до кон­ца или не при­зна­ва­ли от­кры­то страш­но­го «по­слев­ку­сия» пло­дов с де­ре­ва по­зна­ния до­б­ра и зла. В Боль­шой /см. 1187а/ и Ни­ко­ма­хо­вой /см. III. 7/ Эти­ках Ари­сто­тель да­же пы­та­ет­ся от­стаи­вать про­тив Со­кра­та сво­бо­ду во­ли (не­у­же­ли не до­га­ды­ва­ет­ся, что «не слу­шаю­щая­ся убе­ж­де­ний» jjAnaѕgkh де­за­вуи­ру­ет его...).

Дух дер­за­ния, обая­ние пря­мо­ты все же до кон­ца не по­ки­да­ли эл­ли­нов. Мо­ло­дость ли то­гдаш­не­го ми­ра, кров­ная ли тя­га к кос­мо­су, а мо­жет быть — не­оп­ро­бо­ван­ность даль­ней­ших пу­тей фи­ло­со­фии,— со­об­ща­ли эл­ли­нской мыс­ли не­ис­тре­би­мый он­то­ло­гизм, дар го­во­рить о ми­ре, не за­мы­ка­ясь в аб­ст­ракт­ном про­стран­ст­ве ум­ст­вен­ных игр. А но­во-ев­ро­пей­ская фи­ло­со­фия про­жи­ва­ла в ми­ре од­рях­лев­шем; рас­цвет ее на ру­бе­же по­за­прош­ло­го и про­шло­го сто­ле­тий был за­брыз­ган кро­вью бе­зум­ных ре­во­лю­ций; ус­та­лая Ев­ро­па все боль­ше раз­оча­ро­вы­ва­лась в сво­их мыс­ли­те­лях, а жизнь ре­ши­тель­но не же­ла­ла счи­тать­ся ни с ка­ки­ми фи­ло­со­фия­ми. Строй­ный кос­мос эл­ли­нов обер­нул­ся разъ­я­тым на час­ти мерт­вым ма­те­риа­лом ес­те­ст­вен­ных на­ук, ко­то­рый еще име­но­ва­ли за­чем-то при­ро­дой. Да и са­ма по се­бе фи­ло­со­фия ис­пы­та­ла на тяж­ком пу­ти по­зна­ния че­рес­чур боль­шое чис­ло раз­оча­ро­ва­ний — и на­сту­па­тель­ный пыл эл­ли­нов, по­ся­гав­ших на де­ре­во жиз­ни, за­мет­но по­вы­вет­рил­ся... Так или ина­че, но­во-ев­ро­пей­ская мысль не толь­ко без­воз­врат­но по­рва­ла с Ие­ру­са­ли­мом, но и дух Афин ка­та­ст­ро­фи­че­ски из­мель­чал в ее рус­ле.

Раз­рыв, зи­яв­ший ме­ж­ду мыш­ле­ни­ем и бы­ти­ем, ра­зу­ме­ет­ся, вли­ял не толь­ко на тео­рию по­зна­ния, но и на прак­ти­че­ское от­но­ше­ние че­ло­ве­ка к Бо­гу, к дру­гим лю­дям и к са­мо­му се­бе — ста­ло быть, на ме­та­фи­зи­ку и эти­ку. Бы­тие с «про­кля­ты­ми во­про­са­ми» в серд­це­ви­не сво­ей не же­ла­ло по­ко­рять­ся ло­ги­ке, ос­но­ван­ной на са­мо­оче­вид­но­стях. По­ка клас­си­че­ская не­мец­кая фи­ло­со­фия пес­то­ва­ла ро­ман­тизм — ве­ли­чай­ший пи­са­тель-ро­ман­тик Гоф­ман на­щу­пы­вал безд­ны, в ко­то­рые су­ж­де­но бы­ло про­ва­лить­ся клас­си­че­ской фи­ло­со­фии...

Пе­ред ра­цио­на­лиз­мом от­кры­ва­лись два пу­ти. Ста­рый путь: по­ста­вив ра­зум на ме­сто Бо­га, се­ять со­мне­ния в су­ще­ст­во­ва­нии Бо­га, бес­смер­тия, сво­бо­ды; опу­ты­вать ме­ж­ду тем бы­тие се­тя­ми диа­лек­ти­ки, пу­гать Бо­жий мир ок­ри­ка­ми ло­ги­че­ских ка­те­го­рий; на­вя­зы­вать бы­тию на­силь­но то­ж­де­ст­во с за­ко­на­ми мыш­ле­ния, тво­ря фан­та­сти­че­ский мир по об­ра­зу и по­до­бию ра­зу­ма (с его ло­ги­кой и диа­лек­ти­кой). Это путь Спи­но­зы и Ге­ге­ля.— Но­вый путь, путь ус­та­ло­сти, раз­оча­ро­ва­ния и апа­тии: от­го­ро­дить­ся от бы­тия и ме­та­фи­зи­ки с про­кля­ты­ми во­про­са­ми; го­ло­слов­ным по­чи­та­ни­ем, рав­но­ду­ши­ем и, на­ко­нец, заб­ве­ни­ем рас­счи­тать­ся с Бо­гом, бес­смер­ти­ем и сво­бо­дой; ту сфе­ру, где чис­тый ра­зум ком­пе­тен­тен, объ­я­вить един­ст­вен­но дос­той­ным пред­ме­том фи­ло­со­фии. Это путь Кан­та и (в вуль­га­ри­зо­ван­ном ви­де) путь по­зи­ти­виз­ма.

О Спи­но­зе Шес­тов го­во­рил как о вто­ром во­пло­ще­нии Со­кра­та. Спи­но­за при­вле­кал его сво­ей че­ст­но­стью, по­сле­до­ва­тель­но­стью, тем, что тот, по­доб­но Пла­то­ну, «...не бо­ял­ся paѕnta tolma`n (дер­зать на все)» /44/.— «Кир­ке­гард уп­ре­кал фи­ло­со­фов в том, что они не жи­вут в тех ка­те­го­ри­ях, в ка­ких они мыс­лят, /.../ но, во вся­ком слу­чае, уп­рек этот так же ма­ло мо­жет быть об­ра­щен к Спи­но­зе, как и к Со­кра­ту. Оба они тем имен­но и за­ме­ча­тель­ны, что жи­ли в тех же ка­те­го­ри­ях, в ко­то­рых мыс­ли­ли...» /95/.— Здесь, по­жа­луй, уже слы­шит­ся иро­ния... Спи­но­за от­кро­вен­но за­яв­лял, что Биб­лия и ее «ми­фы» су­ще­ст­вен­но­го ин­те­ре­са для фи­ло­со­фии не пред­став­ля­ют: «ми­фы» эти са­ми по се­бе, фи­ло­со­фия са­ма по се­бе. О ра­зу­ме Спи­но­за — с при­су­щей ра­цио­на­ли­стам лю­бо­вью к уг­ро­зам — го­во­рил так: «Quam aram parabit sibi gui maiestatem rationis taedit? (ка­кой ал­тарь уго­то­вит се­бе тот, кто ос­корб­ля­ет ве­ли­че­ст­во ра­зу­ма?).— Идея не­об­хо­ди­мо­сти так­же удо­стаи­ва­ет­ся мо­ну­мен­таль­но­го ал­та­ря, и зре­лый Спи­но­за ку­рит ей фи­ми­ам не­срав­нен­но бо­лее от­кры­то, не­же­ли не­мец­кие фи­ло­со­фы с их диа­лек­ти­кой. И, как у Со­кра­та, не­об­хо­ди­мо­стью скре­п­ля­ет­ся то­ж­де­ст­во зна­ния, доб­ро­де­те­ли и бла­га.— «Бла­жен­ст­во не есть на­гра­да доб­ро­де­те­ли, но са­ма доб­ро­де­тель» /Эти­ка. V. 42/.— Шес­тов сум­ми­ру­ет: «sub specie necessitatis пре­об­ра­жа­ет­ся во­лей Спи­но­зы в sub specie aeternitatis, т. е. не­об­хо­ди­мость ста­но­вит­ся идеа­лом, рав­но как и дей­ст­ви­тель­но­стью. Она при­хо­дит от ра­зу­ма, ко­то­рый Спи­но­за, за­быв­ший свой обет обо всем го­во­рить так, как ма­те­ма­ти­ки го­во­рят о плос­ко­стях и ли­ни­ях, на­зы­ва­ет donum maximum et lucem divinam (ве­ли­чай­ший дар и бо­же­ст­вен­ный свет) и ко­то­ро­му он воз­дви­га­ет ал­тарь, как един­ст­вен­но­му, дос­той­но­му по­кло­не­нию бо­гу» /45/.— Спи­но­зе при­над­ле­жит один из са­мых рез­ких вы­па­дов про­тив сво­бо­ды во­ли, ка­кие толь­ко зна­ет ис­то­рия фи­ло­со­фии. Шес­то­ву при­над­ле­жит са­мый бле­стя­щий от­вет на этот вы­пад.— «Спи­но­за был не­прав, ко­гда уве­рял, что, ес­ли бы ка­мень об­ла­дал соз­на­ни­ем, он бы ду­мал, что па­да­ет на зем­лю сво­бод­но. Ес­ли бы ка­мень на­де­ли­ли соз­на­ни­ем, со­хра­нив за ним его ка­мен­ную при­ро­ду (оче­вид­но, та­кое воз­мож­но — ав­то­ри­тет трез­во­го Спи­но­зы яв­ля­ет­ся то­му дос­та­точ­ной по­ру­кой), он бы ни на ми­ну­ту не усом­нил­ся в том, что не­об­хо­ди­мость есть все­мир­ный прин­цип, на ко­то­ром по­ко­ит­ся все бы­тие /.../. Ибо разве идея не­об­хо­ди­мо­сти не есть наи­бо­лее аде­к­ват­ное вы­ра­же­ние ока­ме­не­ло­сти?» /35/.— «Из это­го сле­ду­ет», что идея не­об­хо­ди­мо­сти толь­ко и мог­ла воз­ник­нуть в ода­рен­ных соз­на­ни­ем кам­нях. И, т. к. идея не­об­хо­ди­мо­сти пус­ти­ла столь глу­бо­кие кор­ни в че­ло­ве­че­ских ду­шах, что пред­став­ля­ет­ся всем пре­мир­ной и пер­во­здан­ной,— без нее же не­воз­мож­но ни бы­тие, ни мыш­ле­ние — то из это­го сле­ду­ет то­же за­клю­чить, что ог­ром­ное, по­дав­ляю­щее чис­ло лю­дей — не лю­ди, как это ка­жет­ся, а об­ла­даю­щие соз­на­ни­ем кам­ни. И это боль­шин­ст­во, эти ода­рен­ные соз­на­ни­ем кам­ни, ко­то­рым все рав­но, но ко­то­рые мыс­лят, го­во­рят и дей­ст­ву­ют по за­ко­нам их ка­мен­но­го соз­на­ния, они-то и соз­да­ли то ок­ру­же­ние, ту сре­ду, в ко­то­рой при­хо­дит­ся жить все­му че­ло­ве­че­ст­ву, т. е. не толь­ко об­ла­даю­щим и не об­ла­даю­щим соз­на­ни­ем кам­ням, но и жи­вым лю­дям» /273/.

Кант не воз­дви­гал ра­зу­му ал­та­рей: он под­верг ра­зум кри­ти­ке. Он под­твер­дил, что три ос­нов­ных во­про­са ме­та­фи­зи­ки — есть ли Бог, бес­смерт­на ли ду­ша, сво­бод­на ли во­ля. Он на­ме­ре­вал­ся да­же «ог­ра­ни­чить» ра­зум (хо­тя [abgrenzen?] оз­на­ча­ет ско­рее «при­пря­тать» — и это весь­ма по­ка­за­тель­но), да­бы ос­во­бо­дить ме­сто для ве­ры. Он же про­из­нес кра­си­вые сло­ва о звезд­ном не­бе над го­ло­вой и нрав­ст­вен­ном за­ко­не внут­ри нас.

От­кры­тие Кан­том ан­ти­но­мий чис­то­го ра­зу­ма, ка­за­лось бы, стал­ки­ва­ло фи­ло­со­фию ли­цом к ли­цу с «про­кля­ты­ми во­про­са­ми» бы­тия. На­пря­же­ние ан­ти­но­мий оза­ре­но по­ис­ти­не от­све­том той страш­ной гро­зы, что веч­но скры­ва­ет­ся за ви­ди­мым оце­пе­не­ни­ем ми­ра... По­ра­жа­ет ог­ра­ни­чен­ность Ге­ге­ля, ко­гда тот «уг­луб­ля­ет» Кан­та, до­ка­зы­вая, буд­то ан­ти­но­мий на де­ле боль­ше, не­же­ли че­ты­ре, что их чис­ло бес­ко­неч­но. Не­у­же­ли опус­то­шен­ные и бес­смыс­лен­ные оп­ре­де­ле­ния скуд­но­го ге­ге­лев­ско­го ми­ра — то же са­мое, что страш­ные про­ти­во­ре­чия Бо­га, сво­бо­ды, бес­ко­неч­но­сти, це­ло­ст­но­сти? Диа­лек­ти­ка бы­тия у Ге­ге­ля го­во­рит во­все не о том, о чем го­во­рит Кант, за­де­ваю­щий ку­да бо­лее су­ще­ст­вен­ные сто­ро­ны, за­гля­ды­ваю­щий на не­из­ме­ри­мо бо­лее вы­со­кие эта­жи ми­ра...

Но Кант не по­шел по пу­ти в те гро­зо­вые сфе­ры. На­про­тив: он и его фи­ло­со­фия сте­ной от­го­ро­ди­лась от «про­кля­тых во­про­сов», от Бо­га, бес­смер­тия, сво­бо­ды — от то­го, что са­мо­му Кан­ту пред­став­ля­лось ядром ме­та­фи­зи­ки. На де­ле Кант не кри­ти­ко­вал ра­зу­ма: на­обо­рот, он обе­ре­гал и спа­сал ра­зум от от­кры­тых им са­мим ан­ти­но­мий, от гро­зы бы­тия. Цен­траль­ные во­про­сы ме­та­фи­зи­ки бы­ли им де­пор­ти­ро­ва­ны в сфе­ру «умо­по­сти­гае­мую» — т. е., как иро­ни­че­ски за­ме­ча­ет Шес­тов,— «... со­всем не­дос­туп­ную, ни­чем с на­ми не свя­зан­ную и ни для че­го нам не нуж­ную об­ласть...» /30/.— И тем са­мым обе­ре­га­лись не толь­ко ус­тои ра­зу­ма, но — ус­тои це­лой эпо­хи, це­ло­го куль­тур­но­го кру­га. Ус­та­лая, пре­сы­щен­ная, ис­то­щен­ная в кро­во­про­ли­ти­ях Ев­ро­па сча­ст­ли­ва бы­ла ос­та­но­вить­ся — по глас­ной или не­глас­ной до­го­во­рен­но­сти гра­ж­дан — на ге­ге­мо­нии ра­зу­ма (пусть в ог­ра­ни­чен­ных пре­де­лах), на ав­то­ном­ной, пе­ред ра­зу­мом за­ис­ки­ваю­щей ре­ли­гии, на ав­то­ном­ной эти­ке и на «пра­во­вом об­ще­ст­ве» с его ил­лю­зор­ной ус­той­чи­во­стью. Идео­ло­ги­че­ская сте­на, до­стро­ен­ная по­сле Кан­та по­зи­ти­ви­ста­ми, до по­ры до вре­ме­ни бе­рег­ла это об­ще­ст­во и эту куль­ту­ру от не­же­ла­тель­ных бо­лез­нен­ных по­тря­се­ний, а за­од­но и от дур­но­го то­на про­кля­тых во­про­сов. Го­во­рить о Бо­ге, бес­смер­тии, сво­бо­де сде­ла­лось по­про­сту не­уме­ст­ным, а все­си­лие ра­зу­ма бы­ло сбе­ре­же­но ог­ра­ни­че­ни­ем об­лас­ти его прав­ле­ния. Вот так «...ме­та­фи­зи­ка бы­ла вы­ве­де­на за ог­ра­ду син­те­ти­че­ских су­ж­де­ний a priori, к ко­то­рым по­сле Кан­та пе­ре­шли все пра­ва ста­рой jjAnaѕgkh/.../ и ко­то­рые вот уже пол­то­ра сто­ле­тия обес­пе­чи­ва­ют ев­ро­пей­ско­му че­ло­ве­че­ст­ву спо­кой­ный сон и ве­ру в се­бя» /30/.

В су­зив­шей­ся, но уп­ро­чен­ной об­лас­ти по­зна­ния ап­ри­ор­ные син­те­ти­че­ские су­ж­де­ния дос­той­но ис­пол­ня­ли роль на­след­ни­ков. Но как мог­ла те­перь не­об­хо­ди­мость, уте­ряв­шая мис­ти­че­ский оре­ол, до­тя­нуть­ся свои­ми щу­паль­ца­ми до эти­ки? Вы­ход был най­ден: эти­ка от­ры­ва­ет­ся от ме­та­фи­зи­ки. В де­ло всту­па­ет у Кан­та прак­ти­че­ский ра­зум, ут­вер­ждаю­щий ав­то­но­мию во­ли. Ав­то­ном­ная во­ля ос­но­вы­ва­ет­ся на по­ня­тии дол­га. Долг этот ни­чем не обу­слов­лен и сва­ли­ва­ет­ся че­ло­ве­ку на го­ло­ву с по­тол­ка (не со звезд­но­го ли не­ба над го­ло­вой?). Шес­тов вспо­ми­на­ет «...мо­лит­ву рас­про­стер­то­го пе­ред дол­гом Кан­та» /70/.— «Долг! Ты воз­вы­шен­ное, ве­ли­кое сло­во...» — и т. д. Это и впрямь мо­лит­ва, за­кли­на­ние прак­ти­че­ско­го ра­зу­ма. Но с этой са­мой точ­ки уче­ние доб­ро­душ­но­го Кан­та оку­ты­ва­ет­ся ду­хом жес­то­ко­го при­ну­ж­де­ния, при­су­ще­го ра­цио­на­лиз­му в це­лом. Ес­ли в при­ве­ден­ном при­ме­ре при­ну­ж­де­ние вы­сту­па­ет в об­ли­чье бла­го­об­раз­ном, ме­до­то­чи­во-мо­лит­вен­ном,— то в дру­гом слу­чае при­ну­ди­тель­ность ис­тин ра­зу­ма об­на­ру­жи­ва­ет­ся без оби­ня­ков. Шес­тов ци­ти­ру­ет: «Пред­по­ло­жим, что нек­то ссы­ла­ет­ся на свою сла­до­ст­ра­ст­ную склон­ность, так что ес­ли ему встре­ча­ет­ся со­от­вет­ст­вую­щий пред­мет и слу­чай для это­го, то это дей­ст­ву­ет на не­го со­вер­шен­но не­от­раз­мо; но, ес­ли бы по­ста­вить ви­се­ли­цу пе­ред до­мом, где ему да­ет­ся этот слу­чай, что­бы сей­час же по­ве­сить его по удов­ле­тво­ре­нии сла­до­ст­ра­стия, он и то­гда не по­бе­дил бы сво­ей склон­но­сти? Не на­до га­дать, что он на это от­ве­тил бы».— «Ка­ков смысл этой ар­гу­мен­та­ции,— не­го­дую­ще спра­ши­ва­ет Шес­тов.— И ос­та­лась ли тут хоть тень той сво­бо­ды, о ко­то­рой Кант так мно­го и крас­но­ре­чи­во го­во­рит в этом и дру­гих мес­тах сво­их со­чи­не­ний и ко­то­рую /.../ про­воз­гла­ша­ли луч­шие пред­ста­ви­те­ли фи­ло­со­фии?» /72/ — Ви­се­ли­ца Кан­та — лишь усо­вер­шен­ст­во­ва­ние брит­вы Эпик­те­та. Шес­тов рас­кры­ва­ет не толь­ко при­ну­ж­даю­щую сущ­ность по­доб­ных ус­та­но­вок, но так­же — изо­снов­ную не­жиз­нен­ность их, их не­прав­ду. Он на­по­ми­на­ет о юно­ше из «Еги­пет­ских но­чей», со­гла­сив­шем­ся це­ною жиз­ни ку­пить ночь воз­люб­лен­ной, о Пес­ни Пес­ней, где го­во­рит­ся, что лю­бовь силь­на, как смерть... Нуж­но еще по­ду­мать, ко­го счи­тать «сла­до­ст­ра­ст­ни­ком» — да­ле­ко не вся­кий сла­до­ст­ра­ст­ник убо­ит­ся ви­се­ли­цы! Шес­тов го­во­рит по­это­му, что «... Кант счи­тал без хо­зяи­на. Ви­се­ли­ца ему не по­мо­жет, по край­ней ме­ре, не все­гда по­мо­жет» /73/.

Cпи­ноза рас­тво­рял бы­тие в не­об­хо­ди­мо­сти, Кант от­го­ра­жи­вал цар­ст­во не­об­хо­ди­мо­сти от опас­ных для нее ок­ра­ин бы­тия. По­зи­ти­визм и склон­ные к не­му гра­ж­да­не «за­кат­ной» Ев­ро­пы сле­до­ва­ли ско­рее за Кан­том. Но что ка­са­ет­ся Ге­ге­ля, то имен­но к не­му в пер­вую оче­редь от­но­сят­ся сло­ва Шес­то­ва, со­глас­но ко­то­рым лож­ное мне­ние, буд­то в по­сле­кан­тов­ской фи­ло­со­фии со­дер­жит­ся пре­одо­ле­ние спи­но­зиз­ма. Ибо «...как раз то, что Кан­та наи­бо­лее от­ли­ча­ло от Спи­но­зы, бы­ло под­верг­ну­то са­мой бес­по­щад­ной кри­ти­ке в по­сле­кан­тов­ской фи­ло­со­фии» /82/.

«Кан­та счи­та­ют раз­ру­ши­те­лем ме­та­фи­зи­ки, а в Ге­ге­ле ви­дят фи­ло­со­фа, вер­нув­ше­го ме­та­фи­зи­ке от­ня­тые у нее Кан­том пра­ва» /62/.— Но это «воз­вра­ще­ние прав» ме­та­фи­зи­ке бы­ло, по су­ще­ст­ву, про­дол­же­ни­ем и за­вер­ше­ни­ем де­ла Спи­но­зы. Ме­та­фи­зи­ка эта об­ра­ще­на к ми­ру и не к ду­ху, но — к по­ня­тий­но­му сур­ро­га­ту то­го и дру­го­го. Бы­тие Ге­ге­ля — умер­щв­лен­ное, рас­чле­нен­ное, чрез­вы­чай­но урод­ли­вое бы­тие. Урод­ли­вость эта столь ма­ло сму­ща­ет Ге­ге­ля, что да­же умыш­лен­но под­чер­ки­ва­ет­ся им. Жаль, Шес­тов не упо­мя­нул по­тря­саю­ще­го от­кро­ве­ния из «фи­ло­со­фии при­ро­ды». Ес­ли Кан­та еще мог­ло вос­хи­щать звезд­ное не­бо, то для Ге­ге­ля звез­ды столь же ма­ло дос­той­ны удив­ле­ния, «...как сыпь на те­ле че­ло­ве­ка или как мно­го­чис­лен­ный рой мух» /§ 268 Эн­цик­ло­пе­дии/.— То­ж­де­ст­во с ра­зу­мом — удел ге­ге­лев­ско­го бы­тия. Во­об­ще, в дей­ст­ви­тель­но­сти нет ни­че­го, кро­ме ра­зум­но­го по­ня­тия (не­ра­зум­ное же не дос­той­но звать­ся дей­ст­ви­тель­ным, и — ес­ли фак­ты не ук­ла­ды­ва­ют­ся в тео­рию, то тем ху­же для фак­тов). Ог­ра­ни­че­ние Кан­том об­лас­ти вла­ст­во­ва­ния ра­зу­ма (ра­ди уп­ро­че­ния вла­сти) — ни­как не мог­ло уст­ро­ить Ге­ге­ля. Его ра­зум буд­то и не ну­ж­дал­ся в ог­ра­дах, не бо­ит­ся от­кры­то­го столк­но­ве­ния с тай­на­ми бы­тия: он не за­щи­ща­ет­ся от этих тайн, он на­па­да­ет, от­кры­то стре­мясь унич­то­жить их. И «воз­вра­ще­ние» к ме­та­фи­зи­ке — на де­ле экс­пан­сио­ни­ст­ский про­рыв ра­зу­ма за ук­ре­п­лен­ный Кан­том кор­дон. И, как уже го­во­ри­лось, ко­гда пе­ред Ге­ге­лем под­нял­ся веч­ный боль­ной во­прос фи­ло­со­фии — о не­со­от­вет­ст­вии мыш­ле­ния бы­тию,— Ге­гель ужас­нул­ся са­мой воз­мож­но­сти за­по­доз­рить ра­зум, да­же пред­по­ло­жи­тель­но!

Ме­ж­ду тем под­няв­ший меч — от ме­ча по­гиб­нет. Жи­вое бы­тие не бо­ит­ся экс­пан­сии ра­зу­ма. По­это­му Ге­ге­лю пре­ж­де и при­шлось мыс­лен­но изу­ро­до­вать бы­тие. По той же при­чи­не экс­пан­сия на по­вер­ку ока­за­лась фик­ци­ей, от­ча­ян­ным бле­фом. По­то­му-то она и потер­пе­ла про­вал. От­сю­да же — и та лег­кость, то удоб­ст­во, с ка­ким «пре­одо­лел» ге­гель­ян­ст­во Маркс. И с пер­вых дней это­го «пре­одо­ле­ния» ста­ло яс­но, что ос­то­рож­ность Кан­та в обес­пе­че­нии все­вла­стия ра­зу­ма — даль­но­вид­нее ге­ге­лев­ско­го шап­ко­за­ки­да­тель­ст­ва, что кан­тов­ский путь есть един­ст­вен­но воз­мож­ный — по­не­во­ле — вы­ход из по­ло­же­ния для ра­зу­ма. С тех пор — и по­ны­не — ра­цио­на­ли­сти­че­ски ори­ен­ти­ро­ван­ная за­пад­но­ев­ро­пей­ская ци­ви­ли­за­ция тем толь­ко и за­ня­та, что обо­ро­ня­ет­ся.

Ме­ж­ду тем Ге­ге­ля и Кан­та род­нит об­щая мысль — по­бе­да ра­зу­ма; род­нят их и сред­ст­ва — сред­ст­ва при­ну­ж­де­ния; род­нит и то, что при­ну­ж­де­ние у обо­их с осо­бой от­чет­ли­во­стью вы­сту­па­ет в сфе­ре мо­ра­ли. В этом смыс­ле Шес­тов и го­во­рит о том, что Ге­гель не толь­ко воз­вра­ща­ет фи­ло­со­фию на путь Спи­но­зы, но за­вер­ша­ет и де­ло са­мо­го Кан­та.— «Ме­та­фи­зи­ка Ге­ге­ля и прак­ти­че­ский ра­зум Кан­та пи­та­ют­ся из од­но­го ис­точ­ни­ка и ле­жат в од­ной и той же плос­ко­сти» /67/.

Ге­гель осо­бен­но рез­ко на­па­дал на Кан­та за идею дол­га в ос­но­ве эти­ки. Ему ка­за­лось, что должное, про­ти­во­пос­тав­ляе­мое то­му, что есть, уни­жа­ет ра­зум. Ибо все ра­зум­ное не «долж­но быть», но есть дей­ст­ви­тель­но, бо­лее то­го: лишь ра­зум­ное и дей­ст­ви­тель­но. Ме­ж­ду тем Шес­тов пе­ре­во­дит из Ге­ге­ля: «Че­ло­век дол­жен в сво­ем на­строе­нии воз­вы­сит­ься до той от­вле­чен­ной общ­но­сти, при ко­то­рой ему дей­ст­ви­тель­но все рав­но, су­ще­ст­ву­ет он сам или нет, т. е. су­ще­ст­ву­ет или нет в ко­неч­ной жиз­ни...» — Рус­ский пе­ре­вод осо­бен­но об­на­жа­ет курь­ез: по­лу­ча­ет­ся, что че­ло­век должен не ис­пол­нять долг, но осу­ще­ст­в­лять дей­ст­ви­тель­ность! Об­на­жа­ет­ся мни­мость, поч­ти про­па­ган­ди­ст­ский ка­муф­ляж то­го пре­вос­ход­ст­ва, ко­то­рое «дей­ст­ви­тель­ность» ге­ге­лев­ско­го ду­ха яко­бы име­ет над «дол­гом» Кан­та. Дей­ст­ви­тель­ность эта — лишь пус­тая бес­со­дер­жа­тель­ная дек­ла­ра­ция; сущ­ность же, крою­щая­ся за ней — как две ка­п­ли во­ды по­хо­жа на сущ­ность кан­тов­ской эти­ки.— «Все зна­ют эти сло­ва Ге­ге­ля,— го­во­рит Шес­тов,— он их не пря­тал, они у не­го в крас­ном уг­лу вы­став­ле­ны,— но са­мо­уве­рен­ность Ге­ге­ля так обез­о­ру­жи­ва­ет, что ни­ко­му и на ум не при­хо­дит, что ге­ге­лев­ский дух есть тот же кан­тов­ский долг, о ко­то­ром у нас сей­час шла речь. Все уве­ре­ны, что Ге­гель пре­одо­лел кан­тов­ский фор­ма­лизм, и не за­ме­ча­ют, что его он­то­ло­ги­че­ское до­ка­за­тель­ст­во бы­тия Бо­жия (от­ку­да и взят сей­час при­ве­ден­ный от­ры­вок) ни­чем, ре­ши­тель­но ни­чем, от кан­тов­ско­го «по­сту­ла­та Бо­га» не от­ли­ча­ет­ся, как не от­ли­ча­ет­ся ге­ге­лев­ский «дух» от кан­тов­ско­го «дол­га». За по­след­ней ис­ти­ной и Кант, и Ге­гель шли в од­но и то же ме­сто» /69/.— Есть на эту те­му у Ге­ге­ля и еще бо­лее ко­мич­ные фор­му­ли­ров­ки. Че­ло­век, по мыс­ли Ге­ге­ля, «...дол­жен быть для са­мо­го се­бя тем, что он есть в се­бе...» /Фи­ло­со­фия ре­ли­гии, т. 2.— М., 1977, с. 256/.— И /см. там же/: «Че­ло­век, по­сколь­ку он есть дух, дол­жен стать дей­ст­ви­тель­но для се­бя тем, что он есть по­ис­ти­не...».

Здесь хо­те­лось бы кое-что до­ба­вить. Ге­гель ведь не про­сто под­ме­нял «дей­ст­ви­тель­ность» — кан­тов­ским дол­гом. Из вы­ше­ска­зан­но­го сле­ду­ет как буд­то, что рас­хо­ж­де­ние в эти­ке ме­ж­ду Ге­ге­лем и Кан­том — лишь пус­тые сло­ва. На са­мом де­ле это — ху­же, не­же­ли пус­тые сло­ва. За­мы­сел Ге­ге­ля пред­ста­ет еще бо­лее жут­ким. Ведь на­встре­чу кан­тов­ско­му им­пе­ра­ти­ву, об­ра­щен­но­му к че­ло­ве­ку, Ге­гель вы­пус­ка­ет — по­доб­но стре­ле — но­вый им­пе­ра­тив, об­ра­щен­ный к Бо­гу и ми­ру! Ведь «...мир дол­жен дать воз­мож­ность осу­ще­ст­вить­ся в нем су­ще­ст­вен­но­му, доб­ро­му по­ступ­ку, как он дол­жен так­же обес­пе­чить доб­ро­му субъ­ек­ту удов­ле­тво­ре­ние его осо­бен­но­го ин­те­ре­са, а зло­му, на­про­тив, от­ка­зать в этом и так­же унич­то­жить са­мое зло». /Эн­цик­ло­пе­дия фи­ло­соф­ских на­ук, т. 3. Фи­ло­со­фия ду­ха, 510.— М., 1977, с. 338/.— Это бы еще пол­бе­ды, это мо­жет по­ка­зать­ся при­вле­ка­тель­ным. Но вот — им­пе­ра­тив Бо­гу: Ге­гель, на­при­мер, вос­тор­жен­но со­гла­ша­ет­ся с Бёме, что не толь­ко долг че­ло­ве­ка — ве­ра в Трои­цу, но — са­мо Трие­дин­ст­во долж­но ро­дить­ся в серд­це че­ло­ве­ка /Фи­ло­со­фия ре­ли­гии, т. 2.— М., 1977, с. 246/! — Но что же та­кое Бог за­дол­жал ра­зу­му, что ра­зум­ный мыс­ли­тель по­зво­ля­ет се­бе го­во­рить о Бо­ге, как о не­ис­прав­ном долж­ни­ке, о но­си­те­ле тай­но­го по­ро­ка? Ока­зы­ва­ет­ся, Ге­ге­ля не уст­раи­ва­ет вся сис­те­ма цен­но­стей, дос­туп­ная ве­ре в та­ко­го Бо­га, Ко­то­ро­му ни­кто не по­смел бы при­ка­зы­вать, с Ко­то­ро­го по­смел бы кто взы­ски­вать дол­ги. И Ге­гель вер­шит мыс­лен­но на­стоя­щую ре­во­лю­цию в сис­те­ме цен­но­стей. Ге­гель бу­к­валь­но дек­ре­ти­ру­ет /см. Фи­ло­со­фию ду­ха, § 552, при­ме­ча­ние.— Указ. изд., с. 376/: от­ны­не вме­сто свя­то­сти — нрав­ст­вен­ность, вме­сто обе­та це­ло­муд­рия — брак и се­мья, вме­сто бед­но­сти — «дея­тель­ность при­об­ре­те­ния благ» и доб­ро­со­ве­ст­ность, вме­сто по­слу­ша­ния Бо­гу — «по­ви­но­ве­ние за­ко­ну» /!/, а так­же — «ос­но­ван­ным на за­ко­не го­су­дар­ст­вен­ным уч­ре­ж­де­ни­ем». Ес­ли ка­кой-то фи­ло­соф и за­слу­жи­ва­ет на­зва­ния «бур­жу­аз­но­го», так это, бес­спор­но, Ге­гель! И вот со­ци­аль­ное при­ло­же­ние: «Бе­зу­ми­ем но­вей­ше­го вре­ме­ни сле­ду­ет счи­тать стрем­ле­ние из­ме­нить при­шед­шую в упа­док сис­те­му нрав­ст­вен­но­сти, го­су­дар­ст­вен­но­го уст­рой­ст­ва и за­ко­но­да­тель­ст­ва без од­но­вре­мен­но­го из­ме­не­ния ре­ли­гии...» /там же, с. 377/.— Та­ко­ва гран­ди­оз­ная ре­во­лю­ция, за­мыш­лен­ная Ге­ге­лем. Вид­но, что упот­реб­ле­ние вы­ше сло­ва «экс­пан­сия» — не ме­та­фо­ра... По­сле то­го, как Ге­гель ос­ме­лил­ся ука­зы­вать Бо­гу и ми­ру, ка­ки­ми им над­ле­жит быть, не­уди­ви­тель­но оп­рав­да­ние им... дья­во­ла, как «не­об­хо­ди­мо­го мо­мен­та» в ми­ро­зда­нии /«...дья­вол то­ж­де­ст­вен с со­бой и по­это­му дол­жен так­же по­лу­чить ут­вер­жде­ние, как у Миль­то­на, где он со всей сво­ей осо­бен­ной энер­ги­ей луч­ше ино­го ан­ге­ла». /Фи­ло­со­фия ре­ли­гии, т. 2.— Указ. изд., с. 258/. И вот — по­тря­саю­щее при­зна­ние Ге­ге­ля, ко­то­рый со сме­ло­стью не мень­шей, не­же­ли шес­тов­ская, рас­кры­ва­ет «ис­точ­ник ме­та­фи­зи­че­ских ис­тин»: «При этом нуж­но ска­зать, что по­зна­ние дей­ст­ви­тель­но яв­ля­ет­ся ис­точ­ни­ком вся­ко­го зла /.../. При­ро­да че­ло­ве­ка не та­ко­ва, ка­кой она долж­на быть; по­зна­ние от­кры­ва­ет ему это и по­ро­ж­да­ет (! — А.С.) то бы­тие, ка­ким оно не долж­но быть» /там же, с. 260/.— Это­го уж, ка­жет­ся, до­воль­но... Fiat Satanas!

Шес­тов за­клю­ча­ет: «Не ху­же Кан­та он (Ге­гель.— А.С.) зна­ет, что ме­та­фи­зи­ка не­воз­мож­на, ме­та­фи­зи­ка, ко­то­рая ищет Бо­га, бес­смер­тия ду­ши и сво­бо­ды во­ли, но она не­воз­мож­на не по­то­му, что ра­зу­му по­ло­же­ны ка­кие-то пре­де­лы, что ка­те­го­рии на­ше­го мыш­ле­ния при­ме­ни­мы толь­ко к чув­ст­вен­но дан­но­му. Ге­ге­ля раз­дра­жа­ла да­же са­мая по­ста­нов­ка во­про­са о пре­де­лах че­ло­ве­че­ско­го ра­зу­ма /.../. Ме­та­фи­зи­ка, ко­то­рая от­кры­ла бы лю­дям Бо­га, бес­смер­тие ду­ши и сво­бо­ду, не­воз­мож­на по­то­му, что ни Бо­га, ни бес­смер­тия, ни сво­бо­ды нет: все это дур­ные сны, ко­то­рые снят­ся лю­дям, не умею­щим воз­вы­сить­ся над от­дель­ным и слу­чай­ным и не же­лаю­щим по­кло­нять­ся в ду­хе и ис­ти­не» /71.— Опо­сре­до­ван­ное ин­тел­лек­том по­кло­не­ние Бо­гу «в ду­хе и ис­ти­не» про­ти­во­пос­тав­ле­но са­мим Ге­ге­лем не­по­сред­ст­вен­ной — и по­то­му не­со­вер­шен­ной — ве­ре/.

Шес­тов вы­яс­ня­ет един­ст­во раз­лич­ных на­прав­ле­ний ра­цио­на­лиз­ма и об­ру­ши­ва­ет­ся на об­щую поч­ву всех ра­цио­на­ли­сти­че­ских уче­ний. Но вме­сте с тем он — и это за­слу­жи­ва­ет осо­бо­го вни­ма­ния — вскры­ва­ет и еще од­но чрез­вы­чай­но су­ще­ст­вен­ное един­ст­во. Это — един­ст­во философа-ра­цио­на­ли­ста с обы­ва­те­лем, ко­то­рое тем важ­нее вскрыть, что оно обык­но­вен­но за­мал­чи­ва­ет­ся, и весь во­прос пе­ре­во­ра­чи­ва­ет­ся с ног на го­ло­ву. Из­вест­но тра­ди­ци­он­ное пре­зре­ние фи­ло­со­фа к «тол­пе».— «Но, вид­но,— го­во­рит Шес­тов,— обы­ва­тель не так да­лек от фи­ло­со­фа: где-то, в ка­ких-то на­ча­лах или кон­цах, на ка­ких-то глу­би­нах или по­верх­но­стях обы­ва­тель с фи­ло­со­фом встре­ча­ют­ся» /34/.— Да, ес­ли на од­ном по­лю­се ра­зум­ное по­зна­ние смы­ка­ет­ся с ре­ча­ми змея-ис­ку­си­те­ля, то на дру­гом оно об­ра­ще­но к «мне­нию» тол­пы. И вправ­ду: раз­ве при­зна­ние все­об­ще-обя­за­тель­но­го ха­рак­те­ра объ­ек­тив­ных ис­тин с эти­кой по­кор­но­сти — не сма­хи­ва­ет весь­ма на ком­плекс обы­ва­тель­ских «по­ня­тий» о ми­ре и о мес­те че­ло­ве­ке в нем? А кро­ме то­го, при­ну­ди­тель­ный ха­рак­тер «веч­ных ис­тин» ра­зу­ма за­став­ля­ет — ра­но или позд­но — фи­ло­со­фию опи­рать­ся при вы­не­се­нии при­го­во­ров на санк­цию люд­ско­го боль­шин­ст­ва.— «И тот же прак­ти­че­ский ра­зум под­ска­зал Ари­сто­те­лю, что обыч­ное пре­зре­ние фи­ло­со­фов к тол­пе, к oiJ polloiv /.../ — при­твор­но. Фи­ло­со­фия не мо­жет обой­тись без все­об­ще­го при­зна­ния и, в этом смыс­ле, она яв­ля­ет­ся captatio benevolentiae (сни­ска­ние бла­го­во­ле­ния) как раз тех мно­гих, ко­то­рых она на сло­вах чу­ж­да­ет­ся» /93/.— Ра­цио­на­лизм есть обы­ва­тель­ская идео­ло­гия в ее воз­вы­шен­ном, утон­чен­ном и ус­лож­нен­ном ва­ри­ан­те.

Вот итог об­зо­ра Шес­то­вым ра­цио­на­ли­сти­че­ских уче­ний:

«По­рок на­ше­го мыш­ле­ния. В тео­рии по­зна­ния цар­ст­ву­ет идея не­об­хо­ди­мо­сти, в эти­ке — по­ту­ск­нев­шая и ос­ла­бев­шая не­об­хо­ди­мость: дол­жен­ст­во­ва­ние. Ина­че со­вре­мен­ная мысль не мо­жет сдви­нуть­ся с мес­та» /264/.— «Фи­ло­со­фия же, не дер­заю­щая под­нять­ся над ав­то­ном­ным зна­ни­ем и ав­то­ном­ной эти­кой, фи­ло­со­фия, без­воль­но и бес­по­мощ­но скло­няю­щая­ся пред от­кры­вае­мы­ми ра­зу­мом ма­те­ри­аль­ны­ми и иде­аль­ны­ми дан­но­стя­ми и от­даю­щая им на по­ток и раз­граб­ле­ние «еди­ное на по­тре­бу», не при­во­дит че­ло­ве­ка к ис­ти­не, а на­ве­ки от ис­ти­ны уво­дит» /22/.

«По­это­му,— го­во­рит Лю­тер, и вслед за Лю­те­ром по­вто­ря­ет Шес­тов,— ко­гда за­кон на­пу­га­ет со­весть... ве­ди се­бя так, как буд­то ты о за­ко­не ни­ко­гда не слы­шал, но вой­ди во мрак, где не све­тит те­бе ни за­кон, ни ра­зум. но лишь тай­на ве­ры... Так ве­дет нас Еван­ге­лие, вне и над све­том за­ко­на и ра­зу­ма во мрак ве­ры, где нет ни ра­зу­ма, ни за­ко­на» /112/.— То­гда Бог — не Бог уче­ных, но Бог Ав­раа­ма, Исаа­ка и Иа­ко­ва — по­ве­дет че­ло­ве­ка, и че­ло­век пой­дет, не зная, ку­да, что­бы при­дти в обе­то­ван­ную зем­лю. Ве­ра Ав­раа­ма, от­чая­ние Ио­ва, «аб­сурд» Кир­ке­го­ра, про­зре­ние Дос­то­ев­ско­го — не раз уже от­кры­вал­ся че­ло­ве­че­ст­ву этот по ви­ди­мо­сти бе­зум­ный путь, путь по ту сто­ро­ну зна­ния. Это есть «...тот един­ст­вен­ный ис­точ­ник, из ко­то­ро­го мож­но за­черп­нуть ме­та­фи­зи­че­скую ис­ти­ну: да ис­пол­нит­ся обе­то­ва­ние — sujdeѕn aJdunathѕsei uJmivn (не бу­дет для вас ни­че­го не­воз­мож­но­го)!» /77/.

 

 

4

 

Как уже при­хо­ди­лось го­во­рить, ис­точ­ник пе­ре­во­ро­та в гно­сео­ло­гии, о ко­то­ром меч­тал Шес­тов,— это по­треб­ность в цен­но­сти. Выс­шая же цен­ность — это со­тво­рен­ная ис­ти­на, ис­ти­на, тво­ри­мая Бо­гом по Сво­ему ус­мот­ре­нию. Пе­ре­во­рот, вы­во­дя­щий на путь к этой ис­ти­не,— по­до­бен про­бу­ж­де­нию от кош­ма­ра.

Мож­но ли во­об­ще го­во­рить о тео­рии по­зна­ния, ко­гда речь идет о пе­ре­во­ро­те. за­ду­ман­ном Шес­то­вым в этой об­лас­ти? То, о чем го­во­рит Шес­тов, ма­ло по­хо­дит на «тео­рию» и уж во­все не­схо­же с по­зна­ни­ем, как мы пред­став­ля­ем се­бе про­цесс по­зна­ния. Ка­кое же сло­во по­доб­рать? Пред­две­рие пу­ти к еди­но­му на по­тре­бу?.. Впро­чем, мож­но со­хра­нить и сло­во «гно­сео­ло­гия», ра­зу­мея те­перь под тео­ри­ей по­зна­ния — вы­яс­не­ние бес­по­мощ­но­сти по­зна­ния, по­иск иных пу­тей мыш­ле­ния к Бо­гу, ми­ру, лю­дям и се­бе.

Гно­сео­ло­гия ре­ли­ги­оз­ной фи­ло­со­фии, пре­об­ра­зо­ван­ная Шес­то­вым, име­ет не­сколь­ко пред­по­сы­лок. Они все слу­жат це­ли пе­ре­ве­де­ния фи­ло­со­фии из без­лич­но-объ­ек­тив­но­го ва­куу­ма в жи­вую лич­но­ст­ную сре­ду. Все они по­это­му но­сят лич­ные чер­ты — «эк­зи­стен­ци­аль­ные», как хо­те­лось бы со­вре­мен­но­му сло­во­упот­реб­ле­нию, ра­бо­леп­ст­вую­ще­му пе­ред тер­ми­но­ло­ги­ей да­же то­гда, ко­гда речь идет о пре­об­ра­зо­ва­нии от­вле­чен­но­го тер­ми­на-зна­ка в жи­вое сло­во-об­раз.

На сме­ну все­об­ще­му, от­вле­чен­но­му, без­лич­но­му «по­знаю­ще­му субъ­ек­ту» при­хо­дит жи­вая лич­ность. Шес­тов идет на это сме­ло, без­ус­лов­но и на ред­кость по­сле­до­ва­тель­но. В этом смыс­ле боль­ше­го «эк­зи­стен­циа­ли­ста» труд­но се­бе пред­ста­вить. Ло­ма­ет­ся са­мо взаи­мо­от­но­ше­ние субъ­ект — объ­ект, это же­ст­ко-не­из­мен­ное про­кру­сто­во ло­же всех сиc­тем ра­цио­на­лиз­ма. Что­бы вер­но ра­зо­брать­ся в этом, нуж­но под­черк­нуть: «субъ­ект», со­глас­но гно­сео­ло­гии ра­цио­на­лиз­ма, не толь­ко не есть жи­вая еди­нич­ная не­по­вто­ри­мая лич­ность, но он не есть хо­тя бы и лич­ность в ее лишь по­знаю­щей функ­ции. Все­об­ще-обя­за­тель­ная при­ро­да объ­ек­тив­ных ис­тин и от субъ­ек­та тре­бу­ет черт все­общ­но­сти; дос­ти­га­ет­ся же это как раз че­рез от­ре­че­ние от соб­ст­вен­ной лич­но­сти, от «осо­бен­но­сти». Та­ким об­ра­зом, субъ­ект за­ви­сит от объ­ек­та. Но и объ­ект без субъ­ек­та не был бы тем, что он есть: ведь толь­ко от­ре­шив­ший­ся от лич­но­сти субъ­ект мо­жет соз­дать по­ня­тие об объ­ек­тив­но­сти. В кор­не фаль­ши­во по­это­му пред­став­ле­ние, со­глас­но ко­то­ро­му объ­ек­тив­ность — ус­ло­вие не­за­ви­си­мо­сти от субъ­ек­та; она — ус­ло­вие ото­рван­но­сти от лич­но­сти, от жиз­ни, от жи­вой дей­ст­ви­тель­но­сти, это прав­да; но с по­знаю­щим субъ­ек­том объ­ект по­вя­зан обо­юд­но по ру­кам и но­га­м. Они по­оди­ноч­ке не­мыс­ли­мы и бес­по­мощ­ны, друг в дру­ге не­об­хо­ди­мо ну­ж­да­ют­ся, друг от дру­га не­от­тор­жи­мы, точ­но си­ам­ские близ­не­цы.— Шес­тов по­ся­га­ет на это тро­га­тель­ное дву­един­ст­во.

«И вот, ес­ли спро­сить «един­ст­вен­но» мыс­ля­ще­го (т. е. не знаю­ще­го и не боя­ще­го­ся тео­рии) че­ло­ве­ка: где «ис­тин­ное бы­тие» — в том ли обод­ран­ном ми­ре, ко­то­рый ему пред­ла­га­ет фи­ло­со­фия и ко­то­рый она на­зы­ва­ет не­за­ви­си­мым от по­знаю­ще­го субъ­ек­та, или в том, где, хо­тя бы и при его соб­ст­вен­ном уча­стии, есть и зву­ки, и крас­ки, и фор­мы и т. д.— он, ко­неч­но, не ко­леб­лясь бы при­знал, что сущ­ность ми­ра от­то­го, что в его со­зи­да­нии ему са­мо­му да­но иг­рать твор­че­скую роль, нис­коль­ко не стра­да­ет, но что ес­ли бы «пред­ме­ты» по­зна­ния су­ще­ст­во­ва­ли не­за­ви­си­мо и от не­го и от ко­го бы то ни бы­ло, но ока­за­лись бы та­ки­ми, ка­ки­ми их изо­бра­жа­ет фи­ло­соф­ское «воз­зре­ние»,— то ни от «ис­ти­ны», ни от «сущ­но­сти» ни­че­го бы не ос­та­лось. А ес­ли это так, то, ста­ло быть, тео­рия по­зна­ния, ко­то­рая хо­чет быть как мож­но мень­ше тео­ри­ей и про­ник­нуть в «бы­тие», со­сто­ит не в том, чтоб спа­сать или оп­рав­ды­вать не­за­ви­си­мость то­го, что она име­ну­ет «das Ansichseiende» бы­тия в се­бе, т. е. обод­ран­но­го ми­ра, а чтоб при­нять и нау­чить­ся ви­деть сущ­ность бы­тия в том ми­ре, ко­то­рый хоть и за­ви­сит или да­же имен­но по­то­му, что за­ви­сит от субъ­ек­та (т. е. от жи­во­го су­ще­ст­ва), име­ет все то, за что его сто­ит лю­бить и це­нить. Ис­тин­но су­щее оп­ре­де­ля­ет­ся в тер­ми­нах ис­тин­но важ­но­го и ис­тин­но цен­но­го» /240/.

Здесь со­вер­шил­ся ряд чу­дес­ных пре­вра­ще­ний. Субъ­ект и объ­ект, ис­кус­ст­вен­но ото­рван­ные друг от дру­га, вме­сте с тем на­хо­ди­лись во взаи­мо­за­ви­си­мо­сти; в му­чи­тель­ном этом от­но­ше­нии оба ут­ра­ти­ли свою сво­бо­ду. Че­ло­ве­ку при­хо­ди­лось от­ка­зы­вать­ся от се­бя, да­бы «под­нять­ся» (точ­ней: «ис­па­рить­ся») до не­ес­те­ст­вен­но­го со­стоя­ния, ко­гда у не­го не ос­та­ва­лось уже дру­гих ин­те­ре­сов, за ис­клю­че­ни­ем объ­ек­тив­но­го по­зна­ния. Но стои­ло субъ­ек­ту пре­вра­тить­ся в лич­ность — и тот­час же вслед за субъ­ек­том ис­па­рил­ся фан­том «объ­ек­та», вме­сте со всею сфе­рой го­лой объ­ек­тив­но­сти, ко­то­рая не за­ви­сит яко­бы от нас. Че­ло­век ожил, мир за­зву­чал — и про­сия­ла ра­ду­га. Быв­ший субъ­ект и быв­ший объ­ект (име­нуе­мые в даль­ней­шем че­ло­век и мир) вос­со­еди­ни­лись оба по­сле ты­ся­че­ле­тий на­силь­ст­вен­но­го рас­ще­п­ле­ния, при этом оба обо­га­тив­шись. Му­чи­тель­но за­ви­сив­шие друг от дру­га в от­чу­ж­де­нии — в вос­со­еди­не­нии оба об­ре­ли сво­бо­ду. Ни субъ­ек­та, ни объ­ек­та не ос­та­лось да­же в «сня­том» ви­де... Тос­кую­щая по «син­те­зу» но­вей­шая нау­ка не мыс­лит син­те­за без ана­ли­за; что ска­жет нау­ка на­счет та­ко­го син­те­за?

Та­кая гно­сео­ло­гия спо­соб­на вы­вес­ти нас на он­то­ло­гию, вы­ра­жае­мую «в тер­ми­нах... ис­тин­но цен­но­го», т. е. на­сквозь про­ни­зан­ную ду­хом цен­но­сти. Пре­одо­ле­ние от­но­ше­ния субъ­ект — объ­ект ут­вер­жда­ет це­ло­ст­ность и лич­но­ст­ность как су­ще­ст­вен­ней­шие пред­по­сыл­ки ре­ли­ги­оз­ной фи­ло­со­фии. Это под­ра­зу­ме­ва­ет вы­ра­бот­ку но­вых... не «ка­те­го­рий» да­же, но уме­ст­но вы­ра­зить­ся по-шес­тов­ски — но­вых из­ме­ре­ний. Му­же­ст­во — пер­вое из этих лич­ных («эк­зи­стен­ци­аль­ных») из­ме­ре­ний ре­ли­ги­оз­ной фи­ло­со­фии.

«Как на­пи­са­но: цар­ст­во Бо­жие бе­рет­ся си­лой» /49/.— «На­до пре­одо­леть стра­хи, на­до, со­брав все свое му­же­ст­во, пой­ти на­встре­чу смер­ти и у нее по­пы­тать сча­стья. Обыч­ное «мыш­ле­ние», мыш­ле­ние че­ло­ве­ка «по­ви­ную­ще­го­ся» и от­сту­паю­ще­го пе­ред уг­ро­за­ми не даст ни­че­го. Пер­вый шаг: при­учить се­бя не счи­тать­ся с «дос­та­точ­ным ос­но­ва­ни­ем». Пусть Эпик­тет или кто угод­но гро­зит, что он об­ре­жет нам уши, вы­ко­лет гла­за, за­ста­вит пить ук­сус или ци­ку­ту,— мы не ста­нем слу­шать его уг­роз, как не­об­хо­ди­мость не слу­ша­ет на­ших уве­ща­ний» /50/.

Ре­ли­ги­оз­ной фи­ло­со­фии при­ста­ло быть му­же­ст­вен­ной, и это воз­вы­ша­ет ее над ра­зум­ным по­зна­ни­ем. Ведь «...раз­ве мо­жет ра­зум не быть ле­ни­вым? В этом его сущ­ность, как и в его тру­со­сти» /231/.— Ра­зум па­су­ет пе­ред не­об­хо­ди­мо­стью, ре­ли­ги­оз­ная же фи­ло­со­фия по су­ти сво­ей — на­сту­па­тель­на. Как А не слу­ша­ет на­ших убе­ж­де­ний — так и нам не­че­го слу­шать. На этой ос­но­ве ре­ли­ги­оз­ная фи­ло­со­фия стро­ит соб­ст­вен­ную ло­ги­ку — ло­ги­ку, не счи­таю­щую­ся, как го­во­ри­лось вы­ше, с за­ко­на­ми то­ж­де­ст­ва и про­ти­во­ре­чия, так же как — о чем упо­ми­на­лось толь­ко что — и с за­ко­ном дос­та­точ­но­го ос­но­ва­ния.

Му­же­ст­во ре­ли­ги­оз­ной фи­ло­со­фии не есть хо­лод­ная ан­тич­ная virtus. Она го­ря­ча, при­стра­ст­на, за­ин­те­ре­со­ван­на. Кста­ти, пре­ду­бе­ж­де­ние на­ше про­тив за­ин­те­ре­со­ван­но­сти про­ис­те­ка­ет из ма­те­риа­ли­сти­че­ско­го гип­но­за, вну­шаю­ще­го нам, буд­то у че­ло­ве­ка не­ту дру­го­го ис­крен­не­го, при­род­но­го ин­те­ре­са, кро­ме гряз­но­го и низ­мен­но­го. А так­же из «идеа­ли­сти­че­ско­го» гип­но­за, ко­то­рый за­став­ля­ет нас ма­ши­наль­но раз­во­дить «ду­хов­ное» и «при­род­ное» по раз­ные сто­ро­ны не­су­ще­ст­вую­щей бар­ри­ка­ды. Де­ле­ние на «дух» и «плоть» как ос­но­во­по­ла­гаю­щее про­ник­ло в хри­сти­ан­ст­во из пла­то­низ­ма; в Пи­са­нии же го­во­рит­ся о вос­кре­се­нии во пло­ти, о стра­стях Гос­под­них; и чис­тое хри­сти­ан­ст­во про­во­дит ре­шаю­щий раз­дел не ме­ж­ду пло­тью и ду­хом, но ме­ж­ду вер­но­стью и не­вер­но­стью /см. об этом, ме­ж­ду про­чим, точ­ные за­ме­ча­ния со­вре­мен­но­го ис­сле­до­ва­те­ля: С.Аве­рин­цев. По­эти­ка ран­не­ви­зан­тий­ской ли­те­ра­ту­ры.— М., 1977, с. 105-106; 123-125.— Осо­бен­но вер­ны­ми пред­став­ля­ют­ся сле­дую­щие вы­ска­зы­ва­ния Аве­рин­це­ва на с. 105: «Хри­сти­ан­ст­во — ни в ко­ем слу­чае не ре­ли­гия «ду­ха»; это ре­ли­гия «свя­то­го ду­ха», что от­нюдь не од­но и то же».— «Грань ме­ж­ду доб­ром и злом идет для хри­сти­ан­ст­ва на­пе­ре­рез гра­ни ме­ж­ду ма­те­ри­ей и ду­хом»/.

«Ес­ли бы в на­ше мыш­ле­ние,— го­во­рит Шес­тов,— во­шла, как но­вое его из­ме­ре­ние, пиг­ма­лио­но­ва безу­держ­ная страсть, мно­гое, что мы счи­та­ем «не­воз­мож­ным», ста­ло бы воз­мож­ным, и что ка­жет­ся лож­ным, ста­ло бы ис­тин­ным» /74/.

Та­ким об­ра­зом, от­кры­ва­ет­ся еще од­но из­ме­ре­ние об­нов­лен­ной ре­ли­ги­оз­ной фи­ло­со­фии: вслед за му­же­ст­вом — это страсть. Лич­ные («эк­зи­стен­ци­аль­ные») чер­ты этой «ка­те­го­рии» так­же бес­спор­ны.

Це­ло­ст­ность и лич­но­ст­ность ре­ли­ги­оз­ной фи­ло­со­фии пред­по­ла­га­ют еще та­кую пред­по­сыл­ку, как от­каз от «на­уч­но­сти» (от раз­ру­ши­тель­ной ана­ли­тич­но­сти, от по­до­бия точ­ным и ес­те­ст­вен­ным нау­кам и уж по мень­шей ме­ре — от нау­ко­об­ра­зия).— «Кто вну­шил нам мысль, что ме­та­фи­зи­ка хо­чет или долж­на быть нау­кой?» /75/.

Сле­ду­ет, на­ко­нец, ос­та­но­вить­ся еще на од­ном су­ще­ст­вен­ней­шем от­ли­чии ре­ли­ги­оз­ной фи­ло­со­фии.— Го­во­ря о Пет­ре Да­миа­ни и Де­кар­те, Шес­тов за­ме­ча­ет, что оба они при­ни­ма­ли мысль о со­тво­рен­ной ис­ти­не. Да­миа­ни ве­рил, что Бог мо­жет воз­вра­тить не­вин­ность еди­но­жды обес­че­щен­ной де­вуш­ке, Де­карт же по­ла­гал, что че­ло­век мыс­лит го­ру в со­от­не­се­нии с до­ли­ной лишь по­то­му, что Бог дал че­ло­ве­ку ра­зум, ко­то­рый мыс­лит лишь так, но не ина­че. Шес­тов рас­смат­ри­ва­ет при­сталь­но это по­до­бие:

«В чем раз­ни­ца ме­ж­ду Да­миа­ни и Де­кар­том? Пе­ред ли­цом ари­сто­те­лев­ских пер­вых на­чал оба они ут­вер­жда­ют яв­ные не­ле­по­сти: та­кое мож­но ска­зать, та­ко­го ду­мать нель­зя. /.../ Прав­да, Да­миа­ни при­во­дит дру­гие при­ме­ры, чем Де­карт: бо­лее кон­крет­ные и бо­лее тес­но свя­зан­ные с ре­аль­ной жиз­нью. Мо­жет ли Бог соз­дать го­ру без до­ли­ны или сде­лать так, что­бы один и два не рав­ня­лись трем — это нам пред­став­ля­ет­ся чис­то тео­ре­ти­че­ской, от­вле­чен­ной про­бле­мой, ко­то­рая не ка­са­ет­ся ни судь­бы ми­ра, ни судь­бы че­ло­ве­ка. Ко­гда же Да­миа­ни спра­ши­ва­ет: ес­ли раз на­все­гда ус­та­нов­ле­но, что де­вуш­ка обес­че­ще­на, не воз­мож­но ли, что­бы она вновь ста­ла не­вин­ной? — тут ин­те­рес со­сре­до­та­чи­ва­ет­ся уже не на от­вле­чен­ных по­строе­ни­ях, а на том, что для лю­дей иг­ра­ет (так в тек­сте.— А.С.) ог­ром­ное, ре­шаю­шее зна­че­ние» /186-187/.

Ко­гда Шес­тов го­во­рит о «при­ме­рах» Да­миа­ни, он — уж ра­зу­ме­ет­ся — ра­ту­ет не за ди­дак­ти­че­скую на­гляд­ность из­ло­же­ния. В этой точ­ке стиль тес­но смы­кал­ся с су­ще­ст­вом де­ла. Пе­ред на­ми — еще од­на пред­по­сыл­ка гно­сео­ло­ги­че­ско­го пе­ре­во­ро­та. Речь идет о кон­крет­но­сти ре­ли­ги­оз­ной фи­ло­со­фии. На­до ска­зать: са­мо пред­став­ле­ние о кон­крет­но­сти — спор­но в ис­то­рии фи­ло­со­фии. Ге­гель ед­ва ли не боль­ше дру­гих по­тру­дил­ся над за­пу­ты­ва­ни­ем это­го пред­став­ле­ния. (Спе­ци­аль­но по­свя­щен­ная дан­но­му во­про­су ста­тья его «Кто мыс­лит аб­ст­ракт­но?» и мн. др.). Ге­гель под этим сло­вом по­ни­мал кон­крет­ность по­ня­тия, т. е. раз­ви­тость, раз­ветв­лен­ность, бо­гат­ст­во как раз аб­ст­ракт­но­го по су­ти сво­ей со­дер­жа­ния. Та­кая «кон­крет­ность» на де­ле про­ти­во­сто­ит кон­крет­но­сти в че­ло­ве­че­ском по­ни­ма­нии сло­ва. По­жа­луй, уме­ст­но бы­ло бы — во из­бе­жа­ние пу­та­ни­цы — по­да­рить Ге­ге­лю и иже с ним по­лю­бив­ший­ся им ла­тин­ский тер­мин и, вме­сто кон­крет­но­сти, на­звать жиз­нен­ность как од­ну из ре­шаю­щих пред­по­сы­лок ре­ли­ги­оз­ной фи­ло­со­фии.

Пред­по­сыл­ки вку­пе с вы­ра­бот­кой «ка­те­го­ри­че­ско­го ап­па­ра­та» ре­ли­ги­оз­ной фи­ло­со­фии вплот­ную под­во­дят к са­мой сущ­но­сти гно­сео­ло­ги­че­ско­го пе­ре­во­ро­та. Сущ­ность эта за­клю­ча­ет­ся в том, что «...че­ло­век дол­жен про­бу­дить­ся от сво­его ве­ко­во­го оце­пе­не­ния и ре­шить­ся мыс­лить в тех ка­те­го­ри­ях, в ко­то­рых он жи­вет» /153; ср. мн. др./.— Так да­ле­ко не за­хо­дил да­же Кирк­е­гор, впер­вые взяв­ший­ся за об­нов­ле­ние ка­те­го­ри­аль­но­го ап­па­ра­та фи­ло­со­фии в эк­зи­стен­ци­аль­ном ду­хе; Кирк­е­гор, на­про­тив, уп­ре­кал фи­ло­со­фов за то, что они жи­вут не в тех ка­те­го­ри­ях, в ка­ких мыс­лят.

При­ро­да же, сти­хия, «суб­стан­ция» ре­ли­ги­оз­ной фи­ло­со­фии — это, как го­во­ри­лось уже,— твор­че­ст­во, вла­ст­ная твор­че­ская си­ла Бо­га и че­ло­ве­ка. Ра­цио­на­ли­сты пы­та­лись да­же и са­мо­го Бо­га ли­шить этой си­лы.— «Ipse conditor et creator mundi semel jussit — semper paret; сам дер­жа­тель и тво­рец ми­ра од­на­ж­ды при­ка­зал и все­гда по­ви­ну­ет­ся,— го­во­рит Се­не­ка, как все­гда по­вто­ряя то, что слы­шал от дру­гих. /.../ Для нас все ис­ти­ны вы­те­ка­ют из parere (по­ви­но­вать­ся), да­же ис­ти­ны ме­та­фи­зи­че­ские. А меж тем един­ст­вен­ный ис­точ­ник ме­та­фи­зи­че­ских ис­тин — это iubere (при­ка­зы­вать, по­ве­ле­вать), и по­ка лю­ди не при­час­тят­ся к iubere, ме­та­фи­зи­ка бу­дет им ка­зать­ся не­воз­мож­ной...» /237/.

Гно­сео­ло­гия Шес­то­ва на­би­ра­ет си­лу.— Из­веч­ный, ни­ко­гда не ос­по­рен­ный при­ем ра­цио­на­ли­сти­че­ско­го мыш­ле­ния (да и го­раз­до ши­ре — все­го на­уч­но­го мыш­ле­ния!) — по­ста­нов­ка во­про­са. И при­ем этот под­вер­га­ет­ся Шес­то­вым со­мне­нию.

«Я знаю, го­во­рил Бл. Ав­гу­стин, что та­кое вре­мя, но ко­гда ме­ня спра­ши­ва­ют, что та­кое вре­мя, я не умею от­ве­тить, и вы­хо­дит, что я не знаю. И то, что Ав­гу­стин го­во­рит о вре­ме­ни, мож­но о мно­гом ска­зать. /.../ Зна­ет че­ло­век, что та­кое сво­бо­да, но спро­си­те его, что та­кое сво­бо­да, он за­пу­та­ет­ся и не от­ве­тит вам. Зна­ет он то­же, что та­кое ду­ша — но пси­хо­ло­ги, т. е. уче­ные лю­ди, осо­бен­но твер­до убе­ж­ден­ные, что спра­ши­вать все­гда по­лез­но и уме­ст­но, дош­ли до то­го, что соз­да­ли «пси­хо­ло­гию без ду­ши». Из это­го бы сле­до­ва­ло за­клю­чить, что на­ши ме­то­ды ра­зы­ска­ния ис­ти­ны не так уж безу­преч­ны, как мы при­вык­ли ду­мать — и что иной раз не­уме­ние от­ве­тить на во­прос сви­де­тель­ст­ву­ет о зна­нии, а не­же­ла­ние спра­ши­вать — о бли­зо­сти к ис­ти­не: но та­ко­го за­клю­че­ния ни­кто не де­ла­ет» /269/.

Шес­тов го­во­рит: нуж­но раз­ли­чать те слу­чаи, ко­гда по­ста­нов­ка во­про­са уме­ст­на, и те, ко­гда она не­уме­ст­на, — а по­это­му не да­ет же­лае­мо­го ре­зуль­та­та. Две ма­лень­кие глав­ки в кни­ге Шес­то­ва так и на­зы­ва­ют­ся: «Не­уме­ст­ные во­про­ше­ния»; «Еще о не­уме­ст­ных во­про­ше­ни­ях».

«Нам ка­жет­ся, что спра­ши­вать все­гда уме­ст­но, что путь к ис­ти­не идет че­рез во­про­сы. Мы спра­ши­ва­ем, ка­ко­ва ско­рость зву­ка, ку­да впа­да­ет Вол­га, сколь­ко лет жи­вет во­рон и т. д. без кон­ца и, как из­вест­но, по­лу­ча­ем на та­кие во­про­сы очень оп­ре­де­лен­ные от­ве­ты и счи­та­ем эти от­ве­ты ис­ти­на­ми. И сей­час же да­ла­ем за­клю­че­ние: на ты­ся­чи, мил­лио­ны на­ших во­про­сов мы по­лу­чи­ли от­ве­ты, со­дер­жа­щие в се­бе ис­ти­ны,— зна­чит, чтоб по­лу­чить ис­ти­ну, нуж­но спра­ши­вать. По­это­му мы спра­ши­ва­ем — есть ли Бог, бес­смерт­на ли ду­ша, сво­бод­на ли во­ля (три во­про­са, к ко­то­рым, по Кан­ту, сво­дит­ся вся ме­та­фи­зи­ка), за­ра­нее убе­ж­ден­ные, что и на этот раз, ес­ли не ста­нем спра­ши­вать, у нас не бу­дет ис­ти­ны» /234/.

Ме­ж­ду тем от­вет на во­прос о ско­ро­сти зву­ка воз­мо­жен, и от­вет этот удов­ле­тво­ря­ет на­ше лю­бо­пыт­ст­во. То­гда как во­про­шав­шие о Бо­ге, ду­ше, сво­бо­де — «...не по­лу­ча­ют ни­ка­ко­го от­ве­та, не­смот­ря на са­мые на­стой­чи­вые во­про­ша­ния — или по­лу­ча­ют со­всем не те от­ве­ты, на ко­то­рые они рас­счи­ты­ва­ли. И по­де­лом — за­чем спра­ши­ва­ли! Раз­ве мож­но ко­му-ни­будь или че­му-ни­будь пе­ре­дать свое пра­во на Бо­га, на ду­шу, на сво­бо­ду. А ведь, спра­ши­вая, это пра­во мы пе­ре­да­ем ко­му-то! И ко­му? Кто тот, кто вы­ма­нил или по­хи­тил у нас на­шу ду­шу и на­ше­го Бо­га?» /234/.

Ра­зум хи­тер (как мно­гие лен­тяи и тру­сы; как хит­рей­шая изо всех тва­рей в кни­ге Бы­тия). И, как нель­зя до­ве­рить ра­зу­му — «кри­ти­ку ра­зу­ма» (о чем уже бы­ло ска­за­но), — так, тем бо­лее, нель­зя пре­дать су­ду ра­зу­ма еди­ное на по­тре­бу.

Ло­ги­ка — яд­ро гно­сео­ло­гии; ка­ко­ва же ее судь­ба в той бу­ре, ко­то­рую в тео­рии по­зна­ния под­нял Шес­тов? И на этот счет мыс­ли Шес­то­ва не­обык­но­вен­но впе­чат­ляю­щи.— «Спо­соб­ны ли мы про­яв­лять та­кую ре­ши­мость, так (от­ка­зав­шись от во­про­ша­ния.— А.С.) осу­ще­ст­вить сво­бо­ду во­ли, ко­то­рой нас прель­ща­ли фи­ло­со­фы? Или луч­ше: хо­тим ли мы та­кой сво­бо­ды? Та­кой сво­бо­ды, чтоб и за­ко­ны то­ж­де­ст­ва и про­ти­во­ре­чия и са­ма jjAnaѕgkh у нас на по­сыл­ках (курсив мой. — А.С.) бы­ли?» /41/ — То есть: не «от­ме­нять» ло­ги­ку, но — пре­об­ра­зо­вать ее функ­ции. Пре­вра­тить ло­ги­ку в не­что от­но­си­тель­ное, осоз­нать ее как со­тво­рен­ную, как за­ви­си­мую от ве­ры, от твор­че­ско­го ак­та, от во­ли Бо­га.

За­ко­ны про­ти­во­ре­чия и то­ж­де­ст­ва, к при­ме­ру, мо­гут ока­зать­ся и весь­ма цен­ны­ми на служ­бе у «вто­ро­го из­ме­ре­ния мыш­ле­ния».— «Ор­фей ут­вер­ждал, что Эв­ри­ди­ка есть Эв­ри­ди­ка и вся­кая дру­гая жен­щи­на не есть Эв­ри­ди­ка. И, во­лей Ор­фея, в этом слу­чае за­кон про­ти­во­ре­чия ста­но­вит­ся «не­по­ко­ле­би­мей­шим прин­ци­пом» /257/.

По­жа­луй, наи­бо­лее вы­ра­зи­тель­но о за­ко­нах ло­ги­ки Шес­тов го­во­рит та­ким об­ра­зом: в об­нов­лен­ной ре­ли­ги­оз­ной фи­ло­со­фии они «...пе­ре­ста­ют быть за­ко­на­ми и пре­вра­ща­ют­ся в ис­пол­ни­тель­ные ор­га­ны (курсив мой. — А.С.)...» /41/.

И вот цель.— «Мыс­лить, не ог­ля­ды­ва­ясь, соз­дать «ло­ги­ку» не ог­ля­ды­ваю­ще­го­ся мыш­ле­ния — пой­мет ли ко­гда-ни­будь фи­ло­со­фия, пой­мут ли фи­ло­со­фы, что в этом пер­вая и на­сущ­ней­шая за­да­ча че­ло­ве­ка,— путь к «еди­но­му на по­тре­бу?»
/271/.

Все это — да­ле­ко не пус­тые сло­ва, не бла­гие по­же­ла­ния и не от­вле­чен­ные по­ло­же­ния. Гно­сео­ло­ги­че­ский пе­ре­во­рот Шес­то­ва чрез­вы­чай­но кон­кре­тен, раз­ра­бо­тан до мель­чай­ших де­та­лей. Он за­тра­ги­ва­ет гно­сео­ло­гию и ло­ги­ку до глу­бин, до са­мой тех­ни­ки мыш­ле­ния. Сле­ду­ет от­не­стись к это­му с ис­клю­чи­тель­ной серь­ез­но­стью.

«При­блу­див­шие­ся мыс­ли. Ино­гда упор­но сто­ит пе­ред ва­ми и не ухо­дит мысль, ко­то­рая яс­но (так в тек­сте.— А.С.) при­шла от­ку­да-то из­вне и ни­чем не свя­за­на с те­ми пе­ре­жи­ва­ния­ми, ко­то­рые обыч­но да­ют ма­те­ри­ал для ва­ших мыс­лей. Но не спе­ши­те гнать ее, ка­кой бы чу­ж­дой и стран­ной она вам ни ка­за­лась. И не тре­буй­те от нее до­ка­за­тельств за­кон­но­сти ее про­ис­хо­ж­де­ния» /254-255/.

Фи­ло­соф (ра­цио­на­лист) ужас­нет­ся та­ко­му под­хо­ду к де­лу. Ге­гель, на­при­мер, пи­сал: «Ко­гда я мыс­лю, я от­ка­зы­ва­юсь от мо­ей субъ­ек­тив­ной осо­бен­но­сти, уг­луб­ля­ясь в пред­мет, пре­дос­тав­ляю мыш­ле­нию дей­ст­во­вать са­мо­стоя­тель­но, и я мыс­лю пло­хо, ес­ли я при­бав­ляю что-ни­будь от се­бя». /Эн­цик­ло­пе­дия фи­ло­соф­ских на­ук, т. 1. Нау­ка ло­ги­ки, § 24, при­бав­ле­ние 2-е.— М., 1975, с. 124/.— Или, то­го хле­ще: «...для нау­ки важ­но не то, что у че­ло­ве­ка в го­ло­ве, а то, что он вы­ска­зы­ва­ет» /Фи­ло­со­фия ре­ли­гии, т. 1.— М., 1976, с. 67/.— Ге­гель це­ли­ком за все­об­ще­го «по­знаю­ще­го субъ­ек­та» и про­тив «от­се­бя­ти­ны». Доб­ро бы еще, од­на­ко, Шес­тов за­щи­щал мыс­ли, по­лу­чен­ные «от се­бя» или «из го­ло­вы». То­гда ос­та­вал­ся бы ка­кой-то шанс оты­скать по­до­бие сис­те­мы/ «Фи­ло­соф­ст­во­ва­ние без сис­те­мы не мо­жет иметь в се­бе ни­че­го на­уч­но­го...» — то­же, ра­зу­ме­ет­ся, Ге­гель. Эн­цик­ло­пе­дия, т. 1, § 14, при­ме­ча­ние.— Указ. изд., с.100/. — Но Шес­тов за­щи­ща­ет мыс­ли, при­шед­шие да­же не «от се­бя», но — во­об­ще Бог весть от­ку­да...

По­ка­за­тель­но, что Шес­тов тут же де­ла­ет ого­вор­ку. Да­же эта ве­ли­кая сво­бо­да не долж­на пре­вра­щать­ся в дог­му. Все долж­но осоз­на­вать­ся в жиз­нен­ной кон­крет­но­сти.— «Толь­ко не де­лай­те обоб­ще­ния: не все не­за­кон­ные де­ти близ­ки нам, а лишь не­ко­то­рые. И не все­гда то­же, а толь­ко ино­гда блуд­ный сын, вер­нув­ший­ся в дом, ми­лей то­го, кто нас не по­ки­дал» /255/.

Здесь — не в пер­вый раз и не слу­чай­но — Шес­тов об­на­ру­жи­ва­ет твор­че­ские чер­ты сво­его мыш­ле­ния. Ге­гель был бы всем этим шо­ки­ро­ван — и лю­бой «серь­ез­ный» фи­ло­соф по­со­чув­ст­во­вал бы Ге­ге­лю... За­то лю­бой по­эт по­нял бы с по­лу­сло­ва то, о чем го­во­рит Шес­тов,— и «при­нял» бы с лег­ко­стью, как «са­мо­оче­вид­ность». По­эты слы­шат гул в ушах — и ло­вят этот гул, на­страи­вая на его вол­ну смы­сло­вые зна­че­ния — и та­ким об­ра­зом соз­да­вая це­ло­ст­ность, ин­то­на­цию, ме­ло­дию бу­ду­ще­го сти­хо­тво­ре­ния. Од­но­вре­мен­но ищут от­дель­ные об­ра­зы, строч­ки, со­зву­чия, ко­то­ры­ми пред­сто­ит об­рас­ти этой це­ло­ст­но­сти, в ко­то­рых ей от­ны­не су­ж­де­но кон­кре­ти­зи­ро­вать­ся и во­пло­тить­ся. Вот тут-то, в этой сти­хии «при­блу­див­шим­ся мыс­лям» и раз­до­лье; по­рой они вы­стре­ли­ва­ют во­все не­ждан­но: в пу­ти че­рез лес или го­род, по­сре­ди шум­ной бе­се­ды, на ночь и т. п. Зна­ко­ма близ­ко по­этам и шес­тов­ская ого­вор­ка: не все­гда сле­ду­ет по­ла­гать­ся на при­блуд­ные эти; под­час не­об­хо­ди­мы со­сре­до­то­чен­ность, об­ду­мы­ва­ние, да­же план иной раз не по­ме­ха... В тех­ни­ке мыш­ле­ния, та­ким об­ра­зом, Шес­тов осу­ще­ст­вил на­стоя­щий пе­ре­во­рот, пе­ре­не­ся твор­че­ские прин­ци­пы в са­мые глу­бо­кие тай­ни­ки фи­ло­со­фии. Фи­ло­соф­ский смысл это­го пе­ре­во­ро­та — в осу­ще­ст­в­ле­нии на лич­но­ст­ной («эк­зи­стен­ци­аль­ной») ос­но­ве той са­мой му­же­ст­вен­ной без­ог­ляд­но­сти, о ко­то­рой речь уже шла.

Ме­ж­ду тем фи­ло­со­фия упор­но дер­жит­ся за все­общ­ность и без­лич­ность по­знаю­ще­го субъ­ек­та, за «на­уч­ную» сис­те­ма­тич­ность с ее не­ис­пра­ви­мой ме­ха­ни­стич­но­стью. И не толь­ко ра­цио­наль­ная фи­ло­со­фия в чис­тых ее про­яв­ле­ни­ях. Да­же у Бл.Ав­гу­сти­на, со­глас­но горь­ко­му за­ме­ча­нию Шес­то­ва, «... “ме­ха­низм” по­ни­ма­ния еще не из­жит, да­же ко­гда речь идет о бла­го­да­ти» /210/.— Ме­ж­ду тем имен­но в рус­ле ре­ли­ги­оз­ной фи­ло­со­фии на сме­ну «по­ни­ма­нию» (по­сти­же­нию в по­ня­ти­ях на ос­но­ве стро­гой и все­об­ще-обя­за­тель­ной сис­те­ма­тич­но­сти) долж­но при­дти бо­лее сме­лое, бо­лее сво­бод­ное, бо­лее об­раз­ное мыш­ле­ние — твор­че­ское. Лишь то­гда воз­мож­но бу­дет обуз­дать са­мо­зван­ные при­тя­за­ния ра­зу­ма, ко­то­рый не да­ет нам Божь­ей ис­ти­ны, ибо от­ни­ма­ет у нас «...дер­жав­ное пра­во уча­ст­во­вать в твор­че­ском fiat (да бу­дет), втол­ко­вав и рас­плю­щив на­ше мыш­ле­ние в плос­ко­сти ока­ме­нев­ше­го est (есть)» /22/.

О т ­с т у ­п ­л е ­н и е. Ра­вен­ст­во — тай­на фи­ло­со­фии, ра­цио­наль­ной фи­ло­со­фии. Без­от­вет­ст­вен­ность, ду­хов­ная лень — выс­шее бла­жен­ст­во пад­ше­го че­ло­ве­ка. Че­ст­но за­ду­мать­ся — для не­го страш­нее все­го на све­те. Му­чи­тель­но за­ду­мать­ся да­но лишь из­бран­но­му. За­то вся­ко­му да­но по­стичь за­ко­ны пра­виль­ной сис­те­мы; чем боль­ше вре­ме­ни, усид­чи­во­сти, ста­ра­ния (и толь­ко!) бу­дет за­тра­че­но — тем бо­лее слож­ные по­ня­тия бу­дут ус­вое­ны — и так до вер­шин диа­лек­ти­ки. И то­гда на­сту­пит ко­нец, то­гда мож­но бу­дет не ду­мать, и груз от­вет­ст­вен­но­сти сва­лит­ся с плеч. О чем ду­мать, за что от­ве­чать, ко­гда выс­шая ис­ти­на рав­но обя­за­тель­на для всех и со­дер­жит го­то­вую фор­му­лу (хо­тя фи­ло­со­фы изо всех сил от­би­ва­ют­ся от это­го по­след­не­го след­ст­вия) на все слу­чаи жиз­ни! — «В нау­ке нет ши­ро­кой стол­бо­вой до­ро­ги; лишь тот дос­ти­га­ет ее сияю­щих вер­шин, кто без ус­та­ли ка­раб­ка­ет­ся по ее уз­ким ка­ме­ни­стым тро­пам». (Маркс.— Эти сло­ва бе­лым по крас­но­му на пла­ка­тах ук­ра­ша­ют со­бой со­вет­ские на­уч­ные уч­ре­ж­де­ния). Но «ка­раб­кать­ся»-то вся­кий мо­жет. Во­прос лич­ной ода­рен­но­сти — ста­но­вит­ся лишь во­про­сом о ко­ли­че­ст­ве вре­ме­ни, усид­чи­во­сти, ста­ра­ния, не­об­хо­ди­мо­го для ус­вое­ния. Внеш­няя «слож­ность» фи­ло­со­фии — лишь ма­ги­че­ский ри­ту­ал, зав­ле­каю­щий не­по­свя­щен­ных. Фи­ло­со­фия на де­ле зо­вет лю­бо­го к «сияю­щим вер­ши­нам», на ко­то­рых сла­бо­му да­но бу­дет от­дох­нуть от от­вет­ст­вен­но­сти, силь­но­му же — так­же ос­во­бо­ж­ден­но­му от лич­ной от­вет­ст­вен­но­сти — в ру­ки дан бу­дет меч диа­лек­ти­ки для по­ко­ре­ния ми­ра.— «Диа­лек­ти­ка есть та­кая же “си­ла”, как и си­ла фи­ло­соф­ская, есть та­кое же смер­то­нос­ное ору­жие, как меч или стре­ла. Нуж­но толь­ко вла­деть им, и весь мир бу­дет у тво­их ног» /56/.— Ус­по­кое­ние — сла­бым, меч — силь­ным, и вза­мен ни с тех, ни с дру­гих не спра­ши­ва­ет­ся ни­ка­кой от­вет­ст­вен­но­сти, глав­ное же — то и дру­гое да­ет­ся вне вся­кой за­ви­си­мо­сти от лич­но­го да­ра! Вот ра­вен­ст­во, ко­то­рое в се­бе та­ит фи­ло­со­фия. Вот по­че­му ку­ми­ры фи­ло­со­фии внеш­не столь час­то вы­гля­дят уро­да­ми, ли­бо тра­ди­ци­он­но изо­бра­жа­ют­ся та­ко­вы­ми (Со­крат). Суть этой из­вра­щен­ной сим­во­ли­ки — «кто был ни­чем, тот ста­нет всем». В этом — тай­ный па­фос фи­ло­со­фии как та­ко­вой...— «Че­ло­век сам по се­бе ра­зу­мен; в этом за­клю­ча­ет­ся воз­мож­ность рав­но­пра­вия всех лю­дей...» /Ге­гель. Эн­цик­ло­пе­дия фи­ло­соф­ских на­ук, т. 3. Фи­ло­со­фия ду­ха, § 393, при­бав­ле­ние.— М., 1977, с. 59/. — «Свое­об­ра­зию че­ло­ве­ка не сле­ду­ет по­это­му при­да­вать чрез­мер­но боль­шо­го зна­че­ния» /там же, при­бав­ле­ние, § 395.— Указ. изд. с. 74/.— «По­это­му са­мый факт та­лан­та нель­зя еще це­нить вы­ше ра­зу­ма...» /там же, с. 75/.— А твор­че­ст­во, как ни бей­ся, за­ви­сит от лич­но­го да­ра. т. е. от во­ли Бо­га, Чьи пу­ти не­ис­по­ве­ди­мы пе­ред ра­зу­мом. Твор­че­ст­во не стре­мит­ся ни к без­от­вет­ст­вен­ной ата­рак­сии, ни к без­от­вет­ст­вен­ной аг­рес­сии. Твор­че­ст­во не зна­ет и не хо­чет ус­по­кое­ния, ищет веч­но и му­чи­тель­но, при том же — к чес­ти твор­че­ст­ва и не в при­мер по­зна­нию — ка­ж­дый раз на­хо­дит те ра­дость и бла­жен­ст­во, ко­то­рые от по­зна­ния скры­ты... Ра­вен­ст­вом же здесь и не пах­ло ни­ко­гда.

По­то­му-то, иг­рая на чув­ст­вах за­ви­ст­ли­вых обы­ва­те­лей, фи­ло­со­фы до­би­лись то­го, что твор­че­ст­во вну­ша­ет по­доз­ре­ние, фи­ло­со­фия же — ес­ли не по­ни­ма­ние, то, по край­ней ме­ре, ува­же­ние и страх...

 

 

5

 

«В о ­п р о с. За­ме­ча­ли ли ве­ли­кие фи­ло­со­фы у се­бя са­мих про­ти­во­ре­чия? Или толь­ко их пре­ем­ни­ки эти про­ти­во­ре­чия за­ме­ча­ли, а им ка­за­лось, что про­ти­во­ре­чий нет? Я го­во­рю о Пла­то­не, Ари­сто­те­ле, Пло­ти­не. Ко­неч­но, за­ме­ча­ли, но нис­коль­ко не огор­ча­лись: зна­ли, что не в этом де­ло» /254/.

Вы­ска­зав­шись та­ким об­ра­зом, Шес­тов пе­ре­стра­хо­вы­ва­ет­ся и pro domo sua. По­это­му бы­ло бы глу­по ло­вить Шес­то­ва на про­ти­во­ре­чи­ях. Но бе­да при­хо­дит час­то от­ту­да, от­ку­да мень­ше все­го ее ожи­да­ешь. И стра­ст­ная про­по­ведь Шес­то­ва те­ря­ет убе­ди­тель­ность не столь­ко из-за про­ти­во­ре­чи­во­сти, сколь­ко из-за... раз­ду­ва­ния про­ти­во­ре­чий чу­жих. И это — Шес­тов, ве­ли­кий нис­про­вер­га­тель за­ко­на про­ти­во­ре­чия!

Све­жий ве­тер гу­ля­ет на стра­ни­цах, ко­то­рые Шес­тов по­свя­ща­ет ве­ре — то есть от­но­ше­ни­ям че­ло­ве­ка с Бо­гом. По­тря­са­ет и гно­сео­ло­ги­че­ский пе­ре­во­рот, со­вер­шен­ный Шес­то­вым — то есть его вме­ша­тель­ст­во в от­но­ше­ния че­ло­ве­ка с соб­ст­вен­ным ра­зу­мом. Но, ко­гда Шес­тов пе­ре­хо­дит к от­но­ше­ни­ям ме­ж­ду людь­ми,— речь его слов­но вы­ды­ха­ет­ся. В эти­ке Шес­тов си­лен лишь как от­ри­ца­тель, как оп­по­нент Со­кра­та и Спи­но­зы, Ари­сто­те­ля и Ге­ге­ля, в ос­таль­ном его со­об­ра­же­ния здесь час­то смот­рят­ся на­ду­ман­ной де­ка­дент­ской ри­сов­кой.

По­хо­же, что змей кн. Бы­тия по­пы­тал­ся отом­стить Шес­то­ву за то, что тот от­вер­нул­ся от его гно­сео­ло­ги­че­ских со­блаз­нов...

Пер­вое про­ти­во­ре­чие, об­на­ру­жен­ное Шес­то­вым там, где оно, быть мо­жет, ни­ко­гда и не су­ще­ст­во­ва­ло,— есть про­ти­во­ре­чие ме­ж­ду лич­ной ис­ти­ной и со­бор­но­стью.

Со­бор­ность бы­ла зна­ме­нем «рус­ско­го ре­ли­ги­оз­но­го ре­нес­сан­са». Во­пло­ще­ни­ем этой меч­ты стал Со­бор 1917 го­да, из­брав­ший Пат­ри­ар­ха Ти­хо­на. Дух то­го Со­бо­ра был на­де­ж­дой луч­ших сил рус­ско­го об­ще­ст­ва — на­де­ж­дой, по­силь­но про­ти­во­сто­яв­шей на­чи­нав­ше­му­ся в те же дни кро­ва­во­му кош­ма­ру. Для Шес­то­ва же со­бор­ность ас­со­ции­ро­ва­лась ис­клю­чи­тель­но со «все­мством» (иро­ни­че­ское сло­веч­ко Дос­то­ев­ско­го).

Ис­ти­ны, дос­туп­ные мно­гим, «...уже при­над­ле­жат не нам, а всем, то­му «все­мству», ко­то­рое так не­на­ви­дит Дос­то­ев­ский и ко­то­рое Со­ловь­ев, друг и уче­ник Дос­то­ев­ско­го, /.../ под ме­нее оди­оз­ным на­зва­ни­ем со­бор­но­сти, сде­лал крае­уголь­ным кам­нем сво­его ми­ро­воз­зре­ния» /266/.— И еще о «все­един­ст­ве», рас­про­стра­нен­ной идее в рус­ской фи­ло­со­фии на­ча­ла ве­ка: «Ста­ло быть, идея все­един­ст­ва есть идея со­вер­шен­но лож­ная; т. к. фи­ло­со­фия обыч­но без этой идеи обой­тись не мо­жет, то /.../ — на­ше мыш­ле­ние по­ра­же­но тяж­кой бо­лез­нью, от ко­то­рой мы долж­ны ста­рать­ся все­ми си­ла­ми из­ба­вить­ся. Мы все за­бо­тим­ся о ги­гие­не на­шей ду­ши, в уве­рен­но­сти, что наш ра­зум здо­ро­вый. Но на­чи­нать на­до с ра­зу­ма — и ра­зум дол­жен воз­ло­жить на се­бя це­лый ряд обе­тов. И пер­вый обет — воз­дер­жа­ния от слиш­ком ши­ро­ких при­тя­за­ний. О един­ст­ве или да­же о един­ст­вах — ку­да ни шло — ему еще раз­го­ва­ри­вать не воз­бра­ня­ет­ся. Но от все­един­ст­ва — при­дет­ся от­ка­зать­ся» /267/.— Нет со­мне­ния, что для Шес­то­ва та­кое «все­един­ст­во» и со­бор­ность — од­но и то же: не­что, от­ме­чен­ное про­кля­той пе­ча­тью «все­мства». На де­ле это — не впол­не од­но и то же. Все­един­ст­во спо­соб­но к ме­ха­ни­че­ско­му уст­рое­нию — со­бор­ность ие­рар­хич­на. Глав­ное же: чем бы ни ру­ко­во­дство­вал­ся в сво­их рас­су­ж­де­ни­ях Вла­ди­мир Со­ловь­ев — со­бор­ность у хри­сти­ан ос­но­вы­ва­ет­ся не на по­треб­но­стях ра­зу­ма, но на по­треб­но­стях ве­ры.

«Вдруг» нам от­кры­ва­ет­ся ос­ле­пи­тель­ная, столь же но­вая, как и не­ожи­дан­ная ис­ти­на: как древ­ние уз­на­ва­ли бо­гов по то­му при­зна­ку, что они не ка­са­лись но­га­ми зем­ли, так и ис­ти­ну мож­но от­ли­чить по то­му, что она не до­пус­ка­ет при­зна­ния «всех», что при­зна­ние ли­ша­ет ее той бо­же­ст­вен­ной лег­кой по­сту­пи, ко­то­рая, прав­да, свой­ст­вен­на толь­ко бес­смерт­ным, но ко­то­рую смерт­ные все­гда це­ни­ли вы­ше все­го на све­те» /256/.

Ос­ле­пи­тель­ная ис­ти­на эта пред­став­ля­ет­ся не­сколь­ко вздор­ной. Об­щее при­зна­ние бес­пре­ко­слов­но ас­со­ции­ру­ет­ся у Шес­то­ва со все­мством. Ес­ли бы ска­за­но бы­ло, что — во-пер­вых — об­щее при­зна­ние не го­дит­ся в ка­че­ст­ве кри­те­рия ис­ти­ны, во-вто­рых — ис­ти­на мо­жет обой­тись (и об­хо­дит­ся) без об­ще­го при­зна­ния, в-треть­их, на­ко­нец — в из­вест­ной нам ис­то­рии ис­ти­на, как пра­ви­ло, бы­ла со сла­бым мень­шин­ст­вом и про­тив силь­но­го боль­шин­ст­ва,— спо­рить бы­ло бы не­за­чем. И до­воль­но бы­ло бы та­ких со­об­ра­же­ний, да­бы рас­счи­тать­ся со «все­мством». Од­на­ко к че­му это ка­те­го­рич­ное «не до­пус­ка­ет».— За­чем быть ис­ти­не «по не­об­хо­ди­мо­сти» по­ра­жен­че­ской?

И, ес­ли силь­ный час­то ока­зы­ва­ет­ся не­прав,— вы­те­ка­ет ли из это­го, что пра­вый на­все­гда обя­зы­ва­ет­ся к сла­бо­сти?

Ве­ет от все­го это­го ка­ким-то упад­ком. Шес­то­ву бы­ло яс­нее, не­же­ли про­чим, от­кры­то: мни­мое «фи­ло­соф­ское» вы­со­ко­ме­рие пе­ред ужа­са­ми бы­тия скры­ва­ет на де­ле бес­по­мощ­ность пе­ред эти­ми ужа­са­ми. Не слу­чи­лось ли здесь и с ним са­мим че­го-то по­доб­но­го? Блуд­ный сын, как от­кры­лось Шес­то­ву, «не все­гда... а толь­ко ино­гда» ми­лее вер­но­го... По­хо­же, что куль­тур­ное оди­но­че­ст­во Шес­то­ва, тра­ги­че­ский жиз­нен­ный путь его, не­ук­лон­но со­вер­шав­ший­ся «вре­ме­ни во­пре­ки»,— над­ла­мы­ва­ли из­ряд­но си­лы фи­ло­со­фа. Чер­ты де­ка­дент­ской по­зы под­дер­жи­ва­лись и об­щей ат­мо­сфе­рой жиз­ни Шес­то­ва: мо­ло­дость вбли­зи рус­ских сим­во­ли­стов, ста­рость на «за­ка­те Ев­ро­пы»...

«Так что, ес­ли кри­те­риу­мом обык­но­вен­ных на­уч­ных ис­тин яв­ля­ет­ся воз­мож­ность сде­лать их для всех обя­за­тель­ны­ми, то для ис­тин ве­ры при­хо­дит­ся ска­зать, что они толь­ко в том слу­чае есть на­стоя­щие ис­ти­ны, ес­ли они мо­гут и уме­ют об­хо­дить­ся без со­гла­сия лю­дей, ко­гда они рав­но­душ­ны и к при­зна­нию, и к до­ка­за­тель­ст­вам» /261/.

«Мо­гут и уме­ют» — да; еще точ­ней бы­ло бы ска­зать: «не бо­ят­ся» люд­ско­го не­со­гла­сия. Бог с ни­ми и с до­ка­за­тель­ст­ва­ми. Но: рав­но­душ­ны к при­зна­нию? От­ку­да это рав­но­ду­шие, бу­к­валь­ная эта стои­че­ская ата­рак­сия? Не из то­го ли са­мо­го ис­точ­ни­ка — из бес­по­мощ­но­сти пе­ред тем, что taЩЩ; oujk e[jЖ hJmi`n? Ведь как-ни­как от­су­т­ст­вие при­зна­ния для че­ло­ве­ка ода­рен­но­го (а ве­ра есть дар) — тра­ге­дия; дру­гое де­ло, что мож­но не бо­ять­ся тра­ге­дии! Рав­но­ду­шие — во вся­ком слу­чае ни при чем.

«От­сю­да но­вое оп­ре­де­ле­ние ис­ти­ны: ис­ти­на есть то, что про­хо­дит ми­мо ис­то­рии и че­го ис­то­рия не за­ме­ча­ет» /267/.— Об ис­то­рии речь еще впе­ре­ди. Что ка­са­ет­ся это­го «но­во­го оп­ре­де­ле­ния», то при­хо­дит­ся по­вто­рить: не­пра­во­та силь­но­го — пра­во­го к сла­бо­сти не обя­зы­ва­ет.

Лич­ная ис­ти­на не про­ти­во­ре­чит со­бор­но­сти, но для Шес­то­ва та­кое про­ти­во­ре­чие бес­спор­но. Точ­но так же не­при­ми­ри­мы для не­го ве­ра и ав­то­ри­тет.— «За­бу­дем, что Лю­тер тео­лог. За­бу­дем, что он по­вто­ря­ет про­ро­ков и апо­сто­лов. Мы ведь не свя­за­ны ни­ка­ки­ми ав­то­ри­те­та­ми. Ав­то­ри­тет толь­ко пе­ре­жи­ток все тех же до­мо­га­тельств ра­зу­ма, жад­но стре­мя­ще­го­ся к все­об­щим и не­об­хо­ди­мым су­ж­де­ни­ям. Там же, где ис­ти­на, там нет и не мо­жет быть при­ну­ж­де­ния: там жи­вет сво­бо­да» /122/.

Ав­то­ри­тет ав­то­ри­те­ту рознь. Бог вла­стен, а гром и мо­лот, по­ми­нае­мые час­то са­мим Шес­то­вым,— яв­ле­ния ав­то­ри­тар­ные. Ра­зум ну­ж­да­ет­ся в ав­то­ри­те­те, ибо доб­рой во­ле пре­тят его скуч­ные и жес­то­кие ис­ти­ны. Бог не ну­ж­да­ет­ся в ав­то­ри­те­те, но че­ло­ве­че­ское серд­це ра­до­ст­но и сво­бод­но при­ни­ма­ет Его пе­чать. Раз­ли­чие та­ко­во, что «у че­ло­ве­ков» ни­ка­кой ав­то­ри­тет не дол­жен быть по­след­ним и окон­ча­тель­ным, ибо то­гда он уте­рял бы бо­же­ст­вен­ные кор­ни сво­его про­ис­хо­ж­де­ния. Ра­зум­ный ав­то­ри­тет под­дер­жи­ва­ет са­мо­зван­ст­во, и фи­ло­соф мыс­лит се­бя как на­ме­ст­ни­ка ра­зу­ма в ми­ре; бо­же­ст­вен­ный ав­то­ри­тет от­во­дит ка­ж­до­му его ме­сто, и по­след­нее сло­во для ве­рую­ще­го все­гда ос­та­ет­ся за Бо­гом.

Еще од­но мни­мое про­ти­во­ре­чие, оты­скан­ное Шес­то­вым, это — про­ти­во­ре­чие ме­ж­ду твор­че­ст­вом и во­пло­ще­ни­ем.— «За­чем все Summae, за­чем ги­гант­ские со­бо­ры, мо­на­сты­ри, уни­вер­си­те­ты, тор­же­ст­вен­ная цер­ков­ная служ­ба? Все это соз­да­ва­лось людь­ми толь­ко за­тем, чтоб объ­яс­нить и сде­лать при­ем­ле­мым для ра­зу­ма ос­нов­ной дог­мат хри­сти­ан­ско­го ве­ро­уче­ния» /258/.— И еще: «Ра­зум под­во­дит к то­му пре­де­лу, за ко­то­рым на­чи­на­ет­ся цар­ст­во из­веч­ной не­об­хо­ди­мо­сти, и у это­го пре­де­ла са­ми со­бой умол­ка­ют и рас­сеи­ва­ют­ся все во­про­сы, и че­ло­век об­ре­та­ет тот выс­ший по­кой, о ко­то­ром он все­гда меч­тал. Summae, со­бо­ры, тор­же­ст­вен­ная цер­ков­ная служ­ба — все, что тво­ри­ли мо­гу­чие ры­ца­ри ду­ха,— все де­ла­лось, чтоб об­рес­ти этот по­кой» /259/.

В дру­гом мес­те Шес­тов, ка­жет­ся, мно­го точ­ней го­во­рит на ту же те­му: «Не­из­ре­чен­ное есть по­то­му и по­столь­ку не­из­ре­чен­ное, что оно, по сво­ей при­ро­де, про­ти­вит­ся — не во­пло­ще­нию во­об­ще, как мы склон­ны ду­мать,— а окон­ча­тель­но­му, по­след­не­му во­пло­ще­нию. Оно во­пло­ща­ет­ся, но не мо­жет и не хо­чет пре­вра­тить­ся в зна­ние, ибо зна­ние — есть при­ну­ж­де­ние...» /52/.— В этом суть де­ла. Не со­бор­ность, но ме­ха­ни­че­ское «все­мство» чу­ж­до лич­ной ис­ти­не; ве­ре чужд не ав­то­ри­тет, но «по­след­нее и окон­ча­тель­ное» све­де­ние ав­то­ри­те­та на зем­лю. Точ­но так же твор­че­ст­ву чу­ж­до не во­пло­ще­ние во­об­ще, но — «по­след­нее и окон­ча­тель­ное» во­пло­ще­ние», пре­ж­де все­го — во­пло­ще­ние в зна­нии (что яв­ст­ву­ет из все­го пре­ды­ду­ще­го). Но, го­во­ря о сред­не­ве­ко­вой куль­ту­ре, Шес­тов как раз и на­па­да­ет на во­пло­ще­ние «во­об­ще». Со­бо­ры и мо­на­сты­ри — ка­мен­ный ос­тов го­ти­че­ской эпо­хи, цер­ков­ная служ­ба — жи­вая ду­ша ее... За­по­даз­ри­вая «все, что тво­ри­ли мо­гу­чие ры­ца­ри ду­ха»,— Шес­тов, сам то­го не за­ме­чая, уже и твор­че­ст­во сме­ши­ва­ет с не­на­ви­ст­ным ему умо­зре­ни­ем! Не сле­ду­ет, как уже ска­за­но, ло­вить Шес­то­ва на про­ти­во­ре­чи­ях. Не важ­но, что Шес­тов го­во­рит од­но в од­ном слу­чае, дру­гое — в дру­гом. Важ­но, что в од­ном слу­чае Шес­тов убе­ди­тель­нее и обая­тель­нее, не­же­ли в дру­гом. В од­ном слу­чае го­во­рит тот Шес­тов, ко­то­рый Шек­спи­ра и Пуш­ки­на пред­по­чи­та­ет умо­зри­тель­ным фи­ло­со­фам. А в дру­гом — тот, ко­то­рый (не под влия­ни­ем ли сво­его дру­га Бер­дяе­ва, так­же на­па­дав­ше­го на «во­пло­ще­ние»?) под­ме­ня­ет по­рою твор­че­ский про­из­вол — «де­ка­дент­ской» без­от­вет­ст­вен­но­стью.

Вы­ис­ки­ва­ния про­ти­во­ре­чий пе­чаль­но ска­за­лось на от­но­ше­нии Шес­то­ва к та­ко­му ве­ли­ко­му и — бес­спор­но — близ­ко­му во мно­гих из­ме­ре­ни­ях мыс­ли­те­лю, ка­ким был Дос­то­ев­ский.

Ка­жет­ся на пер­вый взгляд, буд­то Шес­тов «ра­ди­каль­нее» Дос­то­ев­ско­го в ут­вер­жде­нии прин­ци­пов ве­ры про­тив «веч­ных ис­тин» ра­цио­на­лиз­ма.— «Все убе­ж­де­ны, что Дос­то­ев­ский на­пи­сал толь­ко те не­сколь­ко де­сят­ков стра­ниц, ко­то­рые по­свя­ще­ны стар­цу Зо­си­ме, Але­ше Ка­ра­ма­зо­ву и т. д., и еще те ста­тьи «Днев­ни­ка пи­са­те­ля», в ко­их он из­ла­га­ет свои­ми сло­ва­ми тео­рии сла­вя­но­фи­лов, а «За­пис­ки из под­по­лья», «Крот­кая» и во­об­ще де­вять де­ся­тых то­го, что на­пе­ча­та­но в пол­ном со­б­ра­нии со­чи­не­ний Дос­то­ев­ско­го, на­пи­са­но не им, а ка­ким-то «гос­по­ди­ном с рет­ро­град­ной фи­зио­но­ми­ей» и толь­ко за­тем, чтоб Дос­то­ев­ский мог бы долж­ным об­ра­зом по­сра­мить его» /249-250/.— Зо­си­ма про­ти­во­пос­тав­ля­ет­ся Шес­то­вым под­поль­но­му че­ло­ве­ку. Но для са­мо­го Дос­то­ев­ско­го — ес­ли здесь и бы­ло про­ти­во­пос­тав­ле­ние, то лишь един­ст­вен­ное: про­ти­во­пос­тав­ле­ние ве­рую­ще­го и не­ве­рую­ще­го. Ге­рой «За­пи­сок из под­по­лья» — не­ве­рую­щий, рав­но как и дру­гие по­доб­ные ге­рои Дос­то­ев­ско­го, рав­но как и с юно­сти лю­би­мый Шес­то­вым Ниц­ше. Ссыл­ки на их «бес­соз­на­тель­ную» ре­ли­ги­оз­ность (по­всю­ду скво­зя­щие у Шес­то­ва — в осо­бен­но­сти на­счет Ниц­ше, в от­но­ше­нии к ко­то­ро­му они в осо­бен­но­сти без­ос­но­ва­тель­ны) — ссыл­ки эти, хо­тя и име­ют под со­бой не­кую поч­ву, но по боль­шей час­ти слу­жат раз­мы­ва­нию са­мо­го пред­став­ле­ния о ре­ли­гии. Це­ло­муд­рие фи­ло­со­фа здесь обо­ра­чи­ва­ет­ся сво­ею про­ти­во­по­лож­но­стью, вы­яв­ляя ре­ци­див дав­ниш­не­го ни­ги­лиз­ма у Шес­то­ва... Ме­ж­ду тем Дос­то­ев­ский из фи­ло­со­фии под­поль­но­го че­ло­ве­ка, из его му­чи­тель­но­го жиз­нен­но­го опы­та, из про­чих по­доб­ных же ис­точ­ни­ков — и ни­от­ку­да боль­ше — «вы­во­дит по­треб­ность ве­ры в Хри­ста». Ве­ра же в Хри­ста — как та­ко­вая — не­раз­рыв­но свя­за­на у Дос­то­ев­ско­го с об­ра­зом стар­ца Зо­си­мы и с дру­ги­ми об­раз­ами то­го же ря­да. Шес­тов по­это­му прав, ко­гда в раз­гро­ме под­поль­ным че­ло­ве­ком ра­цио­на­лиз­ма он уга­ды­ва­ет — по­доб­но са­мо­му Дос­то­ев­ско­му — путь к ве­ре; но он не­прав, ко­гда от­ка­зы­ва­ет­ся ви­деть не­за­вер­шен­ность это­го пу­ти, что бы­ло су­ще­ст­вен­ней­шим по­ло­же­ни­ем Дос­то­ев­ско­го. Шес­тов упор­но иг­но­ри­ру­ет ту ис­ти­ну, что у Дос­то­ев­ско­го па­ра­док­саль­ная ло­ги­ка под­поль­но­го че­ло­ве­ка во­все не про­ти­во­ре­чит об­ра­зу стар­ца Зо­си­мы и мыс­лям Зо­си­мы. Точ­нее, про­ти­во­ре­чие ме­ж­ду ни­ми — не без­вы­ход­но: это — пло­до­твор­ная ан­ти­но­мия, ни­как не раз­ру­шаю­щая, но — на­про­тив — обо­га­щаю­щая внут­рен­нюю ло­ги­ку са­мо­го Дос­то­ев­ско­го. (Не го­во­ря уж о ху­до­же­ст­вен­ном со­вер­шен­ст­ве та­ких, на­при­мер, от­рыв­ков, как по­тря­се­ние Але­ши под звез­да­ми вслед за смер­тью Зо­си­мы; ес­ли, в осо­бен­но­сти, вспом­нить ме­сто от­рыв­ка в ком­по­зи­ции «Ка­ра­ма­зо­вых» — то нель­зя не от­не­сти его к ве­ли­чай­шим стра­ни­цам рус­ской про­зы). По­ла­гать Дос­то­ев­ско­го за­пу­тав­шим­ся в про­ти­во­ре­чи­ях му­че­ни­ком без­на­деж­ной борь­бы с са­мим со­бой — бы­ло свой­ст­вен­но пи­са­те­лям вро­де Льва Тол­сто­го, ко­то­рых Шес­тов без ко­ле­ба­ний от­но­сит /см. с. 263/ к чис­лу не­ве­рую­щих... И еще один «со­юз­ник» най­дет­ся здесь у Шес­то­ва: цен­зу­ра цар­ско­го пра­ви­тель­ст­ва, ко­то­рая, со­хра­нив в тек­сте «За­пи­сок из под­по­лья» фи­ло­соф­ский бунт ге­роя и по­сту­пок его с Ли­зой,— за­пре­ти­ла пуб­ли­ка­цию как раз тех стра­ниц, на ко­то­рых Дос­то­ев­ский «вы­во­дит по­треб­ность ве­ры в Хри­ста». Дос­то­ев­ский жа­ло­вал­ся на цен­зо­ра; с тем же ус­пе­хом он мог бы по­жа­ло­вать­ся и на Шес­то­ва, за­по­доз­рив­ше­го про­ти­во­ре­чие там, где Дос­то­ев­ский его не ви­дел... Не­ожи­дан­ная эта ана­ло­гия — вы­ра­зи­тель­ный на­мек на то, что Шес­тов не «ра­ди­каль­нее» Дос­то­ев­ско­го, но — на­про­тив — ог­ра­ни­чен­нее.

Ра­зу­ме­ет­ся, тра­гич­но, что «тол­па» ни­ко­гда не пой­мет Дос­то­ев­ско­го — или же, в си­лу сво­ей по­шло­сти, пой­мет лишь са­мое по­верх­но­ст­ное в Дос­то­ев­ском. Ни­кто не зна­ет: пой­мут ли «все» ко­гда-ни­будь хоть од­но­го про­ро­ка — да и нуж­но ли во­об­ще та­кое все­об­щее по­ни­ма­ние. Но, ко­гда с «тол­пой» раз­го­ва­ри­ва­ет Дос­то­ев­ский (хо­тя бы че­рез «Днев­ник пи­са­те­ля») — это не­из­ме­ри­мо пре­крас­ней, чем ко­гда с нею раз­го­ва­ри­ва­ют дея­те­ли дру­гой за­ква­ски. Это не толь­ко не­из­ме­ри­мо по­лез­ней и безо­пас­ней как для са­мой «тол­пы», так и для Дос­то­ев­ско­го (ли­бо ко­го-то дру­го­го на его мес­те) — это, сверх то­го, мо­жет и в тол­пе про­бу­дить ко­го-ли­бо, спав­ше­го до тех пор. Гра­ни­цы «тол­пы» аморф­ны. Где-то в дру­гом мес­те сам Шес­тов пи­сал, что ру­беж ме­ж­ду из­бран­ни­че­ст­вом и обы­ден­но­стью про­хо­дит не сре­ди лю­дей (как по­ла­гал, на­при­мер, Рас­коль­ни­ков) — но внут­ри че­ло­ве­че­ской ду­ши; взя­тие ру­бе­жа за­ви­сит от мно­гих об­стоя­тельств. И раз­ве про­по­ведь ге­ния — не од­но из по­доб­ных об­стоя­тельств?.. Шес­тов — за бу­к­валь­ное про­чте­ние Пи­са­ния. Раз­ве он не про­чел там, как Бог не гну­шал­ся из­би­рать на­род, вес­ти на­род из пус­ты­ни, с це­лым на­ро­дом иметь де­ло?

«Бун­тую­щий» Шес­тов по­рой ока­зы­ва­ет­ся по­ра­зи­тель­но бли­зок «по­ло­жи­тель­но­му» Дос­то­ев­ско­му. Да и сто­ит ли это­му удив­лять­ся? Ведь оба рус­ских пи­са­те­ля бо­ле­ли в сущ­но­сти од­ной и той же бо­лью.— «Ис­то­рия че­ло­ве­че­ст­ва, вер­нее, все ужа­сы ис­то­рии че­ло­ве­че­ст­ва, по сло­ву Все­выш­не­го, «от­ме­ня­ют­ся», пе­ре­ста­ют су­ще­ст­во­вать, пре­вра­ща­ют­ся в при­зра­ки и ми­ра­жи: Петр не от­ре­кал­ся, Да­вид по­ра­зил Го­лиа­фа, но не пре­лю­бо­дей­ст­во­вал, раз­бой­ник не уби­вал, Адам не вку­сил от за­прет­ных пло­дов, Со­кра­та ни­кто ни­ко­гда не от­рав­лял» /21/.— Эти­ка Шес­то­ва здесь не­ожи­дан­но смы­ка­ет­ся с эти­кой Дос­то­ев­ско­го. «От­ри­ца­тель­ное» — с «по­ло­жи­тель­ным». По­зи­ция «по ту сто­ро­ну до­б­ра и зла», от­ри­ца­ние за­слу­ги и ви­ны, от­вер­же­ние са­мой эти­ки — смы­ка­ет­ся с уче­ни­ем до­б­ра, с ве­рою, что «всяк ви­но­вен за всех и пе­ред все­ми, а я боль­ше всех»,— с ре­ли­ги­оз­ной нрав­ст­вен­но­стью. Ведь по­бу­ди­тель­ный им­пульс Дос­то­ев­ско­го — не в мрач­ном «эти­че­ском де­тер­ми­низ­ме», всех и вся ско­вы­ваю­щем, но — в жа­ж­де упо­до­бить­ся по­силь­но Хри­сту, взяв на се­бя гре­хи ми­ра. По­это­му «всяк ви­но­вен за всех и пе­ред все­ми, а я боль­ше всех». Но, сбыв­шись, меч­та эта при­ве­ла бы к то­му же ито­гу, что и вы­вод Шес­то­ва из Пи­са­ния: к «от­ме­не» ужа­сов ис­то­рии, к чу­ду.

...Ра­цио­на­лизм во­шел в мир как боль­шой со­блазн. И Шес­тов яс­нее мно­гих соз­на­вал это. Но боль­шой со­блазн ра­цио­на­лиз­ма стро­ит­ся из от­дель­ных ча­ст­ных со­блаз­нов. Об­щая сущ­ность, ко­рень этих со­блаз­нов — ав­то­но­мия. Ра­цио­наль­ная фи­ло­со­фия, как ут­вер­жда­ет сам Шес­тов, есть фи­ло­со­фия, «...не дер­заю­щая под­нять­ся над ав­то­ном­ным зна­ни­ем и ав­то­ном­ной эти­кой...» /22/; имен­но по­это­му она «...не при­во­дит че­ло­ве­ка к ис­ти­не, а на­ве­ки от ис­ти­ны уво­дит» /там же/.— Про­ис­те­каю­щие из этой ав­то­но­мии со­блаз­ны Шес­тов от­вер­га­ет один за дру­гим: со­блазн ав­то­ном­но­го ра­зу­ма, со­блазн ав­то­ном­ной мо­ра­ли. Од­на­ко од­но­го из со­блаз­нов Шес­тов не убе­рег­ся — ли­бо умыш­лен­но не за­хо­тел из­бег­нуть. Это — так­же со­блазн ав­то­но­мии — на этот раз ав­то­но­мии лич­но­сти. Лич­ность под­вер­га­ет­ся ав­то­но­ми­за­ции, пре­вра­тив­шись та­ким об­ра­зом в ин­ди­вид. Этот про­цесс на­хо­дит­ся в пря­мой свя­зи с об­щим про­цес­сом узур­па­ции ра­зу­мом гос­под­ства над ми­ром. Бо­лее то­го: быть мо­жет, как раз из этой ав­то­но­мии вы­лу­пи­лись, как из яй­ца, все про­чие! Ко­ре­нясь в ан­тич­но­сти, про­цесс этот со всей яс­но­стью об­на­ру­жил­ся, во­пло­тил­ся и от­вер­дел в эпо­ху т. н. ре­нес­сан­са. Ко­гда ра­зум окон­ча­тель­но эман­си­пи­ро­вал­ся от ду­ши, а мо­раль от ре­ли­гии — то­гда же (а то и не­мно­го пре­ж­де) ин­ди­вид был от­чу­ж­ден от лич­но­сти. На пер­вых по­рах это ук­ре­пи­ло не­за­ви­си­мость «ча­ст­но­го ли­ца», но вме­сте с тем соз­да­ло пред­по­сыл­ку для пре­вра­ще­ния че­ло­ве­ка в мыс­ля­щую ма­ши­ну (в сис­те­мах чис­то ра­цио­на­ли­сти­че­ских), а так­же и для пре­вра­ще­ния че­ло­ве­ка в ма­ши­ну не­мыс­ля­щую, в объ­ект по­дав­ле­ния кол­лек­ти­вом (в сис­те­мах со­циа­ли­сти­че­ских)... Этот-то со­блазн и мстит ис­под­воль Шес­то­ву, про­гнав­ше­му от се­бя про­чие со­блаз­ны змея, сто­яв­ше­го на стра­же де­ре­ва в Божь­ем са­ду. От­сю­да — ни­ги­лизм, по­иск не­су­ще­ст­вую­щих про­ти­во­ре­чий, бо­язнь об­ще­го де­ла и т. п. ...В сво­ей борь­бе с «веч­ны­ми ис­ти­на­ми» Шес­тов, как вы­яс­ня­ет­ся, не­дос­та­точ­но «ра­ди­ка­лен».

«Рав­няй­те пу­ти Гос­по­ду! Как рав­нять? Со­блю­дать по­сты, празд­ни­ки? От­да­вать де­ся­ти­ну или да­же все иму­ще­ст­во бед­ным? Умер­щв­лять свою плоть? Лю­бить ближ­не­го? Чи­тать но­чи на­про­лет ста­рые кни­ги? Все это нуж­но, все это хо­ро­шо (курсив мой — А.С.), ко­неч­но. Но это не глав­ное» /269/.

Не глав­ное, по­ло­жим. Но ес­ли пре­ды­ду­щая фра­за не есть пус­тая ого­вор­ка, ес­ли вправ­ду «все это нуж­но, все это хо­ро­шо» — то к че­му столь яро­ст­ные на­пад­ки на со­бор­ность, на ав­то­ри­тет, на во­пло­ще­ние твор­че­ст­ва? К че­му от­ри­ца­ние Зо­си­мы во имя под­поль­но­го че­ло­ве­ка? К че­му все это на­ду­ман­ное вы­ис­ки­ва­ние про­ти­во­ре­чий?

«Все это нуж­но, все это хо­ро­шо» — и твор­че­ская ве­ра не про­ти­во­ре­чит ни ав­то­ри­те­ту, ни со­бор­но­сти, ни во­пло­ще­нию. Бо­лее то­го: твор­че­ская ве­ра под­ра­зу­ме­ва­ет это все на из­вест­ных уров­нях соб­ст­вен­ной ие­рар­хии. При­чем уров­ни эти, как и са­ма ие­рар­хия, нуж­ны во­все не ра­ди оп­рав­да­ния пе­ред ра­зу­мом и тем бо­лее не для при­ну­ж­де­ния. Нуж­ны они ра­ди то­го, что­бы строй­ней воз­вы­сить хор бла­го­да­ре­ния Гос­по­ду за Его де­ла. И это — так­же доб­ро зе­ло.

Что же, спро­сят, не бы­ва­ло здесь и не бы­ва­ет ни­ка­кой под­ме­ны? Спро­сят: раз­ве нет обы­чая ис­поль­зо­вать ав­то­ри­тет, ие­рар­хию, куль­тур­ные цен­но­сти — имен­но ра­ди оп­рав­да­ния пе­ред ра­зу­мом (это в луч­шем слу­чае), ли­бо — и для об­ще­ст­вен­но­го при­ну­ж­де­ния (в худ­шем)? Не су­ще­ст­ву­ет раз­ве ре­аль­ной опас­но­сти «все­мства»?

Все это, ра­зу­ме­ет­ся же, су­ще­ст­ву­ет. Но, ес­ли не го­ря­чить­ся, не­труд­но раз­гля­деть ме­ру не­про­хо­ди­мо­го раз­ли­чия ме­ж­ду «все­мством» и со­бор­но­стью. Обы­ва­тель (бес­соз­на­тель­но) и его идео­лог-ра­цио­на­лист (соз­на­тель­но) упо­ва­ют на мо­раль как ав­то­ном­ное, от­вле­чен­ное, без­лич­ное на­ча­ло, про­ис­те­каю­щее из «не­об­хо­ди­мо­сти, не слу­шаю­щей убе­ж­де­ний». На той же поч­ве спе­ку­ли­ру­ет и де­ма­гог. Со­во­куп­ность их уси­лий ро­ж­да­ла во все вре­ме­на при­ну­ж­де­ние и на­си­лие, ос­вя­щае­мые рав­но­душ­ной фи­ло­со­фи­ей и лю­без­ные серд­цу «все­мства» как «по­ря­док».— Об­ще­ние же ве­рую­ще­го че­ло­ве­ка с Бо­гом во­все не по­хо­же на от­но­ше­ние обы­ва­те­ля или фи­ло­со­фа к мо­ра­ли. По­то­му что Бог — не ав­то­но­мен, но вез­де­сущ, не от­вле­чен­ный, но жи­вой, по­то­му что Он — не без­лич­ный, но лич­ный. По­то­му что Ему слыш­ны убе­ж­де­ния мо­лит­вы, и Он мо­жет да­же ме­нять ре­ше­ния Свои. По­то­му что «для Не­го нет ни­че­го не­воз­мож­но­го». От­но­ше­ние ве­рую­ще­го к Бо­гу есть по­это­му ин­тим­но-лич­но­ст­ное от­но­ше­ние. По­ра­зи­тель­ны сло­ва Ио­ва /7.17/ о том, как Бог по­се­ща­ет его «ка­ж­дое ут­ро» — при­чем го­во­рит­ся это в дни са­мо­го чер­но­го от­чая­ния. Знак ин­тим­но­сти этой и есть знак раз­ли­чия ме­ж­ду «все­мством» и со­бор­но­стью. Со­бор­ность же и есть воль­ный со­юз ин­тим­но об­щаю­щих­ся с Бо­гом лю­дей. Имен­но этим от­ли­ча­ет­ся ис­крен­не со­блю­дае­мый мо­на­стыр­ский ус­тав от са­мо­го что ни на есть доб­ро­со­ве­ст­но­го со­блю­де­ния гра­ж­дан­ской дис­ци­п­ли­ны, вдох­но­вен­но чи­ни­мая цер­ков­ная служ­ба от са­мо­го кра­си­во­го во­ен­но­го па­ра­да.

Не по­то­му ли Цер­ковь (не­смот­ря на худ­шие свои гре­хи) скра­ши­ва­ла сво­ей дея­тель­но­стью (что при­зна­ют и вра­ги Церк­ви) са­мую ди­кую по­ру сред­них ве­ков? И не по­то­му ли (в ХХ ве­ке) совпало отстранение Церкви с арены всемироной исто­рии — с жерт­ва­ми и раз­ру­ше­ния­ми, ос­та­вив­ши­ми да­ле­ко по­за­ди все жес­то­ко­сти древ­но­сти?

Вот по­че­му «все это нуж­но, все это хо­ро­шо»... Шес­тов не раз за­да­вал­ся во­про­сом: ко­гда прав Иов — го­во­ря в сми­ре­нии «Бог дал, Бог взял», или же дерз­ко взы­скуя Гос­по­да в от­чая­нии. Иов прав и то­гда, ко­гда го­во­рит «Бог дал, Бог взял» — и то­гда, ко­гда раз­ди­ра­ет оде­ж­ды, во­пя на пе­пе­ли­ще. Страх Бо­жий, бо­го­бо­яз­нен­ность (ни в ко­ем слу­чае не пу­тать с аб­ст­ракт­ной мо­ра­лью — в этом суть!) так же спа­са­ли Ио­ва в без­об­лач­ные дни, как дер­за­ние спас­ло его в дни от­чая­ния; то и дру­гое ока­за­лось угод­ным Бо­гу. Вот по­че­му и об­раз Зо­си­мы не про­ти­во­ре­чит ло­ги­ке под­поль­но­го че­ло­ве­ка у Дос­то­ев­ско­го.

Ра­зу­ме­ет­ся, ис­то­рия ки­шит ко­ры­ст­ны­ми сме­ше­ния­ми со­бор­но­сти со «все­мством». Ра­зу­ме­ет­ся, на­зван­ное не­пре­мен­ное ус­ло­вие — ин­тим­ная ис­крен­ность — не мог­ло не при­вес­ти к то­му, что идея со­бор­но­сти в боль­шин­ст­ве слу­ча­ев так и ос­та­ва­лась «иде­ей», а осу­ще­ст­в­ле­ние ее ос­та­ва­лось не­бла­го­дар­ной за­да­чей оди­но­чек или мень­шинств. Но при­ме­ры по­бед — ча­ще и убе­ди­тель­ней, не­же­ли пред­став­ля­лось Шес­то­ву. Клю­ний­ское дви­же­ние, мо­на­стыр­ская дея­тель­ность Св. Фран­ци­ска Ас­сиз­ско­го, по­рой и ус­пе­хи в ми­ру — хо­тя бы пре­вра­ще­ние не­оте­сан­ных муж­ла­нов во вдох­но­вен­ных ры­ца­рей, со­вер­шив­ше­еся в Ев­ро­пе на про­тя­же­нии XII сто­ле­тия... А рус­ский Пра­во­слав­ный Вос­ток — не по пра­ву ли гор­дит­ся преп. Сер­ги­ем Ра­до­неж­ским и Ку­ли­ков­ской бит­вой?.. Ос­во­бо­див­шись из-под ига не­об­хо­ди­мо­сти, че­ло­век учит­ся не толь­ко сво­бод­но мыс­лить, но и сво­бод­но об­ра­щать­ся с се­бе по­доб­ны­ми. А ина­че — не вы­ро­дит­ся ли вла­ст­ное твор­че­ское iubere в со­кра­то­во бла­жен­ное сми­ре­ние пе­ред не­об­хо­ди­мо­стью?

 

 

*   *   *

 

«С м ы с л  и с ­т о ­р и и. Ищут смыс­ла ис­то­рии и на­хо­дят смысл ис­то­рии. Но по­че­му та­кая ис­то­рия долж­на иметь смысл? Об этом не спра­ши­ва­ют. А ведь ес­ли бы кто спро­сил, мо­жет, он спер­ва бы усом­нил­ся в том, что ис­то­рия долж­на иметь смысл, а по­том убе­дил­ся бы, что во­все ис­то­рии и не по­ла­га­ет­ся иметь смысл, что ис­то­рия са­ма по се­бе, а смысл сам по се­бе. От ко­пе­еч­ной свеч­ки Мо­ск­ва сго­ре­ла, а Рас­пу­тин и Ле­нин — то­же ко­пе­еч­ные све­чи — со­жгли всю Рос­сию» /242/.

Шес­тов ис­клю­чи­тель­но не­до­вер­чив на­счет воз­мож­но­стей фи­ло­со­фии ис­то­рии. Ра­зу­ме­ет­ся, ес­ли под смыс­лом по­ни­мать не­пре­мен­но смысл по­ло­жи­тель­ный, а под фи­ло­со­фи­ей ис­то­рии — по­знан­ную «не­об­хо­ди­мую» взаи­мо­связь «за­ко­но­мер­но­стей»,— то Шес­тов ре­ши­тель­но прав. А так имен­но и по­ни­ма­лась фи­ло­со­фия ис­то­рии поч­ти на всем пу­ти ее раз­ви­тия. Бер­дя­ев не на­хо­дил в ис­то­рии про­грес­са (речь идет о его кни­ге «Смысл ис­то­рии»); боль­ше то­го — он не на­хо­дил и ну­ж­ды в про­грес­се; он по­до­шел к по­ни­ма­нию ис­то­рии как ве­ли­ко­го уро­ка и по­ста­рал­ся раз­гля­деть в ис­то­рии — тра­ге­дию. Но за­то — тра­ге­дия с за­ра­нее рас­пи­сан­ны­ми ро­ля­ми — тра­ге­дия эта че­рес­чур уж изящ­на, по­ня­та она, ес­ли мож­но так вы­ра­зить­ся, че­рес­чур уж те­ат­раль­но. Бер­дя­ев­ская тра­ге­дия со­дер­жит те же «за­ко­но­мер­но­сти», лишь вы­вер­ну­тые на­из­нан­ку, что и «про­гресс» ра­цио­на­ли­стов... Па­фос Шес­то­ва по­это­му впол­не по­ня­тен.

Но ес­ли пред­ста­вить се­бе, что в ис­то­рии дей­ст­ву­ют не «за­ко­но­мер­но­сти», но сво­бод­но бо­рю­щие­ся ме­ж­ду со­бой лю­ди и тен­ден­ции? (Тен­ден­ция ведь ро­ж­да­ет­ся не «по не­об­хо­ди­мо­сти», как «за­ко­но­мер­ность», но — по при­стра­стию, срод­ст­ву, тра­ди­ции!). Ес­ли «смысл ис­то­рии» не есть не­что раз на­все­гда за­дан­ное, но — что-то жи­вое, от­ча­ян­но бью­щее­ся в на­ших соб­ст­вен­ных ру­ках? То­гда — уди­ви­тель­ное де­ло! — шес­тов­ская фи­ло­со­фия пред­ста­ет ед­ва ли не бо­га­тей­шей поч­вой об­нов­лен­ной фи­ло­со­фии ис­то­рии.

И с ­т о­ р и я  к а к  у р о к  и  б о р ь ­б а. Ис­ход борь­бы не­ясен (хо­тя са­мый ко­нец ее при­от­крыт в Апо­ка­лип­си­се). Здесь раз­ли­та сво­бо­да и здесь до­воль­но мес­та слу­чай­но­сти... Ес­ли «смысл» и «ра­зум­ность» — не од­но и то же, то в та­ком осоз­на­нии ир­ра­цио­наль­ность ис­то­рии во­все не то­ж­де­ст­вен­на от­сут­ст­вию в ис­то­рии смыс­ла, за­мыс­ла.

Шес­тов­ское от­но­ше­ние ко злу, ко­то­рое сле­ду­ет из­гнать из ми­ра, его ос­нов­ное пред­став­ле­ние о са­мой фи­ло­со­фии как о «ве­ли­кой и по­след­ней борь­бе»,— раз­ве, по­вто­рюсь, не пло­до­нос­ная поч­ва для об­нов­лен­ной фи­ло­со­фии ис­то­рии? Кро­ме то­го — раз­ве сам Шес­тов не по­ло­жил на­ча­ла этой об­нов­лен­ной фи­ло­со­фии, вдох­но­вен­но вос­соз­дав об­раз од­ной из глав­ных ис­то­ри­че­ских сил, тен­ден­ций — а имен­но, ра­цио­на­лиз­ма? И раз­ве осоз­на­ние ра­цио­на­лиз­ма как при­ну­ж­де­ния — не есть ис­то­ри­че­ское по су­ще­ст­ву осоз­на­ние? Све­жесть шес­тов­ской мыс­ли са­ма так и про­сит­ся на про­стор ис­то­рии!

Зло, при­сут­ст­вую­щее в ми­ре, все­гда бы­ло цен­траль­ной те­мой ис­то­рио­со­фии.

«С та­кой же (как и «не­со­тво­рен­ную ис­ти­ну».— А.С.) бес­печ­но­стью при­ня­ла сред­не­ве­ко­вая фи­ло­со­фия от гре­ков их уче­ние о том, что зло есть толь­ко от­сут­ст­вие до­б­ра, privatio boni. Для то­го, кто хо­чет по­нять (intelligere) зло, та­кое объ­яс­не­ние пред­став­ля­ет­ся со­вер­шен­но удов­ле­тво­ри­тель­ным, ибо сво­ей це­ли оно бо­лее или ме­нее дос­ти­га­ет. Зло ес­те­ст­вен­но воз­ник­ло в ми­ре, ка­ко­го еще объ­яс­не­ния мож­но тре­бо­вать? /.../ Ведь смысл вся­ко­го «по­ни­ма­ния» и «объ­яс­не­ния» со­сто­ит имен­но в том, что­бы по­ка­зать, что то, что есть, не мог­ло и не мо­жет быть иным, чем оно есть. /.../ Но ведь иу­део-хри­сти­ан­ская фи­ло­со­фия, по­сколь­ку она при­об­щи­лась к «от­кро­вен­ной» ис­ти­не, име­ла сво­им на­зна­че­ни­ем не ук­ре­пить, а на­все­гда пре­одо­леть идею не­из­беж­но­сти. /.../ Зло объ­яс­нен­ное не пе­ре­ста­ет быть злом. «Malum» как «privatio boni» не ме­нее от­вра­ти­тель­но и не­вы­но­си­мо, чем зло ни­чем не объ­яс­нен­ное. И в Пи­са­нии от­но­ше­ние ко злу со­всем иное: оно хо­чет не объ­яс­нить, а ис­тре­бить зло, вы­кор­че­вать его с кор­ня­ми из бы­тия: пе­ред ли­цом биб­лей­ско­го Бо­га — зло пре­вра­ща­ет­ся в ни­что» /205/.

Здесь уме­ст­но про­вес­ти чрез­вы­чай­но су­ще­ст­вен­ное со­пос­тав­ле­ние.— Маркс: «Фи­ло­со­фы лишь раз­лич­ным об­ра­зом объ­яс­ня­ли мир, но де­ло за­клю­ча­ет­ся в том, что­бы из­ме­нить его». /К. Марск и Ф. Эн­гельс. Соч., изд. 2, т. 3, с. 4/.— Шес­тов: «...не объ­яс­нить, а ис­тре­бить зло...»

В о - п е р ­в ы х, в этом со­пос­тав­ле­нии рас­кры­ва­ет­ся страш­ный кри­зис ра­цио­наль­ной фи­ло­со­фии: ее нис­про­вер­га­ют од­но­вре­мен­но с двух про­ти­во­по­лож­ных сто­рон, ис­поль­зуя для это­го со­вер­шен­но оди­на­ко­вые вы­ра­же­ния. При­чем яс­но, что, ес­ли не оп­ро­верг­нуть ее с од­ной сто­ро­ны — она не­ми­нуе­мо бу­дет оп­ро­верг­ну­та с про­ти­во­по­лож­ной. И яс­но, что оп­ро­верг­ну­тая она бу­дет не в пла­не «объ­яс­не­ний, но — в пла­не «из­ме­не­ний»: мар­ксизм на прак­ти­ке на­гляд­но по­ка­зал это! Как пи­сал о со­вре­мен­ни­ках сам Шес­тов: «И злят­ся, нуж­но ду­мать, по­то­му же, по­че­му злит­ся спя­щий, ко­гда его рас­тал­ки­ва­ют. Ему спать хо­чет­ся, а кто-то при­ста­ет: про­снись. И че­го сер­дят­ся? Все рав­но веч­но спать нель­зя. Не я рас­тол­каю (на это, прав­ду ска­зать, я не рас­счи­ты­ваю), все рав­но при­дет час и кто-то дру­гой уже не сло­вом, а ина­че, со­всем ина­че, ста­нет бу­дить, и ко­му про­снуть­ся по­ла­га­ет­ся, тот про­снет­ся» /231/.

В о - в т о ­р ы х: чем от­ли­ча­ют­ся «из­ме­не­ния» Мар­кса — от «ис­треб­ле­ния», ко­то­ро­го (во­след Пи­са­нию) тре­бу­ет Шес­тов? — «Ни­чем»,— ра­до­ст­но от­ве­ча­ет на по­доб­ные во­про­сы на­ша ин­тел­ли­ген­ция; здесь она глу­бо­ко­мыс­лен­но от­ме­ча­ет опас­ное «схо­ж­де­ние край­но­стей»; этой фор­му­лой она за­щи­ща­ет­ся от обя­зан­но­сти мыс­лить от­вет­ст­вен­но; и на этой са­мой ос­но­ве соз­да­ет она свои при­ми­тив­ные ми­фы (на­счет то­го, что «всю­ду пло­хо», или «все­гда все од­но и то же», или же — бо­лее кон­крет­но — о «на­цио­нал-боль­ше­виз­ме Сол­же­ни­цы­на»). По­это­му уме­ст­но от­ве­тить на про­стой в об­щем-то во­прос рас­про­стра­нен­но. Раз­ли­чие внут­ри при­ве­ден­но­го со­пос­тав­ле­ия — на де­ле про­па­ст­ное.

Что ка­са­ет­ся ц е ­л и: у «из­ме­няю­ще­го» Мар­кса она при­мер­но та же, что у «объ­яс­няю­щих» фи­ло­со­фов. Это — уто­пия, на­си­лие над ис­то­ри­ей, цар­ст­во ра­зу­ма, где не бу­дет мес­та ни Бо­же­ст­вен­но­му, ни че­ло­ве­че­ско­му про­из­во­лу, сво­бо­ды не бу­дет, во­об­ще не бу­дет ни Бо­га, ни да­же (в преж­нем по­ни­ма­нии сло­ва) че­ло­ве­ка. Не­да­ром мар­кси­ст­ский иде­ал так по­хо­дит на все уто­пии, на­чи­ная с пла­то­но­вой.— Шес­тов же име­ет це­лью сво­бо­ду ве­рую­ще­го че­ло­ве­ка ото всех ви­дов «ра­зум­но­го» при­ну­ж­де­ния под по­кро­ви­тель­ст­вом Бо­же­ст­вен­но­го про­из­во­ла — и в этом он про­ти­во­сто­ит не толь­ко по­бе­до­нос­но «из­ме­няю­ще­му» Мар­ксу, но и не­удач­ли­во «объ­яс­няв­шим» до Мар­кса фи­ло­со­фам.

Что ка­са­ет­ся с р е д с т в: уже дос­та­точ­но ясен бес­че­ло­веч­ный путь «из­ме­не­ний» ми­ра по Мар­ксу. Шес­тов же пи­шет: «Из /.../ ужа­сов бы­тия /.../ вы­ко­вы­ва­ет­ся страш­ный «Бо­жий мо­лот» про­ро­ков и Лю­те­ра. Н о  м о л о т  э т о т  н а п р а в л е н  н е  п р о т и в  ж и в о г о  ч е л о в е к а (раз­ряд­ка моя.— А.С.)...» /153/.— Про­тив ко­го же? Про­тив ра­зу­ма с его при­ну­ж­даю­щи­ми ис­ти­на­ми. Про­тив «чу­до­ви­ща», «не убив ко­то­ро­го, че­ло­век не мо­жет жить» (Лю­тер).

Итак, с од­ной сто­ро­ны ра­цио­на­лизм нис­про­вер­га­ет­ся на­си­ли­ем и кро­вью; при­чем — вот па­ра­докс! — нис­про­вер­га­ет­ся во имя его же, ра­цио­на­лиз­ма, древ­ней меч­ты. С дру­гой же сто­ро­ны ра­цио­на­лизм долж­на со­кру­шить (и со­кру­шить — вот па­ра­докс! — до ос­но­ва­ния) «ве­ли­кая и по­след­няя борь­ба» как
и д е й н а я борь­ба в са­мом что ни на есть вы­со­чай­шем смыс­ле сло­ва.

 

 

*   *   *

 

«Цар­ст­во Бо­жие, как ска­за­но, бе­рет­ся си­лой» /273/.

На­ше вре­мя — гран­ди­оз­ная прит­ча, ра­зыг­ры­ваю­щая­ся на аре­не ми­ра. На­де­ж­ды и стра­хи, быв­шие в XIX ве­ке дос­тоя­ни­ем фан­та­зе­ров, пи­са­те­лей, ка­би­нет­ных уче­ных,— об­ре­ли ны­не гру­бую ре­аль­ность, ос­на­сти­лись сред­ст­ва­ми мас­со­во­го унич­то­же­ния, на­рек­лись име­на­ми во­ж­дей, го­су­дарств и по­ли­ти­че­ских пар­тий. Идеи про­шло­го пред­ста­ют на­ше­му со­вре­мен­ни­ку в уп­ро­щен­ном, по­рой обез­обра­жен­ном ви­де — за­то с не­срав­нен­ной на­гляд­но­стью. То, за что пре­ж­де при­хо­ди­лось рас­пла­чи­вать­ся на­пря­же­ни­ем мыс­ли,— ны­не тре­бу­ют в уп­ла­ту че­ло­ве­че­ских жиз­ней. Судь­ба че­ло­ве­че­ской мыс­ли се­го­дня то и де­ло ре­ша­ет­ся в го­ло­вах и не в уни­вер­си­тет­ских ау­ди­то­ри­ях. Ре­ша­ет­ся она там, где ре­ша­ет­ся судь­ба са­мо­го че­ло­ве­ка...

Тем от­вет­ст­вен­ней — и тем жиз­нен­ней дол­жен се­го­дня зву­чать го­лос мыс­ли­те­ля. Как и про­зву­чал не­сколь­ко де­ся­ти­ле­тий на­зад во­прос Шес­то­ва:

«Раз­ве жи­вой, сво­бод­ный че­ло­век мо­жет «при­нять», раз­ве он мо­жет при­сут­ст­во­вать при том, как по­зо­рят его до­че­рей, уби­ва­ют сы­но­вей, раз­ру­ша­ют ро­ди­ну?»

 

Мо­ск­ва

Сен­тябрь 1979 — июнь 1981

 

 

 

 

 

 

PRIVACY И СО­БОР­НОСТЬ

 

Очень аме­ри­кан­ский пи­са­тель Сол Бел­лоу в од­ном из ро­ма­нов со­об­ща­ет как о фак­те, что «оди­но­кие лю­ди в Нью-Йор­ке, вза­пер­ти в сво­их ком­на­тах, при­ни­ма­ют­ся об­лег­че­ния ра­ди звать по­ли­цию. «При­шли­те пат­руль­ную ма­ши­ну, Бо­га ра­ди! При­шли­те ко­го-ни­будь! По­са­ди­те ме­ня под за­мок с кем-ни­будь!»

А в пред­смерт­ном до­ку­мен­таль­ном рас­ска­зе «Кляу­за» очень рус­ский пи­са­тель Ва­си­лий Шук­шин, по­пав имен­но «под за­мок с кем-ни­будь» — и не в тюрь­му да­же, но в бес­плат­ную боль­ни­цу,— не вы­нес на­гло­го ку­ра­жа вах­тер­ши и по­сле­дую­ще­го бе­зыс­ход­но­го су­тяж­ни­че­ст­ва — и на всю стра­ну про­орал пе­чат­но: «Что с на­ми про­ис­хо­дит?» И на этой жут­кой за­ве­ща­тель­ной но­те умер че­рез не­сколь­ко дней.

Тут — в этих двух вы­кри­ках — за­де­ты не ло­зун­ги, не идео­ло­ги­че­ские мо­де­ли, но боль­ные нер­вы са­мй дей­ст­ви­тель­но­сти, двух со­вре­мен­ных ми­ров. От­но­ше­ние За­пад — Вос­ток пре­лом­ля­ет­ся на рос­сий­ской куль­тур­ной поч­ве как тра­ди­ци­он­ная по­ле­ми­ка ме­ж­ду «за­пад­ни­ка­ми» и «сла­вя­но­фи­ла­ми», ка­ж­дый раз с осо­бой от­чет­ли­во­стью про­сту­паю­щая в пе­ре­лом­ные го­ды. Спор этот и се­го­дня все на­вяз­чи­вее при­ме­ня­ет­ся к на­шей куль­ту­ре. За стер­ши­ми­ся, да­же смеш­ны­ми идео­ло­ги­че­ски­ми клич­ка­ми: сла­вя­но­фи­лы, за­пад­ни­ки,— сто­ит борь­ба мощ­ных куль­тур­ных тра­ди­ций. В ней слы­шат­ся от­го­ло­ски на­цио­наль­ной вра­ж­ды. И на всем этом — на­лип­шие стру­пья тех де­ся­ти­ле­тий но­вей­шей на­шей ис­то­рии, о ко­то­рых пи­сать на­до, по сло­ву Пас­тер­на­ка, «так, что­бы за­ми­ра­ло серд­це и по­ды­ма­лись ды­бом во­ло­сы». А пи­сать ина­че, уточ­нил по­эт,— «низ­ко и бес­со­ве­ст­но».

Сто­ит ли удив­лять­ся, что при об­щей не­при­выч­ке к об­ме­ну мыс­ля­ми, при вза­им­ных не­све­ден­ных сче­тах, в за­кол­до­ван­ном кру­гу под­мен и умол­ча­ний — дав­ний спор, по­ло­жен­ный на не­про­спав­шие­ся го­ло­са вне­зап­но раз­бу­жен­ных лю­дей, при­ни­ма­ет тон бо­лез­нен­ный и не­мир­ный?

Ме­ж­ду тем са­ми от­прав­ные точ­ки спо­ра ну­ж­да­ют­ся в ко­рен­ном пе­ре­смот­ре: пре­ж­де все­го с той точ­ки зре­ния ис­то­ри­ко-куль­тур­но­го сдви­га, ис­пы­тан­но­го как Рос­си­ей, так и За­па­дом в но­вей­шее вре­мя. С точ­ки зре­ния, что уч­ла бы в чис­ле про­че­го — де­ся­ти­ле­тия за­мер­ше­го серд­ца и вздыб­лен­ных во­лос.

Бо­го­слов­ские спо­ры, внут­рен­ние сму­ты, рок гео­по­ли­ти­ки то и де­ло ста­ви­ли Рос­сию пе­ред вы­бо­ром За­пад — Вос­ток. Ле­то­пис­ная дра­ма при­зва­ния нор­ман­нов; вы­бор ис­по­ве­да­ния кня­зем Вла­ди­ми­ром; шаг Алек­сан­д­ра Нев­ско­го к Ор­де и бег­ст­во бра­та его Ан­д­рея в Лит­ву; цер­ков­ный спор не­стя­жа­те­лей с осиф­ля­на­ми; об­раз Третье­го Ри­ма; пе­ре­пис­ка Ио­ан­на IV с Курб­ским; со­труд­ни­че­ст­во Сал­ты­ко­ва с по­ля­ка­ми в меч­тах о рос­сий­ской кон­сти­ту­ции; цер­ков­ный рас­кол; уси­ле­ние ма­ло­рос­сий­ских ие­рар­хов; ад­ми­ни­ст­ра­тив­ный то­пор Пет­ра; кон­ди­ции вер­хов­ни­ков, и про­чая, и про­чая — все это ве­хи бес­ко­неч­но­го спо­ра, слиш­ком час­то стес­нен­но­го на поч­ве куль­ту­ры и по­ро­ж­дав­ше­го кровь.

XIX век дал, по­жа­луй, наи­бо­лее мир­ные фор­мы со­пер­ни­че­ст­ва двух то­чек зре­ния на судь­бу стра­ны. То был век свое­об­раз­но­го ди­на­ми­че­ско­го рав­но­ве­сия про­ти­во­бор­ст­вую­щих ис­то­ри­че­ских сил. Мо­нар­хия и цер­ков­ная куль­ту­ра сла­бе­ли; гря­ду­щий экс­тре­мизм еще си­дел за пар­той, зуб­ря диа­лек­ти­ку — ал­геб­ру ре­во­лю­ции. Хо­ро­шо то бы­ло или ху­до — для ко­го как; но в куль­ту­ре имен­но это вы­ну­ж­ден­ное рав­но­ве­сие сил по­ро­ж­да­ло не­по­вто­ри­мые воз­мож­но­сти. Вы­ну­ж­ден­ность об­ре­ка­ла это рав­но­ве­сие на не­ми­нуе­мые бу­ду­щие по­тря­се­ния; но обая­ни­ем пуш­кин­ской эпо­хи мы обя­за­ны имен­но ему. И ес­ли сам Пуш­кин или Ба­ра­тын­ский ми­мо­хо­дом се­то­ва­ли на «же­лез­ный век», то сто лет спус­тя мо­нар­хист Ге­ор­гий Ива­нов и де­мо­крат Ман­дель­штам, не сго­ва­ри­ва­ясь, вздох­нут о том ве­ке как о — зо­ло­том.

Се­го­дняш­нее на­ше мыш­ле­ние склон­но од­но­вре­мен­но к шаб­ло­ну и к под­ме­не по­ня­тий. Вот как это де­ла­ет­ся. Век на­зад упот­реб­ля­лось идео­ло­ги­че­ское про­ти­во­пос­тав­ле­ние: Рос­сия — За­пад. «Зна­чит», все от­но­ше­ния Рос­сии к За­па­ду ос­та­ют­ся преж­ни­ми. Для за­пад­ни­ков: веч­но раб­ская Рос­сия — сво­бод­ный За­пад. Для поч­вен­ни­ков: сво­бод­ный, но без­ду­хов­ный За­пад — Рос­сия как сре­до­то­чие внут­рен­ней, ду­хов­ной сво­бо­ды. Обе сто­ро­ны лишь по­вто­ря­ют схе­мы, ко­то­рые и сто пять­де­сят лет на­зад бы­ли слиш­ком схе­ма­ми. Обе сто­ро­ны упор­но не же­ла­ют ви­деть, что и в Рос­сии, и на За­па­де кое-что за это вре­мя про­изош­ло.

От­ри­ца­ние «фор­маль­ных» де­мо­кра­ти­че­ских сво­бод — ед­ва ли не един­ст­вен­ное, что ос­та­лось от Рос­сии про­шло­го сто­ле­тия. И с этим-то жал­ким ос­тат­ком по пре­иму­ще­ст­ву опе­ри­ру­ют как за­пад­ни­ки, так и поч­вен­ни­ки-го­су­дар­ст­вен­ни­ки. Пер­вые на этом ос­но­ва­нии ма­ши­наль­но су­дят про­шлое стра­ны. Вто­рые столь же ос­но­ва­тель­но ус­мат­ри­ва­ют в не­сво­бо­де не­ис­ся­кае­мый ис­точ­ник ду­хов­ной мо­щи. Поч­вен­ни­ки не­за­ви­си­мо­го на­прав­ле­ния, на­про­тив, ви­дят про­изо­шед­шее с Рос­си­ей очень яс­но. Имен­но с этой сто­ро­ны про­зву­ча­ли са­мые стра­ст­ные и не­дву­смыс­лен­ные сви­де­тель­ст­ва о том, че­го умуд­ри­лось не за­ме­тить об­ще­ст­во в це­лом. За­то у поч­вен­ни­ков всех на­прав­ле­ний рас­про­стра­нен фан­та­сти­че­ский взгляд на со­вре­мен­ный За­пад и его но­вей­шую ис­то­рию: смесь поч­тен­ной, но ус­та­рев­шей ис­то­рио­со­фии с ко­пе­еч­ной га­зет­ной про­па­ган­дой*.

Сто­ит ого­во­рить, что речь идет о куль­тур­ном боль­шин­ст­ве как за­пад­ни­ков, так и поч­вен­ни­ков,— то есть о тен­ден­ци­ях, а не об от­дель­ных ли­цах. Вер­ши­ны ду­ха (или по­тай­ные уг­лы его) за­се­ле­ны во все вре­ме­на — речь, од­на­ко, о  н а ш е м  вре­ме­ни, об от­ли­чи­тель­но-пре­об­ла­даю­щих его чер­тах. А они, увы, боль­шей ча­стью из­мель­че­ны и ущерб­ны.

Мы ед­ва вы­ка­раб­ки­ва­ем­ся из ду­хов­но­го про­ва­ла, где без со­жа­ле­ния рас­хо­до­вал­ся мил­лио­на­ми «че­ло­ве­че­ский фак­тор», где взле­та­ли на воз­дух хра­мы, а на­са­ж­де­ние все­об­щей гра­мот­но­сти со­про­во­ж­да­лось умыш­лен­ной пор­чей язы­ка и заб­ве­ни­ем дра­го­цен­ней­ших про­из­не­сен­ных на этом язы­ке слов. Дух обо­юд­ных об­ви­не­ний на­счет не­дав­не­го про­шло­го осо­бен­но фаль­шив и опа­сен, по­сколь­ку так от­ре­за­ет­ся всем за­ин­те­ре­со­ван­ным сто­ро­нам вы­ход из ту­пи­ка. Те же, ко­му впо­ру от­ве­тить за все, сто­ят, как пра­ви­ло, в сто­ро­не от на­ше­го спо­ра, ес­ли толь­ко уме­ло не ди­ри­жи­ру­ют им.

Обе точ­ки зре­ния зло­ст­но пе­ре­тол­ко­вы­ва­ют­ся на убо­гом по­ле­ми­че­ском уров­не. Од­ни по­смеи­ва­ют­ся и по­жи­ма­ют пле­ча­ми, не по­доз­ре­вая за рус­ски­ми пра­ва на гор­дость и боль. Дру­гие — боль и рас­кая­ние под­ме­ня­ют на­цио­наль­ным чван­ст­вом, на­го­то­ве взва­лить все гре­хи на ино­род­цев. Од­ним ма­лей­шее дви­же­ние на­цио­наль­но­го или да­же хри­сти­ан­ско­го соз­на­ния пред­став­ля­ет­ся мра­ко­бе­си­ем и ан­ти­се­ми­тиз­мом. Дру­гим не толь­ко во всем ино­род­ном, но и в рус­ском жи­вом не­шаб­лон­ном дви­же­нии ме­ре­щит­ся сплошь жи­до­масон­ский за­го­вор.

По­че­му-то имен­но се­го­дня да­же га­зет­ные пе­ре­до­ви­цы пол­ны со­об­ра­же­ний о  д у х о в н о с т и. Она и впрямь по­треб­на, как воз­дух; од­на­ко же­лае­мое так оп­ро­мет­чи­во вы­да­ет­ся за дей­ст­ви­тель­ное, что раз­го­во­ры эти вы­зы­ва­ют сме­шан­ное чув­ст­во, в ко­то­ром оп­ре­де­лен­но при­сут­ст­ву­ет не­лов­кость. Вот один лишь при­мер — край­ний, но тем бо­лее на­гляд­ный. Фи­ло­соф Г.Га­чев на­пи­сал о про­заи­ке Ч.Айт­ма­то­ве, что в по­след­нем ро­ма­не по срав­не­нию с пред­по­след­ним тот воз­вы­сил­ся от вет­хо­за­вет­но­го к но­во­за­вет­но­му ос­мыс­ле­нию ми­ра (см. «Юность», 1987, №3, c. 82). Чу­дес­но, что по­доб­ные сло­ва ста­ли от­кры­то упот­реб­лять­ся у нас в по­ло­жи­тель­ном смыс­ле; но как не по­чув­ст­во­вал фи­ло­соф, что ста­вит пи­са­те­ля в не­лов­кое по­ло­же­ние? Мы жи­вем в эпо­ху обес­це­нен­но­го сло­ва. Так лег­ко бро­сать­ся сло­ва­ми на ве­тер — но сло­ва на­ши по­ви­са­ют в воз­ду­хе — а рас­пла­чи­вать­ся все рав­но при­дет­ся, и чем доль­ше от­тяж­ка, тем до­ро­же. Это осо­бен­но от­но­сит­ся к пред­ме­там, за­де­ваю­щим на­цио­наль­ные чув­ст­ва.

Пуш­кин со свой­ст­вен­ной ему од­но­му не­пред­взя­той про­ни­ца­тель­но­стью шу­тил на­счет лю­бо­муд­ров (этих взра­щен­ных на за­пад­ной поч­ве ос­но­ва­те­лей сла­вя­но­филь­ст­ва!) «Я го­во­рю: гос­по­да, охо­та вам из пус­то­го в по­рож­нее пе­ре­ли­вать — все это хо­ро­шо для нем­цев, пре­сы­щен­ных уже по­ло­жи­тель­ны­ми по­зна­ния­ми, но мы...— «Мо­с­ков­ский вест­ник» си­дит в яме и спра­ши­ва­ет: ве­рев­ка вещь ка­кая?» (ПСС в 10 т. Т. 10. 4-e изд.— Л., 1979, c. 175).— Ме­ж­ду тем об­щая куль­ту­ра лю­бо­муд­ров от­ли­ча­лась от на­шей, как не­бо от зем­ли. По­ло­жи­тель­ны­ми по­зна­ния­ми с тех пор мы так и не пре­сы­ти­лись; яма ста­ла мно­го глуб­же, ве­рев­ка гру­бее.

В ус­ло­ви­ях пу­та­ни­цы, лжи и вза­им­ной глу­хо­ты лег­ко­мыс­лен­но бы­ло бы про­сто за­мал­чи­вать боль­ные во­про­сы. Но вряд ли в этих ус­ло­ви­ях мы го­то­вы к пред­мет­но­му раз­го­во­ру в тер­ми­нах чис­то ре­ли­ги­оз­ных, или фи­ло­соф­ских, или по­ли­ти­че­ских. К то­му же тер­ми­ны эти у нас из­ряд­но стер­лись в уце­нен­ном упот­реб­ле­нии. Вос­при­ни­ма­ют­ся они не в пря­мом зна­че­нии, но ис­клю­чи­тель­но в кон­тек­сте пар­тий­ных ло­зун­гов и лич­ных обид.

А то­гда стои­ло бы об­ра­тить­ся не к идео­ло­ге­мам или от­вле­чен­ным по­ня­ти­ям, но к сло­вам бо­лее жи­вым, от­ра­жаю­щим опыт на­ро­да в це­лом. Клю­че­вые эти сло­ва ка­са­лись бы нер­вов на­род­ной жиз­ни, осо­бен­но­стей на­цио­наль­но­го тем­пе­ра­мен­та. Они про­ни­зы­ва­ют со­бой ие­рар­хию на­цио­наль­ной куль­ту­ры: от ее ду­хов­ных вер­шин до по­все­днев­ных оби­ход­ных при­вы­чек. Смысл та­ких слов сам по се­бе ни хо­рош, ни худ — но смысл этот дей­ст­вен­но стро­ит дан­ную куль­ту­ру, от­ра­жая как силь­ные, так и ущерб­ные сто­ро­ны. Раз­го­вор во­круг этих слов был бы од­но­вре­мен­но сво­бод­нее и от­вет­ст­вен­нее, не­же­ли раз­го­вор от­вле­чен­но-на­уч­ный. И раз­го­вор этот вел бы не к со­стя­за­тель­но­му су­деб­но­му про­цес­су с не­пре­мен­ным при­го­во­ром в кон­це, но к вза­им­но­му уяс­не­нию то­чек зре­ния, ес­ли по­ка не к твор­че­ско­му взаи­мо­по­ни­ма­нию.

Для на­ча­ла, в ра­бо­чем по­ряд­ке, на ско­рую ру­ку — а не­из­беж­ная бег­лость этих за­пи­сок дик­ту­ет­ся зло­бо­днев­ной ост­ро­той пред­ме­та — сто­ит вы­брать два сло­ва, два кор­не­вых нер­ва. Од­но сло­во анг­лий­ское: p r i v a c y. Дру­гое — рус­ское: с о б о р н о с т ь.

 

 

 

 

*   *   *

 

Сло­во «privacy» ни­ко­гда не осоз­на­ва­лось как идео­ло­ге­ма, а ме­ж­ду тем роль его в язы­ке и куль­ту­ре ве­ли­ка и ду­хов­но зна­чи­ма. Что имен­но в ду­хе анг­ло-аме­ри­кан­ской куль­ту­ры с ее ин­стинк­тив­ным не­при­яти­ем идео­ло­гич­но­сти, с ее не­пред­взя­то­стью. Мож­но, по­жа­луй, го­во­рить об анг­ло­сак­сон­ской куль­ту­ре в це­лом как о куль­ту­ре privaсy. А имен­но эта ветвь за­пад­но­го ми­ра не толь­ко гео­гра­фи­че­ски или идео­ло­ги­че­ски, но имен­но по внут­рен­ним свой­ст­вам, по при­ро­де сво­ей наи­бо­лее по­сле­до­ва­тель­но про­ти­во­сто­ит ми­ру Рос­сии.

Са­мо сло­во пло­хо под­да­ет­ся пе­ре­во­ду на рус­ский язык, что то­же по­ка­за­тель­но. Оно мо­жет зна­чить и «уе­ди­не­ние», и «ча­ст­ную жизнь» — сло­вом, то, что от­но­сит­ся к лич­но­му про­стран­ст­ву че­ло­ве­ка, ку­да по­сто­рон­ним вход вос­пре­щен. Кста­ти, на мес­те этой рус­ской над­пи­си по-анг­лий­ски на две­рях пи­шут про­сто «private» — и это ут­вер­жде­ние вме­сто от­ри­ца­ния так­же в ду­хе язы­ка.

Боль­шин­ст­во слов, от­но­ся­щих­ся к от­дель­ной лич­но­сти, име­ют во всех ев­ро­пей­ских язы­ках от­те­нок от­ри­ца­ния или дроб­ле­ния: на­при­мер, «ин­ди­вид»,— с че­го обыч­но и на­чи­на­ет­ся эти­че­ская кри­ти­ка ин­ди­ви­дуа­лиз­ма. Анг­лий­ское сло­во по­ло­жи­тель­ное, ут­вер­ди­тель­ное. (Хо­тя в ла­тин­ском гла­го­ле privo и в анг­лий­ском од­но­ко­рен­ном су­ще­ст­ви­тель­ном privation со­дер­жит­ся зна­че­ние «ли­шать, от­ни­мать», од­на­ко эта смы­сло­вая от­ри­ца­тель­ность не вы­ра­же­на  фор­маль­но-грам­ма­ти­че­ски. Сло­во «privacy» не столь­ко от­ри­ца­ет люд­ское со­об­ще­ст­во, сколь­ко ут­вер­жда­ет лич­ность про­тив по­сто­рон­не­го вме­ша­тель­ст­ва.

Ог­ра­ж­ден­ность лич­но­сти на ред­кость по­сле­до­ва­тель­но про­ве­де­на в анг­лий­ском язы­ке и анг­лоя­зыч­ной куль­ту­ре. Это не слу­чай­но хо­тя бы по­то­му, что куль­ту­ра Анг­лии и Аме­ри­ки — в од­ном слу­чае ост­ров­ная, в дру­гом пер­во­про­ход­че­ская. Мо­ряк и пио­нер — цен­траль­ные фи­гу­ры на­цио­наль­ных ми­фов Анг­лии и Со­еди­нен­ных Шта­тов — в океа­не и в пре­рии долж­ны бы­ли по­ла­гать­ся пре­ж­де все­го на се­бя са­мих. Habeas corpus ды­шит иде­ей privaсy. То же ска­зы­ва­ет­ся и в ме­ло­чах оби­хо­да. По-анг­лий­ски ведь и о зав­тра­ке го­во­рит­ся: я съел  м о ю  яич­ни­цу с вет­чи­ной.

В рус­ской идео­ло­ги­че­ской тра­ди­ции от­ри­ца­тель­но­му по­ня­тию «ин­ди­ви­да» про­ти­во­пос­тав­ля­ет­ся по­ло­жи­тель­ное — «лич­ность». Пред­став­ле­ние о лич­но­сти в этой тра­ди­ции име­ет в ко­неч­ном сче­те жерт­вен­ную на­прав­лен­ность. Бла­го­род­ст­во та­кой на­прав­лен­но­сти, од­на­ко, не­дос­та­точ­но обес­пе­чи­ва­ет безо­пас­ность лич­но­сти от тех, кто слиш­ком бес­це­ре­мон­но тре­бу­ет жертв. Про­во­ци­ру­ет­ся без­на­ка­зан­ность зла.

Privacy так­же мо­жет обер­нуть­ся ли­бо силь­ной, ли­бо ущерб­ной сво­ей сто­ро­ной. Си­ла — в обес­пе­чен­ной лич­ной жиз­ни, в сво­бо­де и не­при­кос­но­вен­но­сти лич­но­сти. Чув­ст­во соб­ст­вен­но­го дос­то­ин­ст­ва про­ни­зы­ва­ет анг­лоя­зыч­ную куль­ту­ру.

Из­нан­ка лич­но­ст­ной ус­та­нов­ки оче­вид­на: это чван­ст­во и эго­истич­ная чер­ст­вость. Са­ми анг­ло­сак­сы хо­ро­шо это зна­ют. Да­же на уров­не мас­со­вой куль­ту­ры зву­чат по­сто­ян­ные пре­дос­те­ре­же­ния про­тив ин­ди­ви­дуа­ли­стов-пре­ступ­ни­ков, жа­ж­ду­щих не­ог­ра­ни­чен­ной сво­бо­ды ра­ди бо­гат­ст­ва и вла­сти. Со­вет­ская кри­ти­ка здесь то и де­ло бьет ми­мо це­ли, по­сколь­ку изо­бра­же­ние на­си­лия в та­ко­го ро­да про­из­ве­де­ни­ях име­ет «от про­тив­но­го» вос­пи­та­тель­ный ха­рак­тер. Зна­ме­ни­тый Джеймс Бонд как раз и сра­жал­ся про­тив фа­на­тич­ных жре­цов privаcy, пре­сту­паю­щих че­ло­веч­ность и за­кон (уде­шев­лен­ный ва­ри­ант на­ше­го Рас­коль­ни­ко­ва или ниц­ше­ан­ских идей). Че­ст­ные аме­ри­кан­цы бо­лез­нен­но вос­при­ни­ма­ли уе­ди­не­ние ган­гстер­ских вилл в «ве­се­лые» го­ды су­хо­го за­ко­на. Впро­чем, ум­ный ав­тор аме­ри­кан­ских де­тек­ти­вов Рай­монд Чанд­лер вло­жил в ус­та лю­би­мо­го ге­роя за­ме­ча­ние на­счет то­го, что от­но­си­тель­ная сво­бо­да пре­ступ­но­сти в США — со­ци­аль­ная пла­та за сво­бо­ду по­ли­ти­че­скую.

У нас чув­ст­во соб­ст­вен­но­го дос­то­ин­ст­ва — од­на из на­дол­го «за­снув­ших» цен­но­стей. И не нам — се­го­дняш­ним — ма­ши­наль­но по­вто­рять сар­каз­мы на­счет чван­ли­вых анг­ли­чан из тол­стов­ско­го «Лю­цер­на» или «Фре­га­та “Пал­ла­да”» Гон­ча­ро­ва.

Куль­ту­ра privacy рос­ла по вос­хо­дя­щей, и ее ущерб­ная сто­ро­на осо­бен­но ощу­ща­лась в про­шлом — в ран­не­ка­пи­та­ли­сти­че­скую эпо­ху. Кар­ти­на ми­ра, пред­став­ляв­шая­ся ран­ним сла­вя­но­фи­лам, в ока­ри­ка­ту­рен­ном ви­де (гнию­щий За­пад и свя­тая Русь) не раз под­вер­га­лась ос­мея­нию. Но их кри­ти­ка то­гдаш­не­го За­па­да бы­ла во мно­гом точ­ной и, кста­ти, бы­ла ими по­за­им­ст­во­ва­на с са­мо­го За­па­да, пе­ре­ня­та от за­пад­ных ро­ман­ти­ков. В то вре­мя как рус­ский за­пад­ник Бе­лин­ский за­каш­ли­вал­ся, про­слав­ляя же­лез­ные до­ро­ги и про­ро­ча ин­ду­ст­ри­аль­ное сча­стье Рос­сии 1940-го (!) го­да — в Ев­ро­пе скан­да­лез­ный Баль­зак и сдер­жан­ный Дик­кенс ужа­са­лись яз­вам про­мыш­лен­ных го­ро­дов.

Фран­цуз­ская ре­во­лю­ция со­вер­ша­лась под про­све­ти­тель­ски­ми ло­зун­га­ми XVIII сто­ле­тия: сво­бо­да—ра­вен­ст­во—брат­ст­во. Идео­ло­гия эта, как точ­но осоз­на­ли ев­ро­пей­ские ро­ман­ти­ки и рус­ские сла­вя­но­фи­лы, бы­ла по­верх­но­ст­ной и ро­ко­вым об­ра­зом за­блу­ж­да­лась на­счет че­ло­ве­че­ской при­ро­ды. Ра­цио­на­ли­сти­че­ский иде­ал за­хлеб­нул­ся в тер­ро­ре 93-го го­да, опо­шлил­ся в ме­щан­ст­ве бур­жу­аз­ной Ев­ро­пы. Раз­оча­ро­ва­ние в этом идеа­ле как раз и по­ро­ди­ло тот «гнию­щий» За­пад, ко­то­ро­му ро­ман­ти­ки про­ти­во­пос­та­ви­ли свою го­ти­че­скую фан­та­зию, а сла­вя­но­фи­лы — свою рус­скую на­де­ж­ду.

Но вре­мя шло, и эво­лю­ция бур­жу­аз­ной куль­ту­ры со­вер­ши­лась не­пред­взя­то, в ис­то­ри­че­ском смыс­ле ти­хо, без трес­ку­чих идео­ло­ги­че­ских ло­зун­гов или во­пре­ки им. Да, да — по сей день твер­дят на­ши поч­вен­ни­ки с не­ис­по­ве­ди­мо­сти пу­тей Гос­под­них, об ор­га­ни­ке — при­ме­ни­тель­но к на­шей, рус­ской куль­ту­ре. А ведь рус­ская куль­ту­ра — тот­час по­сле об­раз­цо­во-не­пред­взя­то­го Пуш­ки­на — по­па­ла, в том чис­ле и со сто­ро­ны сла­вя­но­фи­лов, под тя­же­лый пред­взя­то-идео­ло­ги­че­ский на­пор; в но­вей­шее вре­мя на­пор этот — но уже во­все с дру­гой сто­ро­ны — про­явил­ся со страш­ной на­гляд­но­стью. Ме­ж­ду тем имен­но ис­то­рия За­па­да за тот же срок да­ет уви­деть, как дви­жет­ся ис­то­рия не ло­зун­га­ми и не идео­ло­гия­ми.

Как раз  т о,  ч т о  раз­оча­ро­вы­ва­ло со­вре­мен­ни­ков в но­вом об­ще­ст­ве,— на де­ле ока­за­лось, мо­жет стать­ся, наи­бо­лее пло­до­твор­ным и об­на­де­жи­ваю­щим. Фор­маль­ное ра­вен­ст­во пе­ред за­ко­ном за­кре­пи­ло ес­те­ст­вен­ное со­ци­аль­но-иму­ще­ст­вен­ное не­ра­вен­ст­во — и эта «диа­лек­ти­ка» ужас­ну­ла всех: от ро­ман­ти­ков до мар­ксис­тов. Од­на­ко это и ста­ло — не­умыш­лен­но, вне ло­зун­гов и про­тив ло­зун­гов — цен­ней­шим за­вое­ва­ни­ем ев­ро­пей­ской ли­бе­ра­ли­за­ции. Ос­во­бо­ж­ден­ное не­ра­вен­ст­во ока­за­лось вер­ней­шим обес­пе­че­ни­ем лич­ной сво­бо­ды. Прин­цип ча­ст­ной соб­ст­вен­но­сти ду­хов­но ней­тра­лен — но в бла­го­при­ят­ных ус­ло­ви­ях он стал ма­те­ри­аль­ной га­ран­ти­ей лич­ных цен­но­стей выс­ше­го по­ряд­ка. Раз­ру­ше­ние со­слов­но-кор­по­ра­тив­ной рег­ла­мен­та­ции со­об­щи­ло пра­вам че­ло­ве­ка, ко­ре­ня­щим­ся в сред­не­ве­ко­вье, по-на­стоя­ще­му лич­ный ха­рак­тер.

Ниж­ний по­люс но­вой ие­рар­хии по­на­ча­лу пред­став­лял со­бой кар­ти­ну ад­скую. В гро­хо­те и во­ни фаб­рик над­ры­вал­ся не имею­щий оте­че­ст­ва про­ле­та­ри­ат. На­вер­ху для боль­шин­ст­ва но­во­ис­пе­чен­ных бо­га­чей не су­ще­ст­во­ва­ло дру­гой цен­но­сти, кро­ме де­неж­ной. Ни са­мо про­из­вод­ст­во не тре­бо­ва­ло то­гда вы­со­кой куль­ту­ры, ни пред­при­ни­ма­те­ли не про­ник­лись еще той от­вет­ст­вен­но­стью, ка­кая да­ет­ся опы­том при­об­ще­ния к пра­вя­ще­му слою и ко­то­рая то­же есть часть куль­ту­ры.

Од­на­ко дух privacy ды­шал все че­ло­веч­нее, от де­ся­ти­ле­тия к де­ся­ти­ле­тию все бо­лее рас­кры­вая свою куль­тур­ную пло­до­твор­ность. Че­ре­да ре­во­лю­ций и контр­ре­во­лю­ций — про­цесс, ко­то­ро­го поч­ти не зна­ла Рос­сия — со­про­во­ж­да­лась сти­хий­ным куль­тур­ным строи­тель­ст­вом. Анг­ло­сак­сон­ская ци­ви­ли­за­ция пе­ре­жи­ла этот про­цесс с наи­мень­ши­ми ма­те­ри­аль­ны­ми и ду­хов­ны­ми по­те­ря­ми. Ре­во­лю­ции вы­дви­га­ли тре­бо­ва­ния вре­ме­ни — контр­ре­во­лю­ции вы­ну­ж­де­ны бы­ли осу­ще­ст­в­лять их, не раз­ры­вая при этом на­силь­ст­вен­но ве­ко­вых тра­ди­ций. «Вол­чий за­кон» ран­не­бур­жу­аз­ной сво­бо­ды: ка­ж­дый за се­бя и го­ре по­бе­ж­ден­но­му,— сме­нил­ся го­су­дар­ст­вен­ной сверх­фи­лан­тро­пи­ей и проф­со­юз­ной экс­пан­си­ей, ко­гда еще ба­буш­ка на­двое ска­за­ла, кто у ко­го во­ру­ет пре­сло­ву­тую при­ба­воч­ную стои­мость: ка­пи­та­лист у ра­бо­че­го или на­обо­рот. Со­вре­мен­ная кон­ку­рен­ция тре­бу­ет учи­ты­вать раз­но­об­раз­ную ода­рен­ность лич­но­сти, а не толь­ко ее де­неж­ные сред­ст­ва и де­ло­вой на­пор. Ме­ж­ду тем от­сут­ст­вие кон­ку­рен­ции, как сви­де­тель­ст­ву­ет ис­то­рия, по­ро­ж­да­ет лишь «про­ти­во­ес­те­ст­вен­ный от­бор», ни­ка­ким вол­кам не­ве­до­мый, ко­гда вы­жи­ва­ние все­го се­ро­го, все­го наи­ме­нее жиз­не­спо­соб­но­го со­про­во­ж­да­ет­ся фи­зи­че­ским ис­треб­ле­ни­ем все­го ма­ло-маль­ски вы­даю­ще­го­ся над об­щим уров­нем.

Пра­вя­щий слой, дав­но слив­шись с ос­кол­ка­ми ста­рой ари­сто­кра­тии, об­рас­та­ет тра­ди­ция­ми, пре­вра­ща­ет­ся в слой куль­тур­ный, спо­соб­ный соз­дать ус­ло­вия и для ин­тел­ли­ген­ции, для раз­ви­тия твор­че­ских сил на­ро­да. Дви­же­ние за пра­ва че­ло­ве­ка в 60-e го­ды лишь уг­лу­би­ло эту тен­ден­цию в США и дру­гих стра­нах, дав в не­ко­то­рых слу­ча­ях опас­ный экс­тре­ми­ст­ский пе­ре­хлест. В по­след­нее де­ся­ти­ле­тие эти ув­ле­че­ния схо­дят на нет, ус­ту­пая ме­сто бо­лее тра­ди­ци­он­но­му тол­ко­ва­нию от­вет­ст­вен­ной сво­бо­ды.

Урок за­пад­ной, пре­ж­де все­го анг­ло­сак­сон­ской куль­ту­ры — это имен­но урок  н е п р е д в з я т о с т и, ор­га­нич­но­сти, твор­че­ской чут­ко­сти ко вре­ме­ни. Ра­зу­ме­ет­ся, куль­ту­ра эта и се­го­дня вряд ли пре­тен­ду­ет на со­вер­шен­ст­во. Взять хо­тя бы ны­неш­нюю без­ра­бо­ти­цу ин­тел­лек­туа­лов, тол­каю­щую твор­че­ские си­лы на­ро­да в де­ст­рук­тив­ную оп­по­зи­цию, в дра­ку с пра­ви­тель­ст­ва­ми, ко­гда обе сто­ро­ны без­от­вет­ст­вен­но ру­бят сук, на ко­то­ром си­дят. А с дру­гой сто­ро­ны, с чем срав­нить? Пол­ная за­ня­тость и щед­рые за­ра­бот­ки (в том чис­ле бор­зы­ми щен­ка­ми: че­рез спец­рас­пре­де­ли­тель или «твор­че­ские ко­ман­ди­ров­ки») на­ших ин­тел­лек­туа­лов ни­как не ес­те­ст­вен­ное след­ст­вие со­ци­аль­но-куль­тур­ных тра­ди­ций, но лишь под­куп. Не об­ще­ст­во, не на­род их чтит, а на­чаль­ст­во под­карм­ли­ва­ет.

И по-преж­не­му на За­па­де воз­дух privacy чре­ват тра­ги­че­ским оди­но­че­ст­вом. И над­ры­ва­ет­ся тот са­мый нью-йорк­ский жи­тель, про­сясь в ка­ме­ру от от­чая­ния. А у нас из всам­де­лиш­ной ка­ме­ры аре­стант Ша­трав­ко от­ча­ян­но про­сит­ся — в Аме­ри­ку: на том ос­но­ва­нии, что там до не­го  н и к о м у  н е  б у д е т  д е л а.

 

 

*   *   *

 

Рус­ское сло­во «со­бор­ность» из­на­чаль­но есть стро­гое бо­го­слов­ское и цер­ков­ное по­ня­тие. Со­бор­на са­ма Пра­во­слав­ная Цер­ковь, со­бор­на цер­ков­ная точ­ка зре­ния. Под­ра­зу­ме­ва­ет­ся сми­ре­ние от­дель­ной цер­ков­ной лич­но­сти пе­ред ав­то­ри­те­том Свя­щен­но­го пре­да­ния и во­лей Церк­ви как мис­ти­че­ско­го един­ст­ва. Од­на­ко стро­гим этим смыс­лом зна­че­ние сло­ва «со­бор­ность» не ис­чер­пы­ва­ет­ся. Со­бор­ность сде­ла­лась жи­вым нер­вом рус­ско­го об­ще­ст­вен­но­го и куль­тур­но­го соз­на­ния. В этом сло­ве — и след зем­ских со­бо­ров XVI-XVII сто­ле­тий, и ло­зунг но­во­го зем­ско­го со­бо­ра, смут­ным лейт­мо­ти­вом зву­ча­щий сквозь ре­во­лю­ции 5-го и фев­раль­скую — 17-го го­дов, но так ни­ко­гда и не осу­ще­ст­в­лен­ный. И на мно­гие тра­ди­ци­он­ные чер­ты на­род­но­го бы­та на­ме­ка­ет это сло­во. Уже во­брав в се­бя все эти смы­сло­вые от­тен­ки, сло­во это ста­но­вит­ся од­ним из цен­траль­ных сим­во­лов в ре­ли­ги­оз­ной фи­ло­со­фии на­ча­ла ве­ка, пре­ж­де все­го у Фло­рен­ско­го и Бул­га­ко­ва. И, слов­но воз­вра­ща­ясь к сво­им чис­то цер­ков­ным ис­то­кам, оно осе­ня­ет цер­ков­ный Со­бор, за­по­зда­ло со­зван­ный и в пу­ле­мет­ную осень 1917 го­да вос­ста­но­вив­ший рус­ское Пат­ри­ар­ше­ст­во.

Здесь о со­бор­но­сти пой­дет речь в са­мом ши­ро­ком смыс­ле: не как о дог­ма­те, но как о куль­тур­ной ос­но­ве, стерж­не на­цио­наль­но­го тем­пе­ра­мен­та.

В этом смыс­ле си­ла рус­ско­го со­бор­но­го на­ча­ла — в от­зыв­чи­вой че­ло­веч­но­сти, в хри­сти­ан­ском брат­ст­ве, во взаи­мо­вы­руч­ке — в про­ти­во­вес без­раз­лич­но­му, без­душ­но­му по­ряд­ку, го­су­дар­ст­вен­но­му или об­ще­ст­вен­но­му (с од­ной сто­ро­ны) и чер­ст­во­му эго­из­му (с дру­гой). Со­бор­ность об­ще­ст­вен­но-куль­тур­но­го соз­на­ния есть воз­ме­ще­ние бес­пра­вия, ду­хов­ная ре­ак­ция на по­ли­ти­че­скую не­сво­бо­ду. В том же смыс­ле про­яв­ле­ни­ем со­бор­но­го соз­на­ния бы­ла не толь­ко став­шая пред­ме­том бес­ко­неч­ных спо­ров кре­сть­ян­ская об­щи­на — но и «ари­сто­кра­тия ума и та­лан­та» (сло­ва Вя­зем­ско­го), ко­то­рую Пуш­кин спла­чи­вал во­круг «Ли­те­ра­тур­ной Га­зе­ты».

Лич­ное ми­ло­сер­дие и со­бор­ное на­ча­ло поч­ти все­гда про­ти­во­пос­тав­ля­лось фор­маль­но­му пра­ву и на­ча­лу «privacy»: ран­ни­ми сла­вя­но­фи­ла­ми, Дос­то­ев­ским, пра­вы­ми зем­ца­ми в на­ча­ле ве­ка, не­ред­ко — и в на­ши дни. Это бы­ло су­тью про­ти­во­пос­тав­ле­ния Рос­сия — За­пад,— и это по­ро­ди­ло, осо­бен­но в на­ше пу­та­ное вре­мя, тьму не­до­ра­зу­ме­ний. Аме­ри­ка­нец Ри­чард Пайпс, упи­рая на рос­сий­ское бес­пра­вие и ос­но­вы­ва­ясь на по­ли­цей­ских уло­же­ни­ях 40-x го­дов XIX ве­ка, ус­мот­рел в Рос­сии про­шло­го сто­ле­тия про­об­раз по­ли­цей­ско­го го­су­дар­ст­ва. А со­вет­ский ли­те­ра­ту­ро­вед и куль­ту­ро­лог Н.Бер­ков­ский про­воз­гла­сил, с дру­гой сто­ро­ны, рус­ское об­щин­ное на­ча­ло про­об­ра­зом кол­хо­за и во­об­ще за­ло­гом веч­но­го «кол­лек­ти­виз­ма».

Тот и дру­гой взгляд ме­то­до­ло­ги­че­ски по­ро­чен и фак­ти­че­ски не­со­стоя­те­лен. По­ли­цию кор­рект­но срав­ни­вать с по­ли­ци­ей, об­ще­ст­во — с об­ще­ст­вом, при этом кон­крет­но учи­ты­вая ме­сто и влия­ние дан­ной по­ли­ции в дан­ном об­ще­ст­ве. По­ли­цей­ский иде­ал все­гда стре­мил­ся к то­та­ли­тар­но­му. Ме­ж­ду тем фран­цуз­ская по­ли­ция при На­по­ле­о­не III, на­при­мер, ра­бо­та­ла на­деж­ней и бес­по­щад­ней, чем рос­сий­ская, и дер­жа­лась воз­на­гра­ж­дае­мым до­но­си­тель­ст­вом. В сво­бод­ной Анг­лии до се­ре­ди­ны про­шло­го ве­ка пуб­лич­но ве­ша­ли осу­ж­ден­ных. Ни­кто при этом не изо­бра­жа­ет Бри­тан­скую им­пе­рию или фран­цуз­скую «по­ли­цей­ским го­су­дар­ст­вом». Что ка­са­ет­ся по­ли­ции по­ли­ти­че­ской, то в Рос­сии штат пре­сло­ву­то­го III от­де­ле­ния ис­чер­пы­вал­ся дву­знач­ным чис­лом. И вос­тор­ги на­счет об­щин­но­го «кол­лек­ти­виз­ма» силь­но пре­уве­ли­чи­ны. До Ро­ма­но­вых ни­ка­кой об­щи­ны в де­рев­не во­об­ще не бы­ло, а кол­хоз рус­ская об­щи­на ста­ла от­да­лен­но на­по­ми­нать лишь по­сле ре­фор­мы 1861 го­да, ко­гда она спи­лась, рас­те­ря­ла свои ду­хов­ные и са­мо­управ­лен­че­ские функ­ции и пре­вра­ти­лась в ад­ми­ни­ст­ра­тив­ный при­да­ток ме­ст­ной бю­ро­кра­тии.

По­ли­цей­ская уто­пия в Рос­сии про­шло­го сто­ле­тия ос­та­ва­лась уто­пи­ей. Со­про­тив­ляе­мость об­ще­ст­ва бы­ла еще вы­со­ка, и от­нюдь не толь­ко в фор­мах ре­во­лю­ци­он­но-по­ли­ти­че­ских, на что обыч­но ссы­ла­ют­ся оп­по­нен­ты Пайп­са и к че­му сам Пайпс вы­ра­жа­ет го­тов­ность при­слу­шать­ся. Свое­об­раз­ной фор­мой со­про­тив­ле­ния бы­ло мол­ча­ли­вое не­на­вяз­чи­вое са­бо­ти­ро­ва­ние бю­ро­кра­ти­че­ских рас­по­ря­же­ний. Как ска­зал ар­за­ма­сец Петр По­ле­ти­ка: «В Рос­сии от дур­ных мер, при­ни­мае­мых пра­ви­тель­­ст­вом, есть спа­се­ние: дур­ное ис­пол­не­ние» (цит. по: М.И.Ги­лель­сон. Пуш­кин и ар­за­мас­ское брат­ст­во.— Л., 1974, c. 62). Бу­ду­щий канц­лер Гор­ча­ков мог, не за­ду­мы­ва­ясь о сво­ей ди­пло­ма­ти­че­ской карь­е­ре, пря­тать пу­щин­ский порт­фель с ру­ко­пи­ся­ми дру­зей-де­каб­ри­стов, а Кю­хель­бе­ке­ру пред­ла­гать бег­ст­во из Рос­сии на ко­раб­ле.

Глав­ное, в об­ще­ст­ве и в куль­ту­ре со­хра­нял­ся как раз тот ми­ни­мум privacy, ко­то­рый по­зво­лял лич­ным от­но­ше­ни­ям вос­пол­нять изъ­я­ны пра­во­вых норм. Что Рос­сия про­шло­го сто­ле­тия не бы­ла «по­ли­цей­ским го­су­дар­ст­вом», кос­вен­но сви­де­тель­ст­ву­ет при­стра­ст­ный кри­тик оте­че­ст­ва, бес­ко­неч­но да­ле­кий от пат­рио­ти­че­ских вос­тор­гов — Сал­ты­ков-Щед­рин. В «Гос­по­дах Го­лов­ле­вых» есть осо­бое пуб­ли­ци­сти­че­ское от­сту­п­ле­ние, где са­ти­рик пря­мо от се­бя за­яв­ля­ет: «Мы, рус­ские, не име­ем силь­но ок­ра­шен­ных сис­тем вос­пи­та­ния. Нас не муш­тру­ют, из нас не вы­ра­ба­ты­ва­ют бу­ду­щих по­бор­ни­ков и про­па­ган­ди­стов тех или дру­гих об­ще­ст­вен­ных ос­нов, а про­сто ос­тав­ля­ют рас­ти, как кра­пи­ва рас­тет у за­бо­ра» (М. Сал­ты­ков-Щед­рин. Ис­то­рия од­но­го го­ро­да. Гос­по­да Го­лов­ле­вы. Сказ­ки.— М., 1975, c. 287). Но «кра­пи­ва у за­бо­ра» ведь есть на­деж­ней­ший им­му­ни­тет от то­та­ли­та­риз­ма, а «вос­пи­та­ние», да еще по «сис­те­ме», есть крат­чай­ший путь к мас­со­во­му на­си­лию...

Прав­да, в та­ком под­хо­де к об­ще­ст­вен­ной жиз­ни та­ит­ся за­ро­дыш ци­низ­ма, не­до­оцен­ка пра­во­во­го на­ча­ла гро­зит пе­рей­ти в про­стую кор­руп­цию. Но са­ми про­по­вед­ни­ки ор­га­ни­че­ско­го, со­бор­но­го на­ча­ла соз­на­ва­ли эту уг­ро­зу, яс­но ви­де­ли чер­ту, от­де­ляв­шую че­ло­веч­ность от раз­ло­же­ния. Апол­лон Гри­горь­ев пи­сал, что «сми­рен­ное на­ча­ло» — лишь от­ри­ца­тель­ное, что «пре­дос­тавь­те его са­мо­му се­бе — оно пе­рей­дет в за­стой, в мерт­вя­щую лень, хам­ст­во Фа­му­со­ва и доб­ро­душ­ное взя­точ­ни­че­ст­во Юсо­ва» (А. Гри­горь­ев. Ис­кус­ст­во и нрав­ст­вен­ность.— М., 1986, c. 92).

 

Ча­ст­ная сво­бо­да, от­вое­ван­ная Рос­си­ей к се­ре­ди­не XIX сто­ле­тия и в эпо­ху ре­форм на­чав­шая кри­стал­ли­зо­вать оча­ги сво­бо­ды по­ли­ти­че­ской, име­ла свою соб­ст­вен­ную за­щи­щен­ную тер­ри­то­рию. Дво­рян­ские гнез­да про­све­щен­ных хо­зя­ев, «уче­ные ка­би­не­ты» пи­са­те­лей и мыс­ли­те­лей, ке­льи Оп­ти­ной пус­ты­ни, крас­ные уг­лы кре­сть­ян­ских изб. При всей не­сго­во­рен­но­сти, раз­бро­сан­но­сти, под­час вра­ж­деб­но­сти этих уде­лов ме­ж­ду со­бой — то бы­ла terra nostra, че­рес­по­лос­ная об­ласть, где Рос­сия бы­ла жи­ва и жи­ла. И, быть мо­жет, не се­то­вать стои­ло Дос­то­ев­ско­му на «раз­рыв» ме­ж­ду бар­ст­вом и на­ро­дом, но, на­про­тив, бла­го­слов­лять этот сти­хий­ный плю­ра­лизм об­ще­ст­вен­ной и куль­тур­ной жиз­ни. Не за­ма­зы­вать стои­ло про­ти­во­ре­чия, но ис­кать диа­ло­га и ко­ор­ди­на­ции не све­ден­ных к об­ще­му зна­ме­на­те­лю сил. В час на­стоя­ще­го ис­пы­та­ния, в гра­ж­дан­скую вой­ну, все они ока­жут­ся «объ­ек­тив­но» со­об­ща — но фак­ти­че­ски раз­ве­ден­ны­ми, вра­ж­деб­ны­ми друг дру­гу и раз­би­ты­ми по­рознь.

Ран­ние сла­вя­но­фи­лы ви­де­ли эту Рос­сию, и в том бы­ло здо­ро­вое зер­но их воз­зре­ний. Что до сла­бо­сти, уто­пич­но­сти их уче­ния — это дик­то­ва­лось не пе­ре­из­быт­ком сла­вян­ских или рус­ских чувств, а на­про­тив, об­щим ев­ро­пей­ским шаб­ло­ном. Са­ма идея на­цио­наль­но­го са­мо­соз­на­ния бы­ла взя­та сла­вя­но­фи­ла­ми у Фих­те и Шел­лин­га. Идеа­ли­за­ция мо­с­ков­ско­го пе­рио­да рос­сий­ской го­су­дар­ст­вен­но­сти, за­ма­зы­ва­нье его кро­ва­вых пя­тен — так­же в сти­ле гер­ман­ской клас­си­че­ской фи­ло­со­фии с ее «все дей­ст­ви­тель­ное ра­зум­но». Во­об­ще ко­рен­ной по­рок сла­вя­но­филь­ской мыс­ли раз­де­ля­ет­ся ею со всем по­то­ком фи­ло­соф­ско­го ра­цио­на­лиз­ма, ре­ак­ци­ей на ко­то­рый яви­лось сла­вя­но­филь­ст­во. Это — из­лиш­няя склон­ность обоб­щать, а точ­нее — бу­к­валь­ное пе­ре­не­се­ние  л и ч н ы х  от­кры­тий и тен­ден­ций на че­ло­ве­че­ское  о б щ е с т в о. Из­вест­ное по­ни­ма­ние на­ции как со­бор­ной лич­но­сти прав­ди­во лишь в от­дель­ные, чрез­вы­чай­но на­пря­жен­ные ми­ги ис­то­ри­че­ско­го про­ры­ва. Тре­бо­вать от об­ще­ст­ва по­все­днев­но­го по­ве­де­ния со­об­раз­но мис­ти­че­ским за­ко­нам — зна­чит на­силь­ст­вен­но то­ро­пить ко­нец ис­то­рии, сро­ки ко­то­ро­го ве­до­мы лишь Твор­цу. В жи­вой ис­то­рии это ли­бо не­осу­ще­ст­ви­мо, ли­бо, что ху­же, осу­ще­ст­ви­мо пу­тем мас­со­во­го на­си­лия. Нель­зя дер­жать на­род в со­стоя­нии не­пре­рыв­но­го эн­ту­зи­аз­ма.

В ис­то­рии куль­ту­ры то и де­ло на­ли­цо страш­ное не­до­ра­зу­ме­ние. Бла­го­род­ный ре­ли­ги­оз­ный мак­си­ма­лизм со­пря­га­ет­ся с ан­ти­ли­бе­раль­ной, ан­ти­де­мо­кра­ти­че­ской об­ще­ст­вен­ной про­по­ве­дью. На­про­тив, ли­бе­раль­ная де­мо­кра­тия про­по­ве­ду­ет­ся с без­ду­хов­ных по­зи­ций. Это от­тал­ки­ва­ет ре­ли­ги­оз­но не­рав­но­душ­ных лю­дей от здо­ро­вых форм об­ще­ст­вен­но­го уст­рой­ст­ва, вы­стра­дан­ных че­ло­ве­че­ст­вом. И да­ет по­вод атеи­стам на­ве­ши­вать яр­лык «мра­ко­бе­сия» на глу­бо­чай­шие, че­ло­веч­ней­шие ре­ли­ги­оз­но-фи­ло­соф­ские взгля­ды.

Под­ме­ну эту че­кан­но вы­ра­зил Шес­тов в кни­ге «На ве­сах Ио­ва». Со­пос­тав­ляя «За­пис­ки из под­по­лья» Дос­то­ев­ско­го с его же «Днев­ни­ком пи­са­те­ля», фи­ло­соф за­ме­тил: че­ло­век ино­гда лю­бит стра­да­ние, но из это­го не вы­те­ка­ет, что рус­ский на­род лю­бит стра­дать!

Со­бор­ное на­ча­ло мо­жет вы­жить лишь при двух ус­ло­ви­ях: при чет­ком осоз­на­нии сво­их ду­хов­ных кор­ней и при обес­пе­чен­ном за­па­се хоть ка­кой-то лич­ной сво­бо­ды, а так­же чув­ст­ва соб­ст­вен­но­го дос­то­ин­ст­ва. И «кра­пи­ва у за­бо­ра» мо­жет уце­леть лишь при ми­ни­му­ме пра­во­вых га­ран­тий: с их ис­чез­но­ве­ни­ем она и бы­ла без­жа­ло­ст­но вы­по­ло­та по­бор­ни­ка­ми и про­па­ган­ди­ста­ми «силь­но ок­ра­шен­ных сис­тем вос­пи­та­ния». И внут­рен­няя сво­бо­да из­вра­ща­ет­ся в ме­ру сгу­ще­ния аг­рес­сив­ной внеш­ней не­сво­бо­ды. И «под­поль­ная» лич­ность не боль­но рас­ка­приз­ни­ча­ет­ся со «сво­им глу­пым хо­те­ни­ем» — на подъ­е­ме из ба­ра­ка в ко­лым­ский со­ро­ка­гра­дус­ный мо­роз.

В от­ры­ве от ду­хов­ной ос­но­вы — а от­рыв этот был на­силь­ст­вен­но про­из­ве­ден и вос­про­из­во­дит­ся вновь и вновь — со­бор­ность как чер­та на­цио­наль­но-куль­тур­ной жиз­ни вы­ро­ж­да­ет­ся в ущерб­ную идео­ло­ге­му. Вме­сто брат­ско­го со­об­ще­ст­ва по­ро­ж­да­ет­ся кол­хоз­ное (в де­рев­не) или ком­му­наль­ное (в го­ро­де) хам­ст­во. Со­бор­ность тре­бу­ет про­сто­ра и доб­ро­воль­но­сти — вме­сто это­го пред­ла­га­ет­ся на­силь­ст­вен­ная тол­чея, взять хоть оче­ре­ди да ав­то­бу­сы. В с е м  д о  в с е г о  е с т ь  д е л о  — в без­ду­хов­ном ми­ре это страш­но. Это зо­щен­ков­ский мир. Это «пер­со­нал­ки» кол­лек­тив­ных со­б­ра­ний, на­гло по­ся­гаю­щие на се­мью, на лич­ную сво­бо­ду че­ло­ве­ка. «Ты лю­дям все рас­ска­жи, на со­б­ра­нии»,— тор­же­ст­вую­ще ух­мы­ля­ет­ся то­ва­рищ Па­ра­мо­но­ва в зна­ме­ни­той пес­не Алек­сан­д­ра Га­ли­ча.

И все это не слу­чай­ные чер­ты не­уст­рой­ст­ва в пе­ре­ход­ный пе­ри­од. Это все то же су­ще­ст­вен­ное свой­ст­во на­цио­наль­но­го соз­на­ния, но про­яв­ляю­щее­ся в чрез­вы­чай­ных ус­ло­ви­ях, за не­кой чер­той.

Взаи­мо­вы­руч­ка в этих ус­ло­ви­ях под­ме­ня­ет­ся па­ра­зи­ти­че­ской пси­хо­ло­ги­ей. Вме­сто бес­ко­ры­ст­но­го да­ра — веч­ный со­зна­тель­ный рас­чет на со­бес и соц­страх, на об­ще­ст­во, на доб­ро­го дя­дю. Это раз­вра­ща­ет лич­ность, ве­дет к от­ми­ра­нию лич­но­ст­ных свойств. Это раз­вра­ща­ет и об­ще­ст­во: по­кры­вая бес­по­мощ­ность лич­но­сти, оно по­ла­га­ет се­бя впра­ве в под­хо­дя­щий мо­мент по­тре­бо­вать с лич­но­сти со­уча­стия в об­ще­ст­вен­ной не­прав­де. Так ро­ж­да­ет­ся удоб­ная для всех, но раз­ру­шаю­щая стра­ну кру­го­вая по­ру­ка не­чис­той со­вес­ти, уже и от­кры­то на­зван­ная в пе­ча­ти: кол­лек­тив­ная без­от­вет­ст­вен­ность**.

И еще — ра­вен­ст­во сни­зу, та из­вра­щен­ная «спра­вед­ли­вость», со­об­раз­но ко­то­рой сто­ит не са­мо­му воз­но­сить­ся до уров­ня пре­ус­пе­ваю­ще­го со­се­да, но, на­про­тив, при­тес­нять со­се­да до сво­его низ­ко­го уров­ня, да еще при­тес­нить с ог­ла­ской, в на­зи­да­ние все­му ми­ру, чтоб дру­гим не­по­вад­но бы­ло. Поч­ти чу­до, но и эта дрян­ная на­ша чер­та при­зна­на те­перь от­кры­то. В те­ле­филь­ме по сце­на­рию Ф. Бур­лац­ко­го «Два взгля­да из ок­на од­но­го ка­би­не­та» чер­та эта пря­мо на­зва­на по име­ни: со­ци­аль­ная за­ви­сть. И, по филь­му, это есть ед­ва ли не глав­ный со­ци­аль­ный тор­моз воз­мож­ных пе­ре­мен, на ко­то­рый го­то­вы на­жать по­ли­ти­че­ские про­тив­ни­ки но­во­го ру­ко­во­дства.

Ка­ков бы ни был наш об­ще­ст­вен­ный иде­ал — бла­го, ес­ли он вправ­ду из­бав­ля­ет­ся от идей урав­ни­тель­ной спра­вед­ли­во­сти. Лишь на этом пу­ти, при ус­ло­вии его по­сле­до­ва­тель­но­сти, воз­мож­но воз­вра­ще­ние на­шей со­бор­но­сти к ее ду­хов­ным ис­то­кам.

И пре­ж­де чем под­дер­жать рас­про­стра­нен­ные ны­не раз­го­во­ры о на­цио­наль­ном воз­ро­ж­де­нии, сто­ит ус­ло­вить­ся: что мы со­би­ра­ем­ся воз­ро­ж­дать, с кем, про­тив ко­го и на ка­кой ос­но­ве.

 

*   *   *

 

Privacy и со­бор­ность — пер­вое в при­ро­де за­пад­ной, вто­рое в при­ро­де рус­ской куль­ту­ры. Ни то, ни дру­гое не го­дит­ся для звон­ко­го ло­зун­га; ни то, ни дру­гое не есть па­на­цея от всех бед. Но за тем и за дру­гим — сот­ни лет на­род­ной куль­тур­ной тра­ди­ции, то и дру­гое — со­от­вет­ст­вен­но на За­па­де и у нас — есть как бы при­род­ная ос­но­ва ду­хов­но­го бо­гат­ст­ва.

Урок не­пред­взя­то­сти — пре­ж­де все­го в са­мой воз­мож­но­сти со­пос­тав­ле­ния двух куль­тур, при­ня­тая в их раз­но­сти. Урок не­пред­взя­то­сти — в том, что­бы, учась друг у дру­га, не впа­дать в раб­скую под­ра­жа­тель­ность, а от­стаи­вая свое, раз­ли­чать, что в этом сво­ем жиз­не­спо­соб­но и про­дук­тив­но, а что раз­ло­жи­лось и мерт­во. Урок не­пред­взя­то­сти — в том, что­бы стро­ить не из идео­ло­гем, а из жи­вой дан­но­сти, твор­че­ски вдох­нов­ля­ясь под­руч­ным ма­те­риа­лом.

Privacy и со­бор­ность мо­гут твор­че­ски до­пол­нять друг дру­га, взаи­мо­дей­ст­во­вать ме­ж­ду со­бой. Лишь в ме­ру из­вест­но­го про­сто­ра и мо­жет пол­но­прав­но жить со­бор­ное на­ча­ло. Со­бор­ная апо­столь­ская Цер­ковь строи­лась под вет­ром Сре­ди­зем­но­мо­рья: вспом­нить хоть воль­ные мар­шру­ты апо­столь­ских пе­ре­дви­же­ний! В Рос­сии цер­ковь так­же на­би­ра­ла си­лу на во­ле: в ко­ло­ни­за­ци­он­ном про­дви­же­нии к Вол­ге и в за­волж­ские ле­са. И не слу­чай­но ге­рой из­вест­но­го ро­ма­на по­сле за­клю­че­ния оце­нил «вос­точ­ный за­мы­сел» се­мей­ной замк­ну­то­сти в квар­та­лах ста­ро­го Таш­кен­та (а ведь ав­тор — из чис­ла про­по­вед­ни­ков со­бор­но­сти)... Но privacy без взаи­мо­по­мо­щи, без че­ло­ве­че­ско­го те­п­ла, без ду­хов­ных кор­ней ве­дет лишь к оле­де­не­нию сер­дец.

Тут, го­во­ря о твор­че­ском взаи­мо­дей­ст­вии куль­тур, уме­ст­но ука­зать на не­ожи­дан­ное сход­ст­во Рос­сии XIX и Аме­ри­ки ХХ сто­ле­тия. В обо­их слу­ча­ях — мощ­ный, хо­тя не боль­но по­во­рот­ли­вый ко­лосс, не­на­ви­ди­мый все­ми за его си­лу и сне­дае­мый соб­ст­вен­ным ком­плек­сом куль­тур­ной не­пол­но­цен­но­сти,— а под шу­мок ис­под­воль строя­щий, сам не соз­на­вая то­го, мощ­ную куль­ту­ру, го­во­ря­щий ми­ру но­вое сло­во. И не толь­ко на эли­тар­ном уров­не: го­во­рят об убо­же­ст­ве мас­со­вой куль­ту­ры США — а ведь клас­си­че­скую му­зы­ку там со­би­ра­ют­ся слу­шать то­же мас­сы, де­сят­ка­ми ты­сяч по ста­дио­нам.

На­цио­наль­ная вра­ж­да име­ет дав­ние, глу­бо­ко сплет­шие­ся кор­ни, ка­кие не вы­рвать за­лих­ват­ским рыв­ком. Внут­рен­ние спо­ры на­ших поч­вен­ни­ков и за­пад­ни­ков так­же име­ют под со­бой глу­бо­кие ос­но­ва­ния. Но тем мень­ше сто­ит стро­ить эти спо­ры по шаб­ло­нам ото­шед­ших вре­мен и с на­вяз­шей в зу­бах под­ме­ной ос­нов­ных по­ня­тий. На сво­ем ны­неш­нем уров­не спо­ры эти слиш­ком лег­ко  и с п о л ь з у ю т с я  прин­ци­пи­аль­но ан­ти­куль­тур­ны­ми, без­ду­хов­ны­ми си­ла­ми для от­вле­че­ния ода­рен­ных не­рав­но­душ­ных лю­дей от об­щих на­бо­лев­ших во­про­сов, стоя­щих пе­ред стра­ной и куль­ту­рой.

Не за­мы­кать­ся на про­шлых оби­дах и вза­им­ных сче­тах. Но и не за­мал­чи­вать их, что чре­ва­то хро­ни­че­ски­ми на­гное­ния­ми с по­сле­дую­щим экс­тре­ми­ст­ским взры­вом. Спо­рить, и кон­флик­то­вать, и рез­ко стал­ки­вать­ся — но  н а   п о ч в е   к у л ь т у р ы, а не в ку­хон­ной ра­си­ст­ской мо­чи­лов­ке. Стыд­но пре­вра­щать­ся в стра­ну лю­бе­ров и пан­ков, ко­гда обе сто­ро­ны взя­лись бы за мон­ти­ров­ки и по­шли кру­шить, что под ру­ку по­па­ло.

Уме­стен диа­лог — ост­рый, кон­фликт­ный, но куль­тур­ный, а не ра­со­вый. На этой поч­ве на­шлось бы ме­сто и на­цио­наль­ной гор­до­сти, и чув­ст­ву соб­ст­вен­но­го дос­то­ин­ст­ва, и люб­ви к Божь­е­му ми­ру в за­хва­ты­ваю­щем раз­но­об­ра­зии его язы­ков, обы­ча­ев и форм люд­ско­го со­об­ще­ст­ва. Вот не­пред­взя­тый путь куль­тур­но­го и со­ци­аль­но­го твор­че­ст­ва, ко­то­рый, быть мо­жет, се­го­дня при­от­кры­ва­ет­ся нам.

 

 

Март 1987

 

 

 

 

 

 

ПРА­ВО­ТА ПО­ЭТА

 

 

                                        В три­на­дца­том го­ду, еще не по­ни­мая,

                                        Что бу­дет с на­ми, что нас ждет...

                                                                                                       Г.Ива­нов

 

В «Пись­мах о рус­ской по­эзии» (1922) Осип Ман­дель­штам пря­мо на­звал «са­мый ин­те­рес­ный в по­эзии про­цесс, рост по­эти­че­ской лич­но­сти»1. Ес­ли вс­лед за Пуш­ки­ным су­дить по­эта по тем за­ко­нам, ко­то­рые сам он над со­бой при­зна­ет, то, оче­вид­но, имен­но лич­ность Ман­дель­шта­ма (ее мас­штаб, ее це­ли и за­да­чи, ее участь) долж­на при взгля­де на его по­эзию при­влечь пер­во­оче­ред­ное вни­ма­ние. Тем бо­лее, что крат­чай­ших све­де­ний о жиз­ни это­го по­эта до­воль­но, что­бы уве­рить­ся: тут нас не под­ве­дут, не об­ма­нут. Скуч­но не бу­дет.

Речь не о био­гра­фии как та­ко­вой, не о вы­хо­ло­щен­ном «бы­те». Ман­дель­штам го­во­рил о по­эти­че­ской лич­но­сти, то есть о жиз­ни, как она вы­ра­же­на по пре­иму­ще­ст­ву в са­мом твор­че­ст­ве, ко­то­рое ведь для по­эта и есть на­стоя­щая жизнь, ду­хов­ный ори­ен­тир всей его био­гра­фии.

Так вот, 18 мар­та 1937 го­да Ман­дель­штам на­пи­сал:

 

Ря­дом с го­ти­кой жил озо­рую­чи

И пле­вал на па­у­чьи пра­ва

На­глый школь­ник и ан­гел во­рую­щий,

Не­срав­нен­ный Вил­лон Фран­суа.

 

В Мо­ск­ве толь­ко что за­вер­шил ра­бо­ту фев­раль­ско-марто­в­ский пле­нум ЦК ВКП (б), при­няв­ший те­зис об обо­ст­ре­нии клас­со­вой борь­бы по ме­ре уп­ро­че­ния по­зи­ций со­циа­лиз­ма. В Па­ри­же в те же дни вы­шла в свет про­за бы­ло­го ман­дель­шта­мов­ско­го дру­га Ге­ор­гия Ива­но­ва: смесь ли­риз­ма и гря­зи, со­блаз­ни­тель­ной эро­ти­ки и поч­ти от­тал­ки­ваю­щей чис­то­ты — ак­ция от­чая­ния. Са­мо­му Ман­дель­шта­му от­ме­ре­но бы­ло жиз­ни — на вер­шок, на иголь­ное толь­ко уш­ко.

В эти «ми­ну­ты ро­ко­вые» — ро­ди­ны, по­ко­ле­ния, лич­ной судь­бы: слу­чай­но ли это иг­ри­вое по­ми­на­ние Вий­о­на?

Поч­ти за чет­верть ве­ка до то­го, в три­на­дца­том го­ду, два­дца­ти­двух­лет­ний Ман­дель­штам — то­же эда­ким на­глым школь­ни­ком — зая­вил: «Ведь по­эзия есть соз­на­ние сво­ей пра­во­ты» («О со­бе­сед­ни­ке»)2. Мысль эта не слу­чай­ная, не про­ход­ная: она об­став­ле­на час­то­ко­лом по­вто­ров, да­же за­пу­ги­ва­ний и про­кля­тий.— «Го­ре то­му, кто ут­ра­тил это соз­на­ние». Оп­рав­ды­вать­ся, из­ви­нять­ся? «Не­про­сти­тель­но! Не­до­пус­ти­мо для по­эта! Един­ст­вен­ное, че­го нель­зя про­стить»3.

И тут же, че­рез стра­ни­цу, для при­ме­ра по­ми­на­ет­ся тот же Вий­он. Сто­ит по­ста­вить во­прос — не столь­ко «кто же та­кой Вий­он», сколь­ко: что в этой свя­зи зна­чил Вий­он для Ман­дель­шта­ма, как вос­при­ни­мал Вий­о­на Ман­дель­штам, че­го ра­ди вспо­ми­нал о нем?

И вы­яс­ня­ет­ся: «Фран­суа Вил­лон сто­ит го­раз­до ни­же сред­не­го нрав­ст­вен­но­го и ум­ст­вен­но­го уров­ня куль­ту­ры XV ве­ка»!4 Это — в под­твер­жде­ние те­зи­са о по­эзии как соз­на­нии пра­во­ты... Тре­мя го­да­ми рань­ше в ста­тье «Фран­суа Вил­лон» Ман­дель­штам не упус­ка­ет случая за­ме­тить о сво­ем ге­рое: «Весь­ма без­нрав­ст­вен­ный, «амо­раль­ный» че­ло­век или — со­об­щить о «про­фес­сии су­те­не­ра, ко­то­рой он, оче­вид­но, не был чужд»5.

Вы­хо­дит, что по­эзия есть соз­на­ние пра­во­ты, но пра­во­та эта не име­ет от­но­ше­ния к нрав­ст­вен­но­сти, ужи­ва­ясь, с точ­ки зре­ния мо­ра­ли, Бог зна­ет с чем. Пра­во­та эта не нрав­ст­вен­ная, но ка­ко­го-то дру­го­го по­ряд­ка.

Имен­но не име­ет от­но­ше­ния: ес­ли бы пра­во­та бы­ла прин­ци­пи­аль­но без­нрав­ст­вен­на, то­гда по­эзия и нрав­ст­вен­ность хоть от­ри­ца­тель­но со­от­но­си­лись бы друг с дру­гом, со­су­ще­ст­вуя в од­ном из­ме­ре­нии. То­гда-то бы­ла бы от­нюдь не ред­кая точ­ка зре­ния. Так — осу­ж­дая — на по­эзию гля­де­ли фи­ло­со­фы, на­чи­ная с Пла­то­на. Так — с упое­ни­ем — са­ми на се­бя гля­де­ли ро­ман­ти­ки и де­ка­ден­ты. Но ведь у де­ка­ден­тов ре­чи нет о «пра­во­те» — и это ло­гич­но.

В сти­хо­тво­ре­нии Бло­ка «По­эты» («За го­ро­дом вы­рос пус­тын­ный квар­тал...») прав, бес­спор­но, «ми­лый чи­та­тель» в его «обы­ва­тель­ской лу­же». Дру­гое де­ло, что Блок пре­зи­ра­ет эту пра­во­ту. У Бло­ка по­эт воз­вы­ша­ет­ся над тол­пой за счет чис­той твор­че­ской спо­соб­но­сти, по­ни­мае­мой в от­вле­чен­но-ро­ман­ти­че­ском смыс­ле. Не то у Ман­дель­шта­ма.

У Бло­ка — оп­рав­да­ние не­пра­во­ты. Оп­рав­ды­ва­ет­ся он тем, что «есть у по­эта и ко­сы, и туч­ки, и век зо­ло­той». Но ведь это и есть, по Ман­дель­шта­му, «един­ст­вен­ное, че­го нель­зя про­стить». Ро­ман­тик оп­рав­ды­ва­ет не­пра­во­ту по­эта. Ман­дель­штам ут­вер­жда­ет пра­во­ту по­эта. Ут­вер­жда­ет как буд­то безо вся­ких ос­но­ва­ний или во­пре­ки ос­но­ва­ни­ям.

Вий­он, по ут­вер­жде­нию Ман­дель­шта­ма, сто­ял «го­раз­до ни­же... уров­ня» сво­ей эпо­хи. До­воль­но знать со­всем не­мно­го о Ман­дель­шта­ме, что­бы не со­мне­вать­ся: сам он сто­ял «го­раз­до вы­ше» (и уж по­дав­но ни уго­лов­ни­ком, ни су­те­не­ром не был). Весть о его гра­ж­дан­ском и че­ло­ве­че­ском под­ви­ге как раз и при­вле­ка­ет пер­во­на­чаль­ное вни­ма­ние к Ман­дель­шта­му. Миф о нем как бы пред­ше­ст­ву­ет его сти­хам. Так что и Вий­он ему по­на­до­бил­ся ни­как не для са­мо­оп­рав­да­ния, но — что­бы па­ра­док­саль­но под­черк­нуть по­ле­ми­че­скую край­ность су­ж­де­ния. По­эт мо­жет быть ни­же со­вре­мен­ни­ков (ка­ким Ман­дель­штам изо­бра­жа­ет Вий­о­на), мо­жет быть вы­ше (ка­ким пред­став­ля­ет­ся нам Ман­дель­штам). Ис­точ­ник по­эзии, ис­точ­ник пра­во­ты по­эта — в дру­гом из­ме­ре­нии.

По­че­му? Для Ман­дель­шта­ма это свя­за­но с ад­ре­сом ли­ри­ки как жан­ра. Он про­ти­во­пос­тав­ля­ет «ли­те­ра­то­ра» (в рос­сий­ской тра­ди­ции мож­но по­ни­мать ши­ре: об­ще­ст­вен­но­го дея­те­ля) — по­эту. «Ли­те­ра­тор обя­зан быть «вы­ше», «пре­вос­ход­нее» об­ще­ст­ва. По­уче­ние — нерв ли­те­ра­ту­ры. По­это­му для ли­те­ра­то­ра не­об­хо­дим пье­де­стал. Дру­гое де­ло по­эзия. По­эт свя­зан толь­ко с про­ви­ден­ци­аль­ным со­бе­сед­ни­ком. Быть вы­ше сво­ей эпо­хи, луч­ше сво­его об­ще­ст­ва для не­го не обя­за­тель­но»6.

Это, в свою оче­редь, мо­ти­ви­ро­ва­но у Ман­дель­шта­ма очень кон­крет­но. Мыс­лил он по-пуш­кин­ски не­пред­взя­то: ме­та­фи­зи­че­ские под­пор­ки чу­ж­ды его по­строе­ни­ям. Ос­но­ва­ния его мыс­ли — в при­ро­де са­мой ли­ри­ки, ед­ва ли не в тех­ни­че­ских ее осо­бен­но­стях. «Нет ли­ри­ки без диа­ло­га. А един­ст­вен­ное, что тол­ка­ет нас в объ­я­тия со­бе­сед­ни­ка,— это же­ла­ние уди­вить­ся сво­им соб­ст­вен­ным сло­вам, пле­нить­ся их но­виз­ной и не­ожи­дан­но­стью. <...> Рас­стоя­ние раз­лу­ки сти­ра­ет чер­ты ми­ло­го че­ло­ве­ка. Толь­ко то­гда у ме­ня воз­ни­ка­ет же­ла­ние ска­зать ему то важ­ное, что я не мог ска­зать, ко­гда вла­дел его об­ли­ком во всей ре­аль­ной пол­но­те»7.

Сло­во по­эта не об­ра­ще­но в ро­ман­ти­че­ское ни­ку­да. Вме­сте с тем он об­ра­ща­ет­ся не к со­вре­мен­ни­ку — тем бо­лее не пре­ре­ка­ет­ся с со­вре­мен­ни­ком (в от­ли­чие от Баль­мон­та или Мая­ков­ско­го). Он об­ра­ща­ет­ся к «про­ви­ден­ци­аль­но­му со­бе­сед­ни­ку». Ес­те­ст­вен­но ци­ти­ру­ет­ся им Бо­ра­тын­ский: «И как на­шел я дру­га в по­ко­ле­нье, чи­та­те­ля най­ду в по­том­ст­ве я». Не мод­ное са­мо­упое­ние, не жа­ло­ба на не­при­знан­ность, но ро­до­вое, ес­ли не тех­ни­че­ское свой­ст­во ли­ри­че­ской по­эзии.

Ман­дель­шта­ма еще об­ви­нят в об­ще­ст­вен­ном от­ще­пен­ст­ве — и да­же убь­ют за это. По­том оп­рав­да­ют, ос­ме­лив­шись раз­гля­деть в от­ще­пен­це под­виг. А он, как вид­но, и не ну­ж­дал­ся в та­ком су­де. «Соз­на­ние пра­во­ты», дви­гав­шее его по­эзи­ей, не за­ви­се­ло от та­ко­го су­да.

 

Это — на всю жизнь. Да­же в сти­ли­за­ци­ях, куль­тур­ных ре­ми­нис­цен­ци­ях, ко­то­ры­ми так бо­га­ты сти­хи ран­не­го «Кам­ня», ему осо­бен­но до­ро­ги ин­то­на­ции дос­то­ин­ст­ва, твер­до­сти, не­пре­ре­кае­мо­сти. «Здесь я стою, я не мо­гу ина­че»,— ци­ти­ру­ет он Лю­те­ра в том же 1913 го­ду. Че­рез год: «Прав на­род, вру­чив­ший по­сох мне, уви­дев­ше­му Рим». То­гда же вдох­но­вен­но фор­му­ли­ру­ет­ся та­ин­ст­вен­ная твор­че­ская пре­ем­ст­вен­ность:

 

И не од­но со­кро­ви­ще, быть мо­жет,

Ми­нуя вну­ков, к пра­вну­кам уй­дет,

И сно­ва скальд чу­жую пес­ню сло­жит

И как свою ее про­из­не­сет.

 

А даль­ше на­чи­на­ет ра­зыг­ры­вать­ся что-то страш­ное под на­зва­ни­ем «судь­ба по­эта». Все в том же лю­би­мом на­шей ста­ти­сти­кой 1913 го­ду Ман­дель­штам на­пи­сал: «И, ес­ли под­лин­но по­ет­ся и пол­ной гру­дью, на­ко­нец, все ис­че­за­ет — ос­та­ет­ся про­стран­ст­во, звез­ды и пе­вец». И вдруг, вот, все кру­гом ис­че­за­ет — не ме­та­фо­ри­че­ски,  не ме­та­фи­зи­че­ски: бу­к­валь­но стал ру­шить­ся мир.

Ман­дель­штам по­чув­ст­во­вал это пре­ж­де все­го на уров­не сло­ва. По­ра­жа­ет его про­ро­че­ст­во на­счет бу­ду­ще­го, мож­но ска­зать, фра­зео­ло­ги­че­ско­го ада.

1921: «Все дру­гие раз­ли­чия и про­ти­во­по­лож­но­сти блед­не­ют пе­ред раз­де­ле­ни­ем ны­не лю­дей на дру­зей и вра­гов сло­ва. Под­лин­но агн­цы и коз­ли­ща. Я чув­ст­вую поч­ти фи­зи­че­ски не­чис­тый коз­ли­ный дух, иду­щий от вра­гов сло­ва»8.

1922: «Для Рос­сии от­па­де­ни­ем от ис­то­рии, от­лу­че­ни­ем от цар­ст­ва ис­то­ри­че­ской не­об­хо­ди­мо­сти, от сво­бо­ды и це­ле­со­об­раз­но­сти бы­ло бы от­па­де­ни­ем от язы­ка. «Оне­ме­ние» двух, трех по­ко­ле­ний мог­ло бы при­вес­ти Рос­сию к ис­то­ри­че­ской смер­ти»9.

А сти­хи бы­ли еще про­зор­ли­вее про­зы. В них за­скво­зи­ло уже не пред­чув­ст­вие смер­ти сло­ва, но ды­ха­ние фи­зи­че­ской смер­ти. «Нель­зя ды­шать, и твердь ки­шит чер­вя­ми» (1921).— «Я все от­дам за жизнь, мне так нуж­на за­бо­та, и спич­ка сер­ная ме­ня б со­греть мог­ла» (1922).

В на­ча­ле 20-x Ман­дель­штам еще с не­воз­мож­ным ве­ли­ко­ду­ши­ем про­по­ве­ду­ет «со­стра­да­ние к куль­ту­ре, от­ри­цаю­щей сло­во»10. — «Вра­ги сло­ва» с их не­чис­тым коз­ли­ным ду­хом ока­за­лись не столь ве­ли­ко­душ­ны. К кон­цу 20-х во­круг по­эта соз­да­ет­ся без­воз­душ­ное про­стран­ст­во. Но все с той же не­пре­ре­кае­мо­стью зву­чит его ос­нов­ная ин­то­на­ция:

 

Нет, ни­ко­гда ни­чей я не был со­вре­мен­ник... (1924).

 

По­ра вам знать, я то­же со­вре­мен­ник... (1931).

 

То есть, оче­вид­но, в 24-м «им» бы­ло еще не по­ра. По­эт ре­ша­ет, ко­гда «им» по­ра что-то о нем уз­нать, а ко­гда еще нет. Дер­зость этих об­ра­ще­ний не­срав­нен­на.

О Ман­дель­шта­ме ед­ва ли не с на­смеш­кой вспо­ми­на­ли: как вы­со­ко он за­ди­рал го­ло­ву при ходь­бе. Гля­де­лось, долж­но быть, вправ­ду за­бав­но. В сти­хах, од­на­ко, та же чер­та серьез­на, му­же­ст­вен­на. Чер­та все то­го же «соз­на­ния пра­во­ты». В кон­це кон­цов, пря­мое де­ло по­эта как раз пи­сать сти­хи, а не от­ра­ба­ты­вать по­ход­ку...

И вот че­рез оце­пе­не­лое мол­ча­ние, по­том че­рез за­ды­хаю­щие­ся нерв­ные об­ли­че­ния «Чет­вер­той про­зы» по­эт об­ре­та­ет вто­рое ды­ха­ние в сти­хах 1930-31 го­дов. Это его вы­зов, во­влек­ший по­эта в ре­шаю­щий по­еди­нок с «вра­га­ми сло­ва». Сти­хи эти пол­ны воз­ду­ха, изы­скан­но про­сты. Пре­уве­ли­че­ние «слож­но­сти» Ман­дель­шта­ма вы­год­но тем, ко­му не­вы­год­ны, для ко­го убий­ст­вен­ны сти­хи 1930-31 го­дов.

 

И ме­ня толь­ко рав­ный убь­ет,—

 

бро­сил то­гда по­эт. И они, во­зом­нив се­бя «рав­ны­ми», сде­ла­ли все, чтоб убить его. К шты­ку при­рав­ня­ли пе­ро.

В мно­го­мил­ли­он­ном мар­ти­ро­ло­ге тех лет жерт­ва Ман­дель­шта­ма вы­де­ля­ет­ся — ес­ли не на­сту­па­тель­но­стью, то от­кры­то­стью, уп­рям­ст­вом со­про­тив­ле­ния. Сколь­ко об­ре­чен­ных от­ча­ян­но меч­та­ли не по­пасть в за­пу­щен­ную на пол­ный ход смер­то­нос­ную ма­ши­ну. Ман­дель­штам же как буд­то сам су­нул го­ло­ву в ее зуб­ча­тые ко­ле­са. Ко­гда он про­чи­тал вслух сти­хи о Ста­ли­не — да­же близ­кий по ду­ху со­брат-по­эт от­шат­нул­ся, не по­смел при­знать эти сти­хи сти­ха­ми...

«Ведь по­эзия есть соз­на­ние сво­ей пра­во­ты»,— ска­зал юный по­эт. То­гда — в на­ча­ле ве­ка — пло­ди­лись и мно­жи­лись дек­ла­ра­ции са­мые ши­ро­ко­ве­ща­тель­ные, ло­зун­ги са­мые крик­ли­вые. Од­ни лишь сим­во­ли­сты — сколь­ко на­пло­ди­ли лже­про­ро­честв и ду­тых от­кро­ве­ний, вно­ся свой вклад в бу­ду­щее то­таль­ное обес­це­ни­ва­нье сло­ва, вы­шед­шее да­ле­ко за гра­ни­цы эс­те­ти­ки! Це­на сло­ва па­да­ла ка­та­ст­ро­фи­че­ски — кто срав­нил­ся бы в ту эпо­ху с Ман­дель­шта­мом в от­вет­ст­вен­но­сти, в оп­ла­чен­но­сти рез­кой юно­ше­ской фра­зы?

И вот во­прос: от­ку­да оди­но­кий, не­по­пу­ляр­ный по­эт чер­пал си­лы для сво­его со­про­тив­ле­ния? В чис­то гра­ж­дан­ском чув­ст­ве, в идео­ло­гии — от­ве­та не най­ти. Дай Бог вся­ко­му, ра­зу­ме­ет­ся, столь­ко гра­ж­дан­ст­вен­но­сти. Идей­но Ман­дель­штам был де­мо­кра­том в раз­но­чин­ском, ин­тел­ли­гент­ском по­ни­ма­нии сло­ва. Его рез­ко от­толк­ну­ли ан­ти­де­мо­кра­ти­че­ские вея­ния вре­ме­ни. Но его по­зи­ция не бы­ла од­но­знач­ной. В ней не бы­ло ни доб­ро­воль­че­ской не­при­ми­ри­мо­сти (как у Бу­ни­на «Ока­ян­ных дней» или у то­го же Ге­ор­гия Ива­но­ва), ни, на­про­тив, тра­ги­че­ско­го па­фо­са са­мо­ос­ле­п­ле­ния (как, на­при­мер, у Баг­риц­ко­го). Не бы­ло той цель­но­сти, здо­ро­вой ог­ра­ни­че­нно­сти, ка­кая спо­соб­ст­ву­ет стоя­нию за идеа­лы. Как гра­ж­да­нин, как оче­ви­дец он раз­дра­жал­ся, гне­вал­ся, ка­ял­ся, сно­ва гне­вал­ся. Он со­мне­вал­ся и ко­ле­бал­ся. В во­ро­неж­ской ссыл­ке он му­чи­тель­но раз­дво­ен, он про­сто раз­ры­ва­ет­ся на час­ти. В сти­хах это­го вре­ме­ни про­ры­вы чис­то­го от­чая­ния ос­тав­ля­ют ме­нее гне­ту­щее впе­чат­ле­ние, чем по­пыт­ки ус­по­ко­ить­ся, при­ми­рить­ся с дей­ст­ви­тель­но­стью. Пра­во, «Чи­та­те­ля! Со­вет­чи­ка! Вра­ча!» — зву­чит бо­лее жиз­не­ут­вер­ждаю­ще, чем стро­ки о по­вин­ной го­ло­ве или срав­не­ние се­бя с иду­щим в кол­хоз еди­но­лич­ни­ком.

И ведь по­доб­ный путь — путь со­мне­ний и ко­ле­ба­ний, «по­пы­ток по­нять» — сколь­ких свер­ст­ни­ков по­эта при­вел к ду­хов­ной ка­пи­ту­ля­ции, к ут­ра­те соб­ст­вен­но­го дос­то­ин­ст­ва, твор­че­ско­го ли­ца.

При­хо­дит­ся ис­кать ка­кие-то бо­лее глу­бо­кие кор­ни ман­дель­шта­мов­ско­го упор­ст­ва — лич­ные и вме­сте с тем ду­хов­но зна­чи­тель­ные мо­ти­вы. Са­ма по­эзия бы­ла та­ким мо­ти­вом — не­от­вяз­ным мощ­ным обер­то­ном жиз­ни Ман­дель­шта­ма. И об­рат­но, в по­эзии для не­го — по соб­ст­вен­но­му за­ве­ре­нию — са­мым ин­те­рес­ным был рост по­эти­че­ской лич­но­сти. Соз­на­ние пра­во­ты, ко­то­рое есть по­эзия, да­ва­ло ему во­лю и му­же­ст­во дер­жать­ся до кон­ца.

 

Соз­на­ние пра­во­ты и свя­щен­ный страх ут­ра­тить это соз­на­ние ста­ви­ли по­эта в на­пря­же­нные от­но­ше­ния с ми­ром. По воз­мож­но­сти он из­бе­гал из­ви­не­ний и оп­рав­да­ний. Он — брал и пла­тил, ли­бо же от­да­вал и по­лу­чал по сче­ту. Слу­ча­лось еще, про­сил и бла­го­да­рил.

От­сю­да — мно­гие чер­ты са­мой по­эти­ки Ман­дель­шта­ма, ее соб­ст­вен­ные при­зна­ки и свой­ст­ва. Сто­ит за­дер­жать­ся на этом. Твор­че­ст­во Ман­дель­шта­ма срав­ни­тель­но не­дав­но вве­де­но у нас в кри­ти­че­ский и тео­ре­ти­че­ский обо­рот. Ман­дель­штам вли­ял и влия­ет на со­вре­мен­ную по­эзию. Но в оцен­ке это­го влия­ния час­ты не­до­ра­зу­ме­ния. Про­ис­хо­дят они от по­верх­но­ст­но-бес­пред­мет­но­го взгля­да на по­эти­ку Ман­дель­шта­ма.

Вот лишь один при­мер. «Серь­ез­ным толч­ком к уси­ле­нию ин­тел­лек­туа­лиз­ма (и фан­тас­ма­го­рии) в про­зе и по­эзии ста­ли пуб­ли­ка­ции про­зы и по­эзии О.Ман­дель­шта­ма, Б.Пас­тер­на­ка, В.На­бо­ко­ва, А.Пла­то­но­ва, М.Бул­га­ко­ва, А.Ах­ма­то­вой, то есть ху­дож­ни­ков, для ко­то­рых кон­такт с ми­ром свер­шал­ся в из­вест­ном смыс­ле че­рез кни­гу»11. — Вы­страи­ва­ет­ся ряд, ко­то­рый сам есть по­ис­ти­не «фан­тас­ма­го­рия». Что об­ще­го у на­зван­ных ав­то­ров? Да то лишь, что ни один из них не за­хо­тел или не смог при­над­ле­жать той раз­ре­шен­ной ли­те­ра­ту­ре, о ко­то­рой Ман­дель­штам ко­рот­ко и яс­но вы­ска­зал­ся: «мразь». «Кон­такт с ми­ром че­рез кни­гу» (у Пла­то­но­ва?!) — за этим впе­чат­ле­ни­ем на­ив­но­го кри­ти­ка сто­ит лишь эле­мен­тар­ная об­щая куль­ту­ра на­зван­ных ав­то­ров, их связь с ли­те­ра­тур­ны­ми тра­ди­ция­ми Рос­сии. Общ­ность ли­бо чис­то от­ри­ца­тель­ная, ли­бо слиш­ком об­щая.

Ме­ж­ду тем «влия­ние Ман­дель­шта­ма» сплошь и ря­дом ви­дят как раз в на­ли­чии об­щей куль­ту­ры, ли­бо — то­го про­ще — в не­ко­то­рой не­за­ви­си­мо­сти об­ще­ст­вен­ной мыс­ли. При­чем в том и в дру­гом на­хо­дят не­что не­обыч­ное. Пол­но, не­обыч­ным бы­ло как раз от­сут­ст­вие этих свойств в по­эти­че­ских пуб­ли­ка­ци­ях на про­тя­же­нии де­ся­ти­ле­тий. Вос­ста­нов­ле­ние их — в том чис­ле и бла­го­да­ря сня­тию за­пре­та на пуб­ли­ка­ции Ман­дель­шта­ма — ес­те­ст­вен­но и не­из­беж­но. Од­на­ко ни­ка­ко­го соб­ст­вен­но ман­дель­шта­мов­ско­го влия­ния здесь еще нет.

Что­бы на­хо­дить дей­ст­ви­тель­ное воз­дей­ст­вие Ман­дель­шта­ма на рос­сий­скую по­эзию, сто­ит ра­зо­брать­ся, что же имен­но из­ме­нил он, по соб­ст­вен­но­му вы­ра­же­нию, в ее «строе­нии и со­ста­ве». Мно­гое в его по­эти­ке — вплоть до син­так­си­са и сло­ва­ря — мо­ти­ви­ро­ва­но как раз «соз­на­ни­ем пра­во­ты», ста­вив­шим по­эта в по­ло­же­ние по­пе­ре­мен­но то ис­тца, то от­вет­чи­ка. От­сю­да, к при­ме­ру, оби­лие в сти­хах обо­ро­тов с «за то, что» и про­сто «за».

Это ка­са­ет­ся и лич­ных чувств: «За то, что я ру­ки твои не су­мел удер­жать, за то, что я пре­дал со­ле­ные неж­ные гу­бы, я дол­жен...»

И — от­но­ше­ний с об­ще­ст­вом: «За гре­му­чую доб­лесть гря­ду­щих ве­ков, за ве­ли­кое пле­мя лю­дей я ли­шил­ся...»

И — по­эти­че­ской судь­бы в це­лом: «Со­хра­ни мою речь на­все­гда за прив­кус не­сча­стья и ды­ма, за смо­лу кру­го­во­го тер­пе­нья, за со­ве­ст­ный де­готь тру­да... И за это... я... обе­щаю...» Стра­ст­ная по­эзия оче­ло­ве­чи­ва­ет строй рас­пис­ки или дол­го­во­го обя­за­тель­ст­ва.

Ино­гда от­вет­чик сам ищет ист­ца или долж­ник — кре­ди­то­ра: «За ра­дость тихую ды­шать и жить ко­го, ска­жи­те, мне бла­го­да­рить?»

Ино­гда — от­вер­га­ет иск или долг: «И ни кру­пи­цей ду­ши я ему не обя­зан (ста­ро­му Пе­тер­бур­гу; од­на­ко в дан­ном слу­чае во­прос не ре­шен: от­ри­ца­ние иг­ра­ет роль как бы ус­ту­пи­тель­ной кон­ст­рук­ции — и в фи­на­ле сле­ду­ет не­до­умен­но-вос­тор­жен­ное вос­кли­ца­ние: «Так от­че­го ж до сих пор этот го­род дов­ле­ет мыс­лям и чув­ст­вам мо­им по ста­рин­но­му пра­ву?»).

И на­счет сво­его «пред­ка» Вий­о­на Ман­дель­штам за­ме­чал: «Его бунт боль­ше по­хож на про­цесс, чем на мя­теж... Весь­ма без­нрав­ст­вен­ный, «амо­раль­ный» че­ло­век, <...> он жи­вет все­це­ло в пра­во­вом ми­ре и не мо­жет мыс­лить ни­ка­ких от­но­ше­ний вне под­спуд­но­сти и нор­мы»12.

Но Вий­он — на­след­ник за­пад­но­го сред­не­ве­ко­вья с его мис­ти­че­ским ра­цио­на­лиз­мом. За ним — «го­ти­че­ской ду­ши рас­су­доч­ная про­пасть», у не­го «су­хая юри­ди­че­ская жа­лость»13 к се­бе. Ман­дель­штам — на­след­ник ду­хов­но рас­слаб­лен­ной эпо­хи, пусть дух его позд­нее и за­ка­лил­ся в ис­пы­та­ни­ях. С дру­гой сто­ро­ны, внут­рен­не тя­го­тея, как Вий­он, к «пра­во­во­му ми­ру», Ман­дель­штам по об­стоя­тель­ст­вам про­па­дал в ми­ре аг­рес­сив­но­го бес­пра­вия. «Про­цесс» Ман­дель­шта­ма ку­да бо­лее нерв­ный и на­пря­жен­ный, чем у его «пред­ка».

Этим нерв­ным на­пря­же­ни­ем мо­ти­ви­ро­ван и сгу­щен­ный ас­со­циа­тив­ный строй мно­гих сти­хо­тво­ре­ний, и вы­со­чай­шая в рус­ской по­эзии смы­сло­вая на­сы­щен­ность слов. То и де­ло скор­лу­пу эпи­те­та (час­то еще и двой­но­го) про­кле­вы­ва­ет тес­ня­щая­ся в нем ме­та­фо­ра: «И па­да­ют стре­лы су­хим де­ре­вян­ным до­ж­дем...».

То есть «слож­ность» Ман­дель­шта­ма — след­ст­вие не книж­но­сти (как удоб­но ду­мать и книж­ным по­этам, и не­при­ми­ри­мым их про­тив­ни­кам — лю­би­те­лям по­эзии не­за­тей­ли­вой, как граб­ли), но, на­про­тив, на­пря­жен­ней­ших от­но­ше­ний с жи­вой жиз­нью. (Что — сто­ит ли уточ­нять? — не ли­ша­ет дру­гих по­этов пра­ва по-дру­го­му стро­ить от­но­ше­ния с жиз­нью в сло­ве: вспом­нить, на­при­мер, про­зрач­ность Хо­да­се­ви­ча или Есе­ни­на...)

Соз­да­ние пра­во­ты — как по­сто­ян­ный по­бу­ди­тель­ный им­пульс твор­че­ст­ва — мог­ло сов­па­дать, а мог­ло не сов­па­дать с жи­тей­ской или идей­ной уве­рен­но­стью в се­бе. Ко­гда сов­па­да­ло — ро­ж­дал­ся го­ло­во­кру­жи­тель­ный озон в сти­хах 1930-31 го­дов. Ко­гда не сов­па­да­ло — ро­ж­да­лась тра­ге­дия «Во­ро­неж­ских тет­ра­дей» с их рва­ным рит­мом и на­до­рван­ным го­ло­сом. Так по­эт жил.

 

...В ста­тье «Пуш­кин и Скря­бин» (1915 или 1916), на­пи­сан­ной, ве­ро­ят­но, не без влия­ния идей о.П.Фло­рен­ско­го, Ман­дель­штам ут­вер­ждал, что смерть ху­дож­ни­ка — «по­след­нее за­клю­чи­тель­ное зве­но», «выс­ший акт его твор­че­ст­ва»14. И эти сло­ва то­же ока­за­лись во­все не кра­си­вой ме­та­фо­рой, они то­же сбы­лись и страш­но оп­ла­че­ны. Соб­ст­вен­ной уча­стью, ги­бе­лью Ман­дель­штам прив­нес в эту веч­ную ис­ти­ну страш­ную осо­бен­ность сво­его вре­ме­ни, сво­его по­ко­ле­ния. Прив­кус ги­бе­ли кол­лек­тив­ной, бе­зы­мян­ной. То­та­ли­тар­но­го на­си­лия.

Ге­ор­гий Ива­нов на­звал свою про­зу 1937 го­да «Рас­пад ато­ма». В «Мо­ги­ле не­из­вест­но­го сол­да­та» — вер­шин­ном, ито­го­вом про­из­ве­де­нии Ман­дель­шта­ма — опи­сан «свет раз­мо­ло­тых в луч ско­ро­стей». Вре­мя под­ска­зы­ва­ло свои об­ра­зы.

 

На­ли­ва­ют­ся кро­вью аор­ты,

И пол­зет по ряд­кам ше­пот­ком:

— Я ро­ж­ден в де­вя­но­сто чет­вер­том,

— Я ро­ж­ден в де­вя­но­сто вто­ром...

И в ку­лак за­жи­мая ис­тер­тый

Год ро­ж­де­нья,— с гурь­бой и гур­том,

Я шеп­чу обес­кров­лен­ным ртом:

— Я ро­ж­ден в ночь с вто­ро­го на третье

Ян­ва­ря в де­вя­но­сто од­ном

Не­на­деж­ном го­ду — и сто­ле­тья

Ок­ру­жа­ют ме­ня ог­нем.

 

Судь­ба ло­ма­ла, но не сло­ма­ла по­эта. Ес­ли бы на­си­лие и трав­ля не за­де­ва­ли его, не сво­ди­ли с ума, он не был бы че­ло­ве­ком. Ес­ли бы он сло­мал­ся и бес­по­во­рот­но явил­ся с по­вин­ной в «Кремль» или в «кол­хоз», он не был бы Ман­дель­шта­мом, он был бы, «как все». Он не был, «как все».

И — воз­вра­ща­ясь к от­прав­ной точ­ке этих раз­мыш­ле­ний: слу­чай­но ли по­ми­на­ние Вий­о­на в сти­хах той же вес­ны 1937 го­да?

Кир­ке­гор го­во­рил, что ве­ли­чие про­яв­ля­ет­ся не в час все­об­ще­го при­зна­ния, но го­раз­до пре­ж­де, ко­гда лишь сам че­ло­век от­ку­да-то зна­ет о сво­ем пред­на­зна­че­нии: в гла­зах же лю­дей он бе­зу­мец или пре­ступ­ник. Ко­гда под звон пе­тер­бург­ских пи­ров три­на­дца­то­го го­да Ман­дель­штам го­во­рил о соз­на­нии сво­ей пра­во­ты: от­ку­да бы­ло ему чер­пать ве­ру в се­бя, кто его слы­шал, на ко­го он мог опе­реть­ся — кро­ме от­кры­то­го им «пред­ка» из XV сто­ле­тия? Раз­ве что еще — не­яс­ный «про­ви­ден­ци­аль­ный со­бе­сед­ник» в не­яс­ном бу­ду­щем.

Жизнь по­эта сло­жи­лась так, что и пе­ред не­из­беж­ной ги­бе­лью об­щее при­зна­ние лишь, ка­за­лось, еще без­на­деж­ней ото­дви­ну­лось от не­го, чем ко­гда-ли­бо пре­ж­де.

И «по­след­ним за­клю­чи­тель­ным зве­ном», «выс­шим ак­том его твор­че­ст­ва» пред­ста­ет как бы двой­ной фи­нал. Обе те­мы его апо­ка­лип­тич­ны. Мощ­ное хо­ро­вое зву­ча­ние «Мо­ги­лы не­из­вест­но­го сол­да­та» — и не­гром­кий ли­ри­че­ский под­го­ло­сок, про­ща­ние со сред­не­ве­ко­вым со­бе­сед­ни­ком. Их не пре­кра­щав­шая­ся де­ся­ти­ле­тия­ми бе­се­да под­дер­жи­ва­ла соз­на­ние пра­во­ты по­эта. За­лог то­го, что

 

И пред са­мой кон­чи­ной ми­ра

Бу­дут жа­во­рон­ки зве­неть.

 

 

Март, май 1988

ПРИ­МЕ­ЧА­НИЯ

 

 1 О. Ман­дель­штам. Сло­во и куль­ту­ра. /О по­эзии. Раз­го­вор о
    Дан­те. Ре­цен­зии. М. 1987. С. 174.

 2 Там же. С. 50.

 3 Там же.

 4 Там же. С. 52.

 5 Там же. С. 103; 104.

 6 Там же. С. 52.

 7 Там же. С. 53.

 8 Там же. С. 40.

 9 Там же. С. 60.

10 Там же. С. 42.

11 «Мо­ск­ва». 1988. № 4. С.193.

12 О. Ман­дель­штам. Сло­во и куль­ту­ра. М. 1987. С. 102-103.

13 Там же. С. 103.

14 О. Ман­дель­штам. Собр. соч. в 3-х тт. Т. 2. Нью-Йорк. 1971.

     C. 313; 318.

 

 

 

 

 

 

ВСТАТЬ, ЧТО­БЫ ДРАТЬ­СЯ,

ВСТАТЬ, ЧТО­БЫ СМЕТЬ!

 

Го­во­рить те­перь о Га­ли­че да­же как-то не­лов­ко. Алек­сандр Га­лич сам те­перь по­ет, сме­ет­ся, кри­чит: по ра­дио, по те­ле­ви­де­нию, с грампла­сти­нок, ус­та­ми ак­те­ров — со сце­ны. Го­во­рить о Га­ли­че, кри­чать о Га­ли­че стои­ло в те го­ды, ко­гда вглухую его за­мал­чи­ва­ли или (вслед ед­ва не един­ст­вен­но­му пуб­лич­но­му вы­сту­п­ле­нию на ро­ди­не: Но­во­си­бирск, 1968) по­ли­ва­ли гря­зью. Ко­гда тра­ви­ли и гна­ли с ро­ди­ны (1974). Ко­гда и ги­бель по­эта спе­ши­ли за­пач­кать сплет­ней о ко­вар­ном ЦРУ (1977).

Но как раз то­гда о Га­ли­че го­во­ри­лось ма­ло. Слу­ша­ли в гос­тях за­пи­си, до­ма — «го­ло­са»; а ши­ро­ко и воль­но об­су­ж­дать бы­ло — не то что страш­но («не ста­лин­ское вре­мя»), но при­выч­но-ус­луж­ли­вый на­вык сра­ба­ты­вал: как-то ни к че­му... вы же по­ни­мае­те... Все — по­ни­ма­ли. Ми­ра не пе­ре­де­ла­ешь. И вот ис­пол­ни­лось 5 лет со дня смер­ти, при­бли­жа­лось де­ся­ти­ле­тие — и по­нем­но­гу буд­то бы на­ча­ли о Га­ли­че за­бы­вать.

Что бы­ло не­прав­дой. До­ка­за­тель­ст­во — рез­кий вы­плеск пуб­ли­ка­ций Га­ли­ча, об­щим ти­ра­жом под па­ру мил­лио­нов, в 1988 г. А с ию­ня 1987 — вол­на ве­че­ров и спек­так­лей. При­ло­жи­ли ру­ку пре­дан­ные дав­ние по­клон­ни­ки — но без рас­крыв­шей­ся об­ще­ст­вен­ной по­треб­но­сти, го­да­ми пря­тав­шей­ся в ми­мо сколь­зя­щих взгля­дах, по­смерт­ная эта сла­ва бы­ла б не­осу­ще­ст­ви­мой.

«Ху­до бы­ло мне, лю­ди, ху­до»,— пел Алек­сандр Га­лич. И про­сил по­мя­нуть

 

Хоть за то, что я ве­рил в чу­до,

И за пес­ни, что пел без скла­да...

 

Чу­до на­зва­но здесь не всуе. Са­мо яв­ле­ние Га­ли­ча в по­эзии тех лет, ро­ж­де­ние его как по­эта: по­эта той судь­бы, что сбы­лась за­тем,— бы­ло чу­дом. На бла­го­по­луч­ном пя­том де­сят­ке ус­пеш­ный ли­те­ра­тор (сам го­лос ко­то­ро­го зву­чит не ас­ке­тиз­мом прав­до­ис­ка­тель­ст­ва, но пол­но­кров­ным жиз­не­лю­би­ем: «Вон у той гла­за зе­ле­ные, я зе­ле­ные люб­лю») ни с то­го, ни с се­го бе­рет­ся стро­чить «опас­ные» сти­хи. Бе­рет ги­та­ру и пус­ка­ет­ся в путь — сквозь не­по­ни­ма­ние, осу­ж­де­ние и уни­же­ние — к ги­бе­ли на чуж­би­не. Над­мен­ный бар­ст­вен­ный го­лос ло­ма­ет­ся, за­пе­вая на всю стра­ну об об­ко­мах и рай­ко­мах, о во­хров­цах и зэ­ках, о ку­ла­ках и про­сти­тут­ках. Обо всем, о чем и ча­ст­ным-то об­ра­зом вы­ска­зать­ся бы­ло... по­вто­ряю, не страш­но, но — ни к че­му.

За­чем ему это нуж­но? У не­го «все бы­ло». И так да­лее.

Мо­жет, и нуж­но-то бы­ло не ему... По­этов не спра­ши­ва­ют.

Что зна­чил Га­лич для ме­ня, лич­но с ним не зна­ко­мо­го, и для час­ти на­ше­го по­ко­ле­ния, ко­му сей­час 35-40 лет?

Юность, на­ча­ло взрос­ле­ния, при­об­ще­ние к по­эзии при­шлись для нас на пер­вую по­ло­ви­ну 70-х. Ил­лю­зии «от­те­пе­ли» поч­ти не ус­пе­ли кос­нуть­ся нас. Но это же убе­рег­ло от мно­гих раз­оча­ро­ва­ний. Оча­ро­вы­вать­ся бы­ло не­чем. И, к при­ме­ру, во­прос о ро­ли Ста­ли­на в ис­то­рии ни­ко­гда не сто­ял для нас так бо­лез­нен­но, как по сей день сто­ит для стар­ших по­ко­ле­ний. Во­об­ще всту­п­ле­ние на­ше, так ска­зать, в жизнь со­про­во­ж­да­лось чув­ст­вом без­на­деж­ной яс­но­сти.

Идео­ло­ги­че­ское ос­ле­п­ле­ние нам не уг­ро­жа­ло, нам уг­ро­жал ци­низм. В стра­не ведь ра­бо­та­ла не толь­ко вто­рая эко­но­ми­ка, но и вто­рая мо­раль. Во­ров­ст­вом и бла­том об­ще­ст­во спа­са­лось от за­то­ва­ри­ва­ния и де­фи­ци­та. Рав­но­ду­ши­ем — от мо­раль­но­го ко­дек­са Пав­ли­ков Мо­ро­зо­вых. Все по­мал­ки­ва­ли да по­гля­ды­ва­ли в сто­ро­ну. Ес­ли нам че­го не­дос­та­ва­ло, то не столь­ко ин­фор­ма­ции, сколь­ко ук­ре­п­ляю­ще­го об­ще­ния со стар­ши­ми опыт­ны­ми свер­ст­ни­ка­ми.

Ме­ж­ду тем го­ло­са ге­ро­ев «от­те­пе­ли» зву­ча­ли все не­уве­рен­ней и глу­ше. Вре­мя бы­ло вяз­ким, как в дур­ном сне. Ста­но­ви­лась мод­ной вы­вер­ну­тая на­из­нан­ку «внут­рен­няя сво­бо­да»: не как не­за­ви­си­мость, а как оп­рав­да­ние не­сво­бо­ды внеш­ней, как ка­пи­ту­ля­ции пе­ред об­стоя­тель­ст­ва­ми. То бы­ла за­ве­до­мо сла­бая по­зи­ция. Гу­би­тель­ной ста­ла она не толь­ко для об­ще­ст­вен­но­сти, но и для по­эзии с ее жан­ро­во-вро­ж­ден­ным строп­ти­вым ду­хом. Ис­клю­че­ния под­твер­жда­ли пра­ви­ло. Су­дя по стра­ни­цам пе­чат­ных из­да­ний, с 1966 — го­да смер­ти Ан­ны Ах­ма­то­вой — куль­тур­ная тра­ди­ция рус­ско­го сти­ха мель­ча­ла и раз­ме­ни­ва­лась.

Га­лич от­крыл­ся нам имен­но как по­эт. Че­ст­ное, злое об­ще­ст­вен­ное зву­ча­ние его пе­сен обес­пе­чи­ва­ло их под­лин­ность, не ис­чер­пы­вая су­ти. Ду­хов­ная куль­ту­ра тех лет, бес­спор­но и не­об­ра­ти­мо уг­луб­ляв­шая­ся под прес­сом стес­не­ний, од­но­вре­мен­но ком­про­ме­ти­ро­ва­лась не­до­го­во­рен­но­стью, дву­смыс­лен­но­стью, по­лу­прав­дой. То­гдаш­ние муд­рые со­ве­ты не пи­сать «в лоб» скры­ва­ли му­чи­тель­ную не­спо­соб­ность на­зы­вать ве­щи свои­ми име­на­ми. По­эзия Га­ли­ча бы­ла сво­бод­на от это­го ра­ка лег­ких. Но ведь лег­кое ды­ха­ние в при­ро­де ли­ри­ки от ве­ка. И не са­ма ли по­эзия, не ее ос­во­бо­ж­даю­щая при­ро­да — ис­ход­ный по­бу­ди­тель­ный мо­тив то­го «чу­да», что про­изош­ло с Алек­сан­дром Га­ли­чем?

 

...Но все то, что слу­чит­ся со мной по­том,-

Все от­сю­да бе­рет раз­бег!

Здесь од­на­ж­ды оч­нул­ся я, сын зем­ной,

И в гла­зах мо­их свет воз­ник.

Здесь мой пер­вый гром го­во­рил со мной,

И я по­нял его язык.

 

Вью­га ли­стья на крыль­цо на­ме­ла,

Глу­пый во­рон при­ле­тел под ок­но

И вы­кар­ки­ва­ет мне но­ме­ра

Те­ле­фо­нов, что умолк­ли дав­но.

 

Ост­рые при­сту­пы вос­по­ми­на­ний о дет­ст­ве, о ран­ней юно­сти — час­то знак не­до­воль­ст­ва со­бой. Че­ло­век за­блу­дил­ся в сво­ем взрос­лом вре­ме­ни. Об­ра­ще­ние к дав­но про­шед­ше­му ос­та­нет­ся един­ст­вен­ной за­руб­кой на пу­ти, един­ст­вен­ным ука­за­те­лем.

 

И вне­зап­но об­ре­тая чер­ты,

Ше­пе­ля­вит озор­ной ше­по­ток:

— Пять-три­на­дцать-со­рок три, это ты?

Ров­но в во­семь при­хо­ди на ка­ток!

 

Пля­шут га­ло­чьи сле­ды на сне­гу,

Ве­тер став­нею сту­чит на бе­гу.

Ров­но в во­семь я прий­ти не мо­гу...

Да и в де­вять я прий­ти не мо­гу!

 

В сти­хо­тво­ре­нии «Но­ме­ра» все это вы­ра­же­но чис­то ли­ри­че­ски, то есть че­рез со­стоя­ние ду­ши, че­рез па­мять и грусть: без обоб­ще­ний, без при­вле­че­ния внеш­них объ­яс­няю­щих об­стоя­тельств. Имен­но ли­ри­ка — та об­ласть, где мож­но «в чис­том ви­де» на­блю­дать про­бу­ж­де­ние, вто­рое ро­ж­де­ние лич­но­сти.

В дру­гих сти­хах об­стоя­тель­ст­ва и обоб­ще­ния вы­сту­па­ют от­чет­ли­во, но по­рой и там не пе­ре­ста­ет зву­чать лич­ный, ли­ри­че­ский мо­тив.

 

Но од­на­ж­ды в ду­бо­вой ло­же

Я, по­став­лен­ный на пра­веж,

Вдруг уви­дел та­кие ро­жи —

По­страш­ней кар­на­валь­ных рож!

 

Не мед­ве­ди, не львы, не ли­сы,

Не ки­ки­мо­ра и со­ва,—

Бы­ли ли­ца — поч­ти как ли­ца,

И поч­ти как сло­ва — сло­ва.

 

За квад­рат­ным сто­лом, по кру­гу,

В оре­о­ле мо­ей ви­ны,

Все твер­ди­ли они друг дру­гу,

Что друг дру­гу они вер­ны!

 

То­ва­ри­щи по це­ху «дер­жат ма­зу». В на­ши дни та­кое иной раз сте­но­гра­фи­ру­ет­ся и пуб­ли­ку­ет­ся. Труд­но при чте­нии сте­но­грамм от­де­лать­ся от ощу­ще­ния, что все это уже бы­ло...

Чем же от­ве­тит по­эт? Не об­ли­че­ни­ем, не от­вле­чен­ным гра­ж­дан­ским па­фо­сом — но тем, что бу­к­валь­но за ду­шой. Он не­ожи­дан­но для са­мо­го се­бя про­сто вы­па­да­ет из за­ве­ден­но­го при­блат­нен­ной кру­го­вой по­ру­кой дей­ст­ва. Спа­са­ет опять дет­ское вос­по­ми­на­ние, «маль­чик с ду­доч­кой тро­ст­ни­ко­вой».

 

 

И то­гда, как све­ча в по­тем­ки,

Вдруг из даль­них при­плыл го­дов

Звук пле­ни­тель­ный и не­гром­кий

Тро­ст­ни­ко­вых тво­их ла­дов.

 

И от­ве­сив, я ду­мал — дерз­кий,

А на де­ле смеш­ной по­клон,

Я под наи­грыш этот дет­ский

Улыб­нул­ся и вы­шел вон.

 

Здесь уже на­ли­цо мо­тив со­про­тив­ле­ния. И не в том де­ло, что ге­рой сти­хо­тво­ре­ния «вы­шел вон», но в ред­ком дос­то­ин­ст­ве то­на са­мих сти­хов. По­эт не дек­ла­ра­тив­но, а ху­до­же­ст­вен­но от­стаи­ва­ет се­бя.

И в са­ти­ре, и в ла­гер­ной пес­не, и в бал­ла­де, и в пес­не про­тес­та при­сут­ст­ву­ют у Га­ли­ча чер­ты ли­риз­ма. Они в зри­тель­ных об­раз­ах его по­эзии. Дер­жав­ный Пе­тер­бург, «где сто­ят по квад­ра­ту в ожи­да­нье пол­ки — от Си­но­да к Се­на­ту, как че­ты­ре стро­ки». Под­мос­ко­вье, «где ка­лит­ка, по-пти­чьи кар­та­вя, дре­без­жать за­став­ля­ет ок­но». Го­род­ская ок­раи­на, где «за окош­ком ве­тер мял ака­цию, би­лось чье-то си­зое ис­под­нее».

В кон­це 60-x и в 70-e в пе­рио­ди­ке шли дис­кус­сии о со­вре­мен­ной по­эзии. Се­то­ва­ли, что нет Пуш­ки­на. Пуш­ки­на, прав­да, не бы­ло — и не мог­ло быть. С те­ми, кто бы­ли, стои­ло об­хо­дить­ся бе­реж­ней. Се­то­ва­ли на лож­ный гра­ж­дан­ский па­фос (тех, у ко­го па­фос был) или на мел­ко­те­мье (тех, у ко­го па­фо­са не бы­ло). Га­ли­ча с его не­лож­ным гра­ж­дан­ским па­фо­сом, с мас­штаб­но­стью его тем — вы­гна­ли вон. Нет про­ро­ка в сво­ем оте­че­ст­ве. Для тех же, кто не был свя­зан кру­го­вой по­ру­кой вер­но­сти друг дру­гу за квад­рат­ным сто­лом, твор­че­ст­во Га­ли­ча ста­ло уро­ком не толь­ко мас­тер­ст­ва, но и рос­та по­эти­че­ской лич­но­сти.

Лич­ность в по­эзии Га­ли­ча вы­рас­та­ет, рас­прям­ля­ет­ся бу­к­валь­но.

 

Ах, как зо­вет эта горь­кая медь

Встать, что­бы драть­ся, встать, что­бы сметь!

 

В 1987 г. мне до­ве­лось уви­деть спек­такль те­ат­ра-сту­дии «Третье на­прав­ле­ние», по­став­лен­ный на ос­но­ве сти­хов и пе­сен Га­ли­ча и на­зван­ный «Ко­гда я вер­нусь». Вдох­но­вен­но иг­ра­ли мо­ло­дые ак­те­ры, бли­ста­тель­но рас­кры­ва­лась точ­ная дра­ма­тур­гия сю­же­тов, вол­но­вал­ся на­элек­три­зо­ван­ный зал. Но труд­но бы­ло при­нять об­щую кон­цеп­цию спек­так­ля, его уг­не­таю­щую ат­мо­сфе­ру. Тень ка­ра­тель­ных ор­га­нов, ла­ге­рей и пси­ху­шек на­ви­са­ла над сце­ной. Есть у Га­ли­ча и ка­ра­тель­ные ор­га­ны, и ла­ге­ря и пси­хуш­ки. Есть те­ма ги­бе­ли, по­ра­же­ния. Нет — по­ра­жен­че­ст­ва.

Как на­чи­на­ет­ся по­свя­щен­ная В. Мак­си­мо­ву «Ста­рая пес­ня»:

 

Ви­лись стрел­ки ча­сов на сле­пой сте­не,

Рвал­ся — к су­мер­кам — бе­лый свет.

Но, как в ста­рой пес­не:

Спи­на к спи­не

Мы стоя­ли — и ва­ших нет!

 

«Это ста­рая честь бое­вая», по сло­ву дру­го­го по­эта, ожи­ва­ет в пес­нях Алек­сан­д­ра Га­ли­ча.

 

Что ж, по­ды­май­тесь, та­кие-ся­кие,

Та­кие-ся­кие,

Что ж, по­ды­май­тесь, та­кие-ся­кие,

Ведь кровь — не во­да!

Ес­ли зо­вет сво­их мерт­вых Рос­сия,

Рос­сия, Рос­сия,

Ес­ли зо­вет сво­их мерт­вых Рос­сия,

Так зна­чит — бе­да!

 

И хоть по хо­ду пес­ни вы­яс­ня­ет­ся, «что вы­шла ошиб­ка, и мы — ни к че­му»,— но и здесь сам тон по­эта, гнев его и боль пол­ны чес­ти и дос­то­ин­ст­ва.

Те­перь, ко­гда пред­поч­те­ние гра­ж­дан­ст­вен­но­сти ед­ва по­спе­ва­ет за рас­ту­щим спро­сом на нее, па­фос этот ка­жет­ся ес­те­ст­вен­ным и да­же не­сколь­ко па­да­ет в це­не. Но от­ку­да же это не­под­дель­ное на­пря­же­ние, ка­ким за­ря­же­ны пес­ни Га­ли­ча? В 70-е при­хо­ди­лось боль­шей ча­стью вы­би­рать ме­ж­ду лож­но­гра­ж­дан­ст­вен­ным па­фо­сом идей­но вы­дер­жан­ной хал­ту­ры и бес­по­мощ­ной ин­тел­ли­гент­ской иро­ни­ей, фи­гой в кар­ма­не. То­гда го­лос Га­ли­ча был — и по­это­му до сих пор ос­тал­ся — обе­ща­ни­ем под­держ­ки и на­де­ж­дой на спа­се­ние.

 

Но ка­тит­ся сно­ва и сно­ва

— Ура! — сквозь глухую паль­бу...

 

Ге­рой Га­ли­ча, близ­кий ав­то­ру, не­сча­стен, за­гнан, тра­ги­чен — толь­ко не жа­лок. Жа­лок у Га­ли­ча ге­рой со­всем дру­го­го ро­да — ге­рой его са­ти­ри­че­ских по­ве­ст­во­ва­ний. Это фа­миль­яр­ный, не­из­беж­но жу­ли­ко­ва­тый тип, от­лич­но, ка­за­лось бы, при­спо­соб­лен­ный к ус­ло­ви­ям су­ще­ст­во­ва­ния. Тот са­мый тип, ко­то­рый нам де­ся­ти­ле­тия­ми пред­став­ля­ли с фа­са­да в ка­че­ст­ве «со­вет­ско­го че­ло­ве­ка». Вот он-то у Га­ли­ча по­ис­ти­не жа­лок, в обо­их смыс­лах рус­ско­го сло­ва: и он жа­лок, и его жал­ко.

Он то и де­ло по­па­да­ет впро­сак. Ухо­дит в за­пой «знат­ный че­ло­век» Клим Пет­ро­вич Ко­ло­мий­цев, так и не до­бив­шись «по­чет­но­го зва­нья» для сво­его це­ха, про­из­во­дя­ще­го ко­лю­чую про­во­ло­ку. На чер­те бе­зу­мия ока­зы­ва­ет­ся ди­рек­тор ан­тик­вар­но­го ма­га­зи­на Ко­пы­лов, так и не су­мев­ший ре­шить: при­ни­мать ли на ко­мис­сию пла­стин­ки с ре­чью Ста­ли­на («мне и взять нель­зя, и не взять нель­зя: то ли ге­ний он, а то ли нет еще»). Не по­за­ви­ду­ешь и ге­рою «Бал­ла­ды о при­ба­воч­ной стои­мо­сти», ко­то­рый сжег мос­ты на ро­ди­не, со­брав­шись за на­след­ст­вом в бур­жу­аз­ную Фин­га­лию, и ко­то­ро­го ре­во­лю­ция в Фин­га­лии от­ре­за­ла от же­лан­но­го ка­пи­та­ла. Вот над эти­ми — нор­маль­ны­ми, пра­виль­ны­ми, «как все» жи­ву­щи­ми людь­ми из­де­ва­ет­ся судь­ба, им гро­зит зло­ве­щей те­нью су­ма­сшед­ше­го до­ма. Ме­ха­низм юмо­ра в том, как на­ли­ва­ют­ся про­тес­том и на­зой­ли­во на­пра­ши­ва­ют­ся на со­стра­да­ние эти не при­вык­шие ни к про­тес­ту, ни к со­стра­да­нию го­ло­са.— «Как за­вел­ся я тут с пол-обо­ро­та: «Так и бу­дем сач­ко­вать?! Так и бу­дем?!»» — «Вот и вник­ни­те в по­ло­же­ние ис­клю­чи­тель­но без­образ­ное!» — «И пусть я псих, а кто не псих? А вы не псих?»

Ге­ро­ям этим и впрямь со­чув­ст­ву­ешь — в уни­же­нии. В кон­це кон­цов их пу­та­ные моз­ги, их ду­шев­ная ин­фан­тиль­ность, их не­муд­ря­щая хит­рость — че­ло­веч­нее то­го ми­фа о них, то­го «но­во­го че­ло­ве­ка», ко­то­ро­го де­ся­ти­ле­тия­ми тщет­но вос­пи­ты­ва­ли у нас. Как у Брод­ско­го: «Но во­рю­ги мне ми­лей, чем кро­во­пий­цы».

Эти-то пес­ни при­нес­ли Га­ли­чу ве­се­лую ра­ннюю сла­ву в 60-e. Стро­ки и об­ра­зы их ра­зо­шлись, как ко­гда-то ко­ме­дия Гри­бое­до­ва, «на по­сло­ви­цы и по­го­вор­ки».— «Нет на све­те пе­чаль­нее по­вес­ти, чем об этой при­ба­воч­ной стои­мо­сти»; «Мы сто­им за де­ло ми­ра, мы го­то­вим­ся к вой­не»... Пом­ню, в се­ре­ди­не 60-x мой отец, ра­бо­тав­ший тре­не­ром по шах­ма­там в ЦДСА, при­но­сил от­ту­да пе­ре­пи­сан­ный от ру­ки текст пес­ни о то­ва­ри­ще Па­ра­мо­но­вой — ста­ло быть, по­пу­ляр­ной и в офи­цер­ской сре­де. Мне рас­ска­зы­ва­ли, что и сол­да­ты в час­тях тай­ком слу­ша­ли Га­ли­ча. Са­ма то­ва­рищ Па­ра­мо­но­ва (с ее «Ты лю­дям все рас­ска­жи, на со­б­ра­нии») дав­но сде­ла­лась на­ри­ца­тель­ным име­нем.

А ла­гер­ные пес­ни Га­ли­ча? «Об­ла­ка плы­вут в Аба­кан...». Га­лич не «си­дел».— «Лю­ди спра­ши­ва­ют — от­ку­да, где под­слу­ша­но, кем на­пе­то?» — Га­ли­ча му­чило это ли­це­мер­ное не­до­уме­ние. Он ог­ры­зал­ся: «Ну, а ес­ли б я гнил в Су­ча­не, вам бы лег­че ды­ша­лось, что ли?»

Дви­га­тель по­эзии — во­об­ра­же­ние. А Га­лич был еще и че­ло­век те­ат­ра, дар пе­ре­во­пло­ще­ния был у не­го в кро­ви. Он мог в фо­то­гра­фи­че­ских под­роб­но­стях «уви­деть» да­же то, что бу­дет «лет сто» спус­тя:

 

И ку­би­ки льда в ста­ка­не

Звяк­нут лег­ко и лом­ко,

И стран­ный узор на ска­тер­ти

Нач­нет ри­со­вать ру­ка,

И бу­дет брен­чать ги­та­ра,

И бу­дет кру­жить­ся плен­ка,

И в даль­ний путь к Аба­ка­ну

От­пра­вят­ся об­ла­ка...

 

Че­ло­ве­че­ское, гра­ж­дан­ское чув­ст­во за­став­ля­ло Га­ли­ча петь о ла­ге­рях. Си­лой во­об­ра­же­ния Га­лич мог уви­деть ла­герь, ар­ти­сти­че­ски про­чув­ст­во­вать его.

При­блат­нен­ный язык этих пе­сен род­нит «во­хров­цев» и «зэ­ков» ме­ж­ду со­бой, а тех и дру­гих вме­сте — с жу­ли­ко­ва­ты­ми ге­роя­ми «во­ли». С тем же Кли­мом Пет­ро­ви­чем, со­чи­няю­щим на хо­ду ко­лы­бель­ную для же­ни­на пле­мян­ни­ка:

 

Мент прие­дет на ко­зе,

За­фуя­чит в КПЗ.

 

Но в сло­ве зэ­ков есть у Га­ли­ча и осо­бое свой­ст­во: при­дер­жан­ность, что ли. Ог­ляд­ка, не­до­го­во­рен­ность, бе­реж­ли­вость ре­чи, под­соз­на­тель­но ко­ре­ня­щая­ся в ус­та­ве ка­ра­уль­ной служ­бы: шаг впра­во, шаг вле­во — счи­та­ет­ся по­бег... кон­вой стре­ля­ет без пре­ду­пре­ж­де­ния... И — чтоб не сгла­зить. И — за­та­ен­ная мсти­тель­ность стра­да­ния. Смер­тель­ная вра­ж­да на гра­ни пол­но­го взаи­мо­по­ни­ма­ния.

 

А в ка­ра­ул­ке пьют с ра­фи­на­дом чай,

И вер­ту­хай идет, весь со­прел.

Ему скуч­но, чай, и не­спод­руч­но, чай,

Нас в обед вес­ти на рас­стрел!

 

Ге­рой Га­ли­ча жа­лок — и его жал­ко. Ге­ро­инь Га­ли­ча сплошь жал­ко — но жал­ки ли они? В них боль­ше внут­рен­ней си­лы, чем у мно­гих его ге­ро­ев-муж­чин. Го­ре этих жен­щин не­раз­де­ли­мо с их ду­шев­ной щед­ро­стью. Тем ма­лым, что у них ос­та­лось, они без ог­ляд­ки де­лят­ся из со­стра­да­ния и люб­ви. Та­ко­вы веч­ная му­че­ни­ца из-за кас­сы («Ве­се­лый раз­го­вор»), свое­нрав­ная Шей­ла («Ис­то­рия од­ной люб­ви»), «не пре­дав­шая и не про­стив­шая» ге­рои­ня «Го­род­ско­го ро­ман­са».

Мо­жет быть, Га­лич от­час­ти да­же идеа­ли­зи­ро­вал сво­их би­летерш, кас­сирш и про­дав­щиц. Но тут уж его соб­ст­вен­ное — муж­ское — от­но­ше­ние к ним ста­но­вит­ся пред­ме­том по­эзии, со­об­щая ей до­пол­ни­тель­ный от­те­нок неж­но­сти и бла­го­род­ст­ва. «Жа­ле­ет, зна­чит лю­бит»,— все­гда го­во­ри­ли жен­щи­ны. Га­лич не толь­ко зна­ет, но и лю­бит сво­их ге­ро­инь. Ворч­ли­вый сказ по­ве­ст­во­ва­ния скры­ва­ет ин­тим­ное ав­тор­ское чув­ст­во: «А ей ма­ма, ну, во всем по­та­ка­ла...»; «Ну, бы­ла она жут­кою шель­мою...»; «А она ве­щи со­бра­ла, ска­за­ла то­нень­ко...»

Креп­ко про­еха­лась по ним но­вей­шая ис­то­рия. Как бы­ло с Шей­лой: «Ее ма­му за связь с анг­ли­ча­ни­ном за­ло­па­ти­ли в со­рок вось­мом». А у них са­мих на ис­то­рию нет ни сил, ни средств, ни вре­ме­ни. Они за­ня­ты уст­рой­ст­вом не­хит­рых сво­их лич­ных дел, но тут-то и брез­жит их ду­шев­ная кра­со­та.

Ге­рои­не «Пес­ни про ге­не­раль­скую дочь» са­мой и не­вдо­мек, как ее бес­про­свет­ная за­бро­шен­ность от­зы­ва­ет­ся все­на­род­ным го­рем. Ка­ра­ган­да, где про­жи­ва­ет она по­сле «ла­ге­ря для де­тей вра­гов на­ро­да», за­бы­та Бо­гом и людь­ми. Что у нее есть? Хам-лю­бов­ник, на­ве­щаю­щий ее, по­ка «у ма­дам у его ме­ся­ца». Смут­ная па­мять: «А там — в Рос­сии — где-то есть Ле­нин­град, а в Ле­нин­гра­де том — Об­вод­ный ка­нал». Па­мять эта — един­ст­вен­ный ис­точ­ник све­та и в на­стоя­щем: «Зав­тра с ба­зы нам сельдь долж­ны за­везть, го­во­ри­ли, что ле­нин­град­скую». И не­ис­тре­би­мая жен­ст­вен­ность: «А ведь все-тки он жа­ле­ет ме­ня, все-тки хо­дит, все-тки ды­шит, су­чок».— Весь этот сер­деч­но про­свет­лен­ный кош­мар вен­ча­ет­ся поч­ти ко­щун­ст­вен­ной мо­лит­вой:

 

Ой, Ка­ра­ган­да, ты, Ка­ра­ган­да!

Ес­ли тут гор­да, так на кой год­на!

Хлеб на­сущ­ный наш дай нам, Бо­же, днесь,

А что в Рос­сии есть, так то не ху­же здесь!

Ка­ра-ган-да!

 

Го­лос  по­эта вби­ра­ет в се­бя то­ки со­про­тив­ле­ния, про­ни­зав­шие жизнь на­ро­да от ис­топ­тан­ной са­по­га­ми поч­вы до твор­че­ских вер­шин.

По­свя­ще­ния па­мя­ти Ман­дель­шта­ма, Ах­ма­то­вой, Зо­щен­ко, Пас­тер­на­ка, Харм­са вы­страи­ва­ют­ся у Га­ли­ча во вдох­но­вен­ный ряд. В них он пря­мо вы­хо­дит на тра­ди­цию рос­сий­ской по­эзии, всту­пая в пе­ре­клич­ку с по­эти­че­ски­ми пред­ка­ми. Ад­ре­са­ты по­свя­ще­ний пред­ста­ют, мо­жет быть, не­сколь­ко уп­ро­щен­но, в од­ной плос­ко­сти: по­эт и то­та­ли­тар­ное го­су­дар­ст­во. Но так тра­ди­ция пе­ре­се­ка­лась с со­вре­мен­но­стью, пу­ти пред­ков — с из­бран­ным са­мим Га­ли­чем твор­че­ским пу­тем. «Тра­ди­ции и со­вре­мен­ность» — это ведь бы­ла еще од­на из­люб­лен­ная те­ма за­стой­ных дис­кус­сий! Да­ле­ко ли бы­ло хо­дить за при­ме­ра­ми?..

Га­лич об­ра­ща­ет­ся с тра­ди­ци­ей гру­бее, рез­че, чем бо­лее оче­вид­ные ее про­дол­жа­те­ли (С.Лип­кин, А.Тар­ков­ский). Бли­же все­го Га­ли­чу в этом от­но­ше­нии, по­жа­луй, сти­хи Юрия Дом­бров­ско­го. Уп­ро­щен­ность ос­нов­но­го кон­флик­та ис­ку­па­ет­ся ост­ро­той, эмо­цио­наль­ной на­сы­щен­но­стью его.

 

Всю ночь за сте­ной вор­ко­ва­ла ги­та­ра,

Со­сед-про­ще­лы­га кру­тил юби­лей,

А два по­ня­тых, слов­но два са­ни­та­ра,

А два по­ня­тых, слов­но два са­ни­та­ра,

Зе­вая, то­ми­лись у чер­ных две­рей.

 

Мно­го­го­ло­сие этих пе­сен срод­ни по­ли­фо­нии му­зы­каль­но­го ре­к­вие­ма, что усу­губ­ля­ет­ся па­ро­дий­ным ис­поль­зо­ва­ни­ем тан­го, валь­са, мар­ша. Ха­мо­ва­тый го­лос эпо­хи на­сту­па­ет на ли­ри­че­скую те­му. Под­го­ло­ском «жут­ко­го сто­ле­тия» всту­па­ет его лег­кая му­зы­ка (под­го­ло­ском на­си­лия — рав­но­ду­шие, под­го­ло­ском жес­то­ко­сти — по­шлость).

 

А паль­цы ис­ка­ли кра­мо­лу, кра­мо­лу...

А там, за сте­ной все го­ня­ли «Ра­мо­ну»:

«Ра­мо­на, ка­кой про­стор во­круг, взгля­ни,

Ра­мо­на, и в це­лом ми­ре мы од­ни».

 

«...А жизнь про­мельк­нет

Те­ат­раль­но­го ка­по­ра пе­ной...»

 

Но за по­эта, ко­гда все ре­сур­сы его обо­ро­ны ис­чер­па­ны, всту­па­ет­ся ав­тор­ский го­лос:

 

По ули­це чер­ной, за во­ро­ном чер­ным,

За этой ка­ре­той, где ок­на кре­стом,

Я бу­ду ме­тать­ся в до­зо­ре по­чет­ном,

Я бу­ду ме­тать­ся в до­зо­ре по­чет­ном,

По­ка, обес­си­лев, не рух­ну пла­стом!

 

Здесь на­строе­ние «встать, что­бы драть­ся» опять-та­ки пре­об­ла­да­ет над без­на­деж­но­стью. Ведь и у са­мо­го Ман­дель­шта­ма не­ожи­дан­ное срав­не­ние втор­га­лось в «до­маш­ний» об­раз: «Есть у нас пау­тин­ка шот­ланд­ско­го ста­ро­го пле­да, ты ме­ня им ук­ро­ешь, как фла­гом во­ен­ным, ко­гда я ум­ру». По­эзия под ду­лом на­га­на — со­про­тив­ля­ет­ся.

В пес­не «Па­мя­ти Б.Л.Пас­тер­на­ка» ав­тор­ское вме­ша­тель­ст­во еще бес­це­ре­мон­ней.

 

Ах, осы­па­лись ла­пы ело­чьи,

От­зве­не­ли его ме­те­ли...

До че­го ж мы гор­дим­ся, сво­ло­чи,

Что он умер в сво­ей по­сте­ли!

 

И да­же:

 

Мы не за­бу­дем этот смех

И эту ску­ку!

Мы по­имен­но вспом­ним всех,

Кто под­нял ру­ку!

 

Что и сбы­ва­ет­ся. Под­няв­шие ру­ку — ве­ли­ко­душ­но пре­досте­ре­га­ют те­перь от «све­де­ния сче­тов». Что ж, месть — лишь пер­во­быт­ный ин­стинкт. Мож­но и не сво­дить. Но ра­ди ис­то­ри­че­ской прав­ды, ра­ди спа­си­тель­ной ис­ти­ны, ра­ди ду­хов­но­го здо­ро­вья на­ших по­том­ков сче­ты эти долж­ны быть — во всей пол­но­те — пред­став­ле­ны.

Как тре­пет­но по­эти­че­ский мир про­ти­во­сто­ит ми­ру ор­де­ров и пе­ча­тей в по­свя­щен­ной па­мя­ти Да­нии­ла Харм­са «Ле­ген­де о та­ба­ке»! Мир ска­зоч­ный — и мир, где ска­зоч­ни­ка уби­ва­ют.

 

А мо­жет, сно­ва все на­чать

И бро­сить этот вздор?!

Уже на ор­де­ре пе­чать

От­тис­нул про­ку­рор...

 

Нач­нем ина­че — пять зай­чат

Ре­ши­ли ехать в Тверь...

А в дверь сту­чат,

А в дверь сту­чат —

По­ка не в эту дверь.

 

И хо­тя ско­ро «в дверь сту­чат, на этот раз к не­му»,— во­об­ра­же­ние ав­то­ра, ис­чер­пав ес­те­ст­вен­ные сред­ст­ва к со­про­тив­ле­нию, при­бе­га­ет к сверх­ъес­те­ст­вен­ным.

 

Но Пар­ка нить его тай­ком

По-преж­не­му пря­дет,

А он ушел за та­ба­ком,

Он вско­ро­сти при­дет.

. . . . . . . . . . . . . . . . .

 

Он был в Си­би­ри и в Кры­му,

А опер ка­ж­дый день к не­му

Сту­чит­ся, как ду­рак...

И мно­го, мно­го лет под­ряд

Со­се­ди хо­ром го­во­рят —

Он вы­шел пять ми­нут на­зад,

По­шел ку­пить та­бак...

 

Ни од­но, мо­жет быть, про­из­ве­де­ние Га­ли­ча так пол­но не рас­кры­ва­ет его по­эти­ки, как «Ко­ро­ле­ва ма­те­ри­ка» — пес­ня про Бе­лую Вошь.

Не­ров­ный доль­ник, па­ры строк риф­му­ют­ся че­рез од­ну, текст изо­би­лу­ет по­вто­ра­ми, встав­ные сю­же­ты и от­дель­ные под­роб­но­сти из­бы­точ­ны. Связь ме­ж­ду час­тя­ми под­черк­ну­то гру­ба («го­во­рят, что...» — «а еще го­во­рят...»). Но в раз­ма­ши­стой не­бреж­но­сти ис­пол­не­ния как раз и во­пло­ща­ет­ся мас­штаб­ность за­мыс­ла.

Для за­ру­беж­но­го из­да­ния бы вы­бран со­кра­щен­ный ва­ри­ант тек­ста бал­ла­ды. Га­лич, воз­мож­но, сам был сму­щен не­ко­то­ры­ми длин­но­та­ми и по­вто­ра­ми. Стран­ное де­ло: этот-то со­кра­щен­ный текст ка­жет­ся — в от­ли­чие от про­стран­но­го! — за­тя­ну­тым. То есть из­бы­точ­ность об­раз­ная и сю­жет­ная — не­отъ­ем­ле­мое со­дер­жа­тель­ное свой­ст­во этой бал­ла­ды.

А ведь та­кая из­бы­точ­ность, щед­рость изо­бра­жае­мо­го, та­кой взгляд на бы­тие — с точ­ки зре­ния как бы са­мо­го бы­тия, лю­бую­ще­го­ся со­бой,— есть чер­та древ­не­го эпо­са, стиль «Илиа­ды»! Но пе­ред на­ми ла­гер­ный ад, и это — эпос на­из­нан­ку, ад­ский эпос, эпос не­бы­тия. Бы­тие эпо­са лю­бу­ет­ся со­бой. Не­бы­тие у Га­ли­ча ужа­са­ет­ся са­мо­му се­бе.

Вот и за­ин­те­ре­со­ван­ный со­вре­мен­ник сви­де­тель­ст­ву­ет: «Для нас... Га­лич ни­как не мень­ше Го­ме­ра. Ка­ж­дая его пес­ня — это Одис­сея, пу­те­ше­ст­вие по ла­би­рин­там ду­ши со­вет­ско­го че­ло­ве­ка» (см. А. Га­лич. Ко­гда я вер­нусь. Пол­ное со­б­ра­ние сти­хов и пе­сен. Франк­фурт-на-Май­не, 1981, с. 8). Срав­не­ние с Го­ме­ром все­гда не­кор­рект­но, од­на­ко и мы — срав­ним­ся ли с вои­на­ми, слу­ша­те­ля­ми аэда? Так что про­пор­ция со­блю­де­на. Эпос не­бы­тия на­сле­ду­ет сол­неч­но­му эпи­чес­ко­му бы­тию.

И как под­роб­но вы­пи­сан щит Ахил­ла, при­чем изо­бра­же­ния на щи­те вы­рас­та­ют до це­ло­го кос­мо­са,— так ло­зунг «Сла­ва тру­ду!», ко­щун­ст­вен­но зву­ча­щий на ши­ро­те ГУ­ЛАГа, по­вто­ря­ет­ся и пе­ре­ос­мыс­ли­ва­ет­ся в бал­ла­де, по­во­ра­чи­ва­ясь к слу­ша­те­лю или чи­та­те­лю раз­ны­ми свои­ми гра­ня­ми.

 

Го­во­рят, что од­на­ж­ды, в три­дцать седь­мом,

В том са­мом ли­хом го­ду,

Ко­гда в тай­ге на всех язы­ках

Про­кри­ча­ли «Сла­ва тру­ду!»,

Ко­гда при­зва­ла на­род Ко­лы­ма

К доб­ле­ст­но­му тру­ду,

И но­ча­ми по­кой­ни­ков в шта­бе­ля

Ук­ла­ды­ва­ли на льду,

Ко­гда по­кря­ки­ва­ла тай­га

От доб­ле­ст­но­го тру­да...

 

Раз­во­ра­чи­ва­ет­ся жут­кий кос­мос: от спя­щих со­бак, та­чек и ло­пат на сне­гу — до пла­не­ты Марс с уст­рем­лен­ны­ми к ней выш­ка­ми. В этом кос­мо­се тво­рит­ся страш­ное и смеш­ное, же­ст­кое и не­при­стой­ное. Гиб­нет оче­ред­ной на­чаль­ник,—

 

...И всю ночь, го­во­рят, над зо­ною плыл

Про­тяж­ный и страш­ный вой.

Его на­шли в од­ном са­по­ге,

И от стра­ха — рот до ушей,

И на вздув­шей­ся шее ту­гой пет­лей

Удав­ка из бе­лых вшей...

 

Ис­то­ри­че­ские и жи­тей­ские со­бы­тия по­лу­ча­ют урод­ли­во-фан­та­сти­че­ское ис­тол­ко­ва­ние, и пер­во­при­чи­ной их, «по­ве­ли­тель­ни­цей зэ­ка», «ко­ро­ле­вой Ма­те­ри­ка» вы­сту­па­ет — Бе­лая Вошь.

 

...Но мы-то зна­ем, кто вел нас в бой

И кто про­во­жал на смерть!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

А это су­ме­ет лю­бой ду­рак —

По за­ду вка­тить рем­нем,

А это су­ме­ет лю­бой ду­рак —

Па­лить в без­о­руж­ных всласть!

Но мы-то зна­ем, ка­кая власть

Бы­ла и вза­прав­ду власть!

 

Те­перь «вы­яс­ня­ет­ся», что пер­во­при­чи­ной тер­ро­ра, вра­нья и хо­зяй­ст­вен­но­го раз­ва­ла был не толь­ко и не столь­ко Ста­лин (и да­же не Ка­га­но­вич), сколь­ко сис­те­ма. Ко­манд­но-ад­ми­ни­ст­ра­тив­ная сис­те­ма, объ­яс­ня­ют уче­ные. Бе­лая Вошь, ут­вер­ждал по­эт.

 

Алек­сандр Га­лич был од­ним из соз­да­те­лей то­го ли­те­ра­тур­но­го про­цес­са, по за­ко­нам ко­то­ро­го «Эри­ка» бе­рет че­ты­ре ко­пии, вот и все! А это­го дос­та­точ­но!» Те­перь твор­че­ст­во Га­ли­ча дос­туп­но ши­ро­чай­шей ау­ди­то­рии. Мно­гое из то­го, о чем пел Га­лич, пе­ре­ста­ло быть во­ен­ной тай­ной. Но пе­ре­ста­ло ли су­ще­ст­во­вать?

Да и мы са­ми — раз­ве со­всем уж не «та­кие не­стер­пи­мо ра­жие и та­кие, в сущ­но­сти, при­мер­ные»?

И по-преж­не­му «вер­ту­хае­во се­мя» ще­го­ля­ет на­ро­до­лю­би­ем, за­иг­ры­ва­ет с му­жич­ком: «А что зу­бы под­чис­тую — тю-тю, так, вер­но, спья­ну об­ло­мал об ку­тью!» — И по-преж­не­му не­слыш­но ог­ры­за­ет­ся кре­сть­я­нин: «Мне б с то­бой не в бе­се­ду, мне б те­бя на ро­га! Мне бы зу­бы, да не­ту! Зна­ешь сло­во «цын­га»?»

И слу­ча­ет­ся сно­ва, что «над гро­бом ста­ли ма­ро­де­ры и не­сут по­чет­ный... Ка-ра-ул!»

Ци­ти­ро­вать эту эн­цик­ло­пе­дию со­вет­ской жиз­ни мож­но до бес­ко­неч­но­сти.

...Не­за­дол­го до смер­ти, как бы воз­вра­ща­ясь к чис­то­му по­эти­че­ско­му ис­то­ку, Га­лич гру­стил:

 

... и опять на­чи­на­ет­ся дет­ст­во,

пах­нет мок­рой тра­вой

и ма­хо­роч­ным ды­мом жи­лья...

. . . . .  . . . . . . . . . . . . . . . .

 

про­дол­жа­ет­ся боль.

по­то­му что ей не­ку­да деть­ся,

воз­вра­ща­ет­ся ве­че­ром ве­тер

на кру­ги своя.

 

И воз­вра­ща­ет­ся ве­тер. «Ко­гда я вер­нусь...» И воз­вра­ща­ет­ся Га­лич. Что­бы ни­ко­гда не воз­вра­ща­лось от­толк­нув­шее по­эта вре­мя, ос­тав­шись в ис­то­рии по­эзии его вре­ме­нем.

 

 

Ян­варь 1989

 

 

 

 

 

КО­НЕЦ ПРЕ­КРАС­НОЙ ЭПО­ХИ

 

В на­ши дни час­то при­хо­дит­ся слы­шать о «брон­зо­вом ве­ке» рус­ской по­эзии. Под этим под­ра­зу­ме­ва­ет­ся не­кое воз­ро­ж­де­ние рус­ской по­эзии, буд­то бы имею­щее ме­сто, на­чи­ная с 50-х го­дов на­ше­го сто­ле­тия. Пред­став­ле­ние это бы­ст­ро ока­ме­не­ва­ет и пре­вра­ща­ет­ся в один из ус­той­чи­вых ми­фов, ко­то­ры­ми столь бо­га­та со­вре­мен­ная куль­ту­ра.

Да по­зво­ле­но бу­дет усом­нить­ся. (...) 50-е го­ды ни­ка­ким «воз­ро­ж­де­ни­ем рус­ской по­эзии» не от­ме­че­ны. Это не оз­на­ча­ет, буд­то с по­эзи­ей ни­че­го су­ще­ст­вен­но­го то­гда не про­ис­хо­ди­ло. Од­на­ко про­ис­хо­див­шее ка­са­лось не столь­ко са­мой по­эзии, сколь­ко внеш­них воз­дей­ст­вий на нее. Про­ис­хо­ди­ло, ес­ли угод­но, воз­ро­ж­де­ние — час­тич­ное, не­по­сле­до­ва­тель­ное и дву­смыс­лен­ное — пе­ча­та­нья боль­ших по­этов. Ес­ли пре­ж­де раз­ре­ше­но бы­ло «про лю­бовь» чи­тать лишь у Си­мо­но­ва да Щи­па­че­ва — то от­ны­не ста­ло раз­ре­ше­но (с уни­зи­тель­ны­ми ог­ра­ни­че­ния­ми и ого­вор­ка­ми) чи­тать Пас­тер­на­ка и Ах­ма­то­ву.

Что­бы это внеш­нее «воз­ро­ж­де­ние» по­влия­ло на са­му по­эзию, пус­тив на­деж­ные кор­ни внут­ри куль­ту­ры, тре­бо­ва­лось — по мень­шей ме­ре — удер­жать­ся на уров­не тех вер­шин, ко­то­рых боль­шая по­эзия к то­му вре­ме­ни дос­тиг­ла. Не мог­ло быть и ре­чи о «воз­ро­ж­де­нии» по­эзии, по­то­му что по­эзия пред тем не толь­ко не уми­ра­ла, но пе­ре­жи­ла тра­ги­че­ский — на­пе­ре­кор ги­бель­ным об­стоя­тель­ст­вам — рас­цвет. Ес­ли при­знать за упа­док по­эзии пас­тер­на­ков­ские сти­хи из ро­ма­на — то­гда, ра­зу­ме­ет­ся, мож­но ста­вить во­прос о по­сле­дую­щем воз­ро­ж­де­нии...

Ме­ж­ду тем уро­вень этот на де­ле удер­жан не был. И в 60-е го­ды луч­шие по­эты убе­гав­ше­го вре­ме­ни, по­эты до­ре­во­лю­ци­он­ной куль­ту­ры, вжи­ве и по­смерт­но воз­вы­ша­лись над го­ри­зон­том на­шей по­эзии.

По­ко­ле­нию но­вых по­этов на­нес­ли ущерб ил­лю­зии. «От­те­пель» бы­ла вос­при­ня­та че­рес­чур бу­к­валь­но и серь­ез­но. Мно­гие рас­счи­ты­ва­ли воз­не­сти по­эзию к вер­ши­нам на ее вол­нах. В ито­ге мно­го шу­му вы­пле­ски­ва­лось на­ру­жу (эс­т­ра­да) — внут­ри же под­го­тов­лял­ся ком­про­мисс (на раз­ных уров­нях: от по­верх­но­ст­но-слу­чай­но­го и вре­мен­но­го — до соз­на­тель­но­го и глу­бин­но-по­роч­но­го), ком­про­мисс с офи­цио­зом. По­рой и оп­по­зи­ция рас­смат­ри­ва­лась как «оп­по­зи­ция Ее Ве­ли­че­ст­ва», не­что вре­мен­ное, как шанс на бу­ду­щее по­ме­нять­ся мес­та­ми с фи­гу­ра­ми офи­ци­аль­ны­ми, пре­вра­тить­ся са­мим в офи­ци­аль­ные фи­гу­ры — тем са­мым ви­до­из­ме­нив (по ме­ре вку­сов и стрем­ле­ний ка­ж­до­го) са­мый офи­ци­оз. Рас­чет этот ос­но­вы­вал­ся на об­ста­нов­ке кон­ца 50-х — на­ча­ла 60-х го­дов. Но к кон­цу 60-х об­ста­нов­ка зри­мо пе­ре­ме­ни­лась. Ком­про­мисс рез­ко об­на­жил­ся. Глав­ное же — от­чет­ли­во про­яс­ни­лось: на ка­кой ос­но­ве и при чьей ге­ге­мо­нии ком­про­мисс этот осу­ще­ст­в­лен. Ви­до­из­ме­не­ние офи­цио­за про­шло для офи­цио­за поч­ти без­бо­лез­нен­но, по­эзия же (что у «гром­ко­го» Ев­ту­шен­ко, что у «ти­хо­го» Ку­няе­ва) ут­ра­ти­ла ту ду­хов­ную не­за­ви­си­мость и ту куль­тур­ную са­мо­стоя­тель­ность, ко­то­рые столь гор­де­ли­во, сквозь тя­го­ты, вы­жи­ва­ли в твор­че­ст­ве ста­рых по­этов. Офи­ци­аль­ная эр­зац­куль­ту­ра, вос­при­няв — со ста­рой из­би­ра­тель­но­стью — но­вые вея­ния, обо­га­ти­лась гиб­ко­стью, ко­то­рой до то­го ей так не­дос­та­ва­ло... Ба­ланс ока­зал­ся яв­но не в поль­зу «от­те­пель­но­го» по­ко­ле­ния.

Ил­лю­зии па­ли. На­ча­лась ре­ак­ция. Те, кто про­дол­жал упор­но от­стаи­вать фаль­ши­вый ком­про­мисс, по­ка­ти­лись — мед­лен­но, но вер­но — к ут­ра­те пра­ва на зва­ние рус­ско­го ли­те­ра­то­ра и по­эта. Бес­ком­про­мисс­ные во­все бро­си­ли офи­ци­оз. Ро­дил­ся чис­тый по­эти­че­ский нон­кон­фор­мизм. От­дель­ные судь­бы и кон­крет­ная хро­но­ло­гия не все­гда мо­гут уло­жить­ся в эту схе­му: но суть де­ла, ду­ма­ет­ся, имен­но та­ко­ва.

Бе­да в том, что но­вей­шая кон­фор­ми­ст­ская по­эзия (и во­об­ще ли­те­ра­ту­ра) в боль­шом чис­ле тех же об­раз­цов, ко­то­рые сде­ла­лись по­пу­ляр­ны­ми по хо­ду ис­тек­ше­го де­ся­ти­ле­тия,— стра­да­ла и стра­да­ет по сей день ка­кой-то до­сад­ной ущерб­но­стью. Ущерб­ность эта на всех уров­нях дос­та­точ­но од­но­род­на и од­но­на­прав­ле­нна. Ве­ет ото­всю­ду не то что­бы «на­смеш­кой горь­кою об­ма­ну­то­го сы­на над про­мо­тав­шим­ся от­цом», но са­мо­ос­мея­ни­ем рух­нув­ше­го са­мо­об­ма­на. В мас­се вы­сту­п­ле­ний, ху­до­же­ст­вен­но не­пол­но­цен­ных, это вы­ра­же­но в урод­ли­вом крив­ля­нии, де­ше­вом эпа­та­же, в мел­ком, так ска­зать, ху­ли­ган­ст­ве. На бо­лее вы­со­ком уров­не та же тен­ден­ция вы­ра­же­на во все­про­ни­каю­щих ин­то­на­ци­ях иро­нии.

Об этом-то и пой­дет в ос­нов­ном речь. Иро­ния как ос­но­во­по­ла­гаю­щий цен­но­ст­ный и сти­ле­соз­даю­щий мо­мент нон­кон­фор­ми­ст­ской по­эзии (ши­ре— и ли­те­ра­ту­ры, и куль­ту­ры в це­лом); иро­ния в свя­зи с об­щи­ми тен­ден­ция­ми ис­то­рии куль­ту­ры; оцен­ка — в этом кон­тек­сте — тен­ден­ций и пер­спек­тив со­вре­мен­ной по­эзии как куль­тур­но­го яв­ле­ния,— вот чем те­перь уме­ст­но за­нять­ся.

Что иро­ния про­ни­зы­ва­ет на­сквозь на­зван­ные пла­сты ли­те­ра­ту­ры — спо­рить не при­хо­дит­ся. Пе­ред на­ми — мно­го­раз­ли­чие пси­хо­ло­ги­че­ских от­тен­ков ее. Так у Брод­ско­го (на­чаль­но са­мо­го бес­ком­про­мисс­но­го, да и во­об­ще ед­ва ли не са­мо­го ран­не­го из но­вей­ших нон­кон­фор­ми­стов) иро­ния со­пря­же­на с от­вет­ст­вен­ным соз­на­ни­ем соб­ст­вен­но­го дос­то­ин­ст­ва; в ро­ма­не В.Еро­фее­ва «Мо­ск­ва-Пе­туш­ки» иро­ния до­хо­дит до от­чая­ния   от страха за это дос­то­ин­ст­во; в ро­ма­не Э. Ли­мо­но­ва «Это я, Эдич­ка» чув­ст­во соб­ст­вен­но­го дос­то­ин­ст­ва сча­ст­ли­во ут­ра­чи­ва­ет­ся... Пе­ред на­ми — раз­но­об­ра­зие жан­ров, за­хва­чен­ных иро­ни­че­ской ин­то­на­ци­ей или со­дер­жа­щих апо­ло­гию иро­нии. На­зва­ны уже по­эзия и ху­до­же­ст­вен­ная про­за; но су­ще­ст­ву­ет да­же иро­ни­че­ское ли­те­ра­ту­ро­ве­де­ние (шко­ла Си­няв­ско­го); пу­ще то­го: иро­ния вос­хва­ля­ет­ся в по­ли­ти­че­ской пуб­ли­ци­сти­ке! В са­мом де­ле: в 6-м но­ме­ре жур­на­ла «Син­так­сис» мож­но про­честь та­кое: «Нет, без иро­нии ни­как нель­зя. Иро­ния — это да­же луч­ше чем habeas corpus act» (с. 81)... На­сы­ще­ны иро­ни­ей и мно­го­чис­лен­ны­ми груп­по­вы­ми на­прав­ле­ниями, на­чи­на­ния­ми, пред­при­ятия: тут и «Апол­лон», и «Ков­чег», и да­же по­лу­рес­пек­та­бель­ный «Мет­ро­поль».

Как буд­то за­стыл на рек­лам­ном щи­те ос­во­бо­ж­даю­щей­ся рус­ской ли­те­ра­ту­ры один-един­ст­вен­ный вы­ра­зи­тель­ный жест: вы­су­ну­тый язык.

Иро­ния рас­смат­ри­ва­ет­ся не про­сто как рас­про­стра­нен­ный се­го­дня стиль мыш­ле­ния, тон, при­ем, троп: нет, но — как ед­ва ли не уни­вер­саль­ная ос­но­ва куль­ту­ры, как гар­мо­ния куль­тур­ных цен­но­стей.

Мож­но рас­смат­ри­вать ис­ток тен­ден­ции как эмо­цио­наль­ный им­пульс, имен­но — как ре­ак­цию на па­ра­нои­даль­ную серь­ез­ность офи­цио­за. Иро­ния при­зва­на «сни­мать» ог­ра­ни­чен­ную од­но­сто­рон­ность па­те­ти­ки. Но раз­ве все­об­щая, бес­ко­неч­ная са­мо­цен­ная иро­ния не есть так же од­но­сто­рон­ность, за­слу­жи­ваю­щая пре­ж­де все­го — как это ни па­ра­док­саль­но! — иро­ни­че­ско­го же ог­лу­п­ле­ния? Су­ще­ст­ву­ет же удач­ная па­ро­дия на Ли­мо­но­ва (см. «Эхо» 122-3). А вы­ше­при­ве­ден­ный пас­саж на­счет habeas corpus — раз­ве не в па­ро­дию про­сит­ся?

Но да­же не в однос­то­рон­но­сти этой — ущерб­ная суть ны­неш­не­го «па­ни­ро­низ­ма». Суть в том, что — как по­ка­зы­ва­ет ис­то­рия куль­ту­ры (ли­те­ра­ту­ры пре­ж­де все­го) — дух иро­нии пло­до­твор­но и про­дук­тив­но ды­шит там, где вы­зы­ва­ют его с по­зи­ции си­лы, где уве­рен­ная в се­бе твор­че­ская лич­ность опи­ра­ет­ся на мощ­ный внут­рен­ний по­тен­ци­ал. Вот лишь два при­ме­ра. На­сквозь иро­нич­ной бы­ла рус­ская куль­ту­ра кон­ца XVIII — на­ча­ла XIX сто­ле­тия. Соз­да­ва­ли эту куль­ту­ру лю­ди силь­ные, при­том упи­ваю­щие­ся — мо­жет быть, че­рес­чур лег­ко­мыс­лен­но — взле­том мо­ло­дой по­сле­пет­ров­ской Рос­сии над аре­ной ев­ро­пей­ской ис­то­рии. Лю­ди эти пол-Ев­ро­пы за­вое­ва­ли и пол-Рос­сии ус­та­ви­ли па­мят­ни­ка­ми се­бе («Ру­мян­це­ва по­бе­дам»). Дер­жа­вин (спас­ший­ся вер­хом от са­мо­го Пу­га­че­ва с под­руч­ны­ми), Пуш­кин (вос­хи­щав­ший­ся за это Дер­жа­ви­ным) и дру­гие лю­ди то­го же скла­да,— все они ды­ша­ли и на­сла­ж­да­лись мо­щью и сла­вой Рос­сии, для са­мих же се­бя за долг по­чи­та­ли из пус­тя­ков под­ста­вить под ду­ло пис­то­ле­та грудь на по­един­ке. Этим лю­дям иро­ния не толь­ко до­бав­ля­ла бле­ска — она еще со­об­ща­ла им че­ло­веч­ность: без иро­нии, со­гре­ваю­щей эпо­ху, они ка­за­лись бы ка­ки­ми-то бес­чув­ст­вен­ны­ми мон­ст­ра­ми, ли­шен­ны­ми обая­ния сла­бо­сти че­ло­ве­че­ской.— Еще при­мер: зна­ме­ни­тая ро­ман­ти­че­ская иро­ния. С ее по­мо­щью не­мец­кий пи­са­тель-ро­ман­тик и его ро­ман­ти­че­ский ге­рой от­тал­ки­ва­лись от кос­но­го и ог­ра­ни­чен­но­го фи­ли­сте­ра, а за­тем воз­но­си­лись и над со­бою в бес­ко­неч­но­сти чис­то­го мыш­ле­ния и в ар­ти­сти­че­ской мно­го­гран­но­сти тре­ни­ро­ван­но­го во­об­ра­же­ния. Здесь так­же на­ли­цо бы­ла си­ла, си­ла ду­ха в по­ни­ма­нии не­мец­ко­го ро­ман­тиз­ма.

От иро­нии же, ко­то­рой пе­ре­на­сы­ще­на се­го­дняш­няя на­ша ли­те­ра­ту­ра, за вер­сту ве­ет рас­те­рян­но­стью, не­уве­рен­но­стью в се­бе, сла­бо­стью. У ис­то­ков этой иро­ни­че­ской по­эти­ки — не иг­ри­вое соз­на­ние си­лы, но горь­кое раз­оча­ро­ва­ние, крах бы­лых на­дежд. От­че­го это так — во мно­гом объ­яс­ня­ет­ся при­ве­ден­ны­ми в на­ча­ле со­об­ра­же­ния­ми ис­то­ри­че­ско­го по­ряд­ка. Иро­ния, ли­шен­ная силь­ной по­зи­ции, в боль­шин­ст­ве слу­ча­ев вы­гля­дит бес­по­мощ­но. В це­лом опи­сы­вае­мое те­че­ние мож­но оп­ре­де­лить как куль­тур­ное по­ра­жен­че­ст­во.

Сла­бость, на­хо­дя­щая в се­бе не­при­ем­ле­мое, не­аде­к­ват­ное вы­ра­же­ние и не пы­таю­щая­ся оты­скать для се­бя проч­ную ду­хов­но-цен­но­ст­ную опо­ру,— к то­му как раз и ве­дет, что у лю­дей да­же спо­соб­ных (как Ли­мо­нов) иро­ния вы­ро­ж­да­ет­ся в го­лое ер­ни­че­ст­во, са­мо­ос­мея­ние до­хо­дит до ут­ра­ты чув­ст­ва соб­ст­вен­но­го до­сто­ин­ст­ва, на­прочь вы­вет­ри­ва­ет­ся вы­со­кая от­вет­ст­вен­ность по­эта и да­же эле­мен­тар­ная ли­те­ра­тор­ская от­вет­ст­вен­ность.

Оче­вид­но, что до бес­ко­неч­но­сти про­дол­жат­ься так не мо­жет. «Воз­ро­ж­де­ние рус­ской по­эзии», «брон­зо­вый век» — на де­ле бо­лез­нен­но-пе­ре­ход­ный пе­ри­од, или, точ­нее, бо­лез­нен­но-пе­ре­ход­ное те­че­ние в ис­то­рии рус­ской ли­те­ра­ту­ры. Оно долж­но вы­не­сти по­эзию на­шу в бо­лее чис­тое рус­ло, к бо­лее пло­до­нос­ным бе­ре­гам. Но по­ка что по­вет­рие чрез­вы­чай­но ус­той­чи­во, цеп­ко, да­же кос­но — при всей его тя­ге к нис­про­вер­га­тель­ст­ву все­го и вся. Ну­жен об­шир­ный, ос­но­ва­тель­ный и пре­ж­де все­го доб­ро­со­ве­ст­ный диа­лог, да­бы ра­зо­брать­ся во всех на­вер­чен­ных за по­след­ние де­ся­ти­ле­тия про­ти­во­ре­чи­ях, не­до­ра­зу­ме­ни­ях и не­со­об­ра­зи­ях. И не сле­ду­ет ду­мать, буд­то на­зван­ная тен­ден­ция ка­са­ет­ся слу­чай­но свя­зан­ных ме­ж­ду со­бой или по­верх­но­ст­ных яв­ле­ний. Яв­ле­ния эти, по­ми­мо об­щей ис­то­ри­че­ской и пси­хо­ло­ги­че­ской ос­но­вы, ко­ре­ня­щей­ся в не­дав­нем про­шлом и опи­сан­ной вы­ше, ос­но­вы­ва­ют­ся так­же (соз­на­тель­но или бес­соз­на­тель­но) на од­ной весь­ма глу­бо­кой ис­то­ри­ко-куль­тур­ной ошиб­ке.

Не­дав­но опуб­ли­ко­ва­ны чрез­вы­чай­но по­ка­за­тель­ные в этом смыс­ле за­пи­си Ми­хаи­ла Бах­ти­на. Ав­то­ри­тет Бах­ти­на, пол­ве­ка с лиш­ним ис­клю­чи­тель­но пло­до­твор­но ра­бо­тав­ше­го на сты­ке не­сколь­ких гу­ма­ни­тар­ных на­ук и сде­лав­ше­го ряд ори­ги­наль­ных и бле­стя­щих от­кры­тий, как бы спо­соб­ст­ву­ет соз­да­нию ви­ди­мо­сти, буд­то сам «объ­ек­тив­ный ход нау­ки» обос­но­вы­ва­ет «сти­хий­ные ис­ка­ния» ху­дож­ни­ков ин­те­ре­сую­ще­го нас на­прав­ле­ния. Бах­ти­на уже не за­по­доз­ришь в слу­чай­но­сти или по­верх­но­ст­но­сти су­ж­де­ний; но в дан­ном слу­чае соз­да­ет­ся впе­чат­ле­ние, что, чем ос­но­ва­тель­ней и глуб­же вы­ска­зы­ва­ет­ся Бах­тин — тем ос­но­ва­тель­ней и глуб­же его за­блу­ж­де­ние. Сле­ду­ет по­это­му под­роб­но рас­смот­реть его вы­ска­зы­ва­ния. Ду­ма­ет­ся, не­ма­лое чис­ло ны­неш­них со­чи­ни­те­лей охот­но вы­ска­за­лись бы в ду­хе этих за­пи­сей Бах­ти­на, рас­по­ла­гай они кру­го­зо­ром уче­но­го. Лю­бо­пыт­но, кста­ти, хо­тя Бах­тин не имел от­но­ше­ния к «брон­зо­во­му ве­ку» и т. п., ему в свое вре­мя при­шел­ся по ду­ше один из по­ка­за­тель­нейших об­раз­цов со­вре­мен­но­го «па­ни­ро­низ­ма»: ро­ман «Мо­ск­ва — Пе­туш­ки». Зна­чит, пе­ред на­ми не от­вле­чен­ная иг­ра ума, но не­что, что но­сит­ся в воз­ду­хе.

Вот не­сколь­ко вы­дер­жек.— «Иро­ния во­шла во все язы­ки но­во­го вре­ме­ни (осо­бен­но фран­цуз­ский), во­шла во все сло­ва и фор­мы (осо­бен­но син­так­си­че­ские, иро­ния, на­при­мер, раз­ру­ши­ла гро­мозд­кую «выс­прен­нюю» пе­риодич­ность ре­чи). Иро­ния есть по­всю­ду (...). Че­ло­век но­во­го вре­ме­ни не ве­ща­ет, а го­во­рит, то есть го­во­рит ого­во­роч­но. Все ве­щаю­щие жан­ры со­хра­ня­ют­ся глав­ным об­ра­зом как па­ро­дий­ные или по­лу­па­ро­дий­ные час­ти ро­ма­на. Язык Пуш­ки­на — это имен­но та­кой, про­ни­зан­ный иро­ни­ей (в раз­ной сте­пе­ни), ого­во­роч­ный язык но­во­го вре­ме­ни.

Ре­че­вые субъ­ек­ты вы­со­ких, ве­щаю­щих жан­ров — жре­цы, про­ро­ки, про­по­вед­ни­ки, су­дьи, во­ж­ди, пат­ри­ар­халь­ные от­цы и т. п. — уш­ли из жиз­ни. Всех их за­ме­нил пи­са­тель. Про­сто пи­са­тель, ко­то­рый стал на­след­ни­ком их сти­лей. Он ли­бо их сти­ли­зу­ет (то есть ста­но­вит­ся в по­зу про­ро­ка, про­по­вед­ни­ка и т. п.), ли­бо па­ро­ди­ру­ет (в той или иной сте­пе­ни). Ему еще нуж­но вы­ра­бо­тать свой стиль, стиль пи­са­те­ля. Для аэда, рап­со­да, тра­ги­ка (жре­ца Дио­ни­са), да­же еще для при­двор­но­го по­эта но­во­го вре­ме­ни эта про­бле­ма еще не су­ще­ст­во­ва­ла. Бы­ла им да­на и си­туа­ция: празд­ни­ки раз­но­го ро­да, куль­та, пи­ры. Да­же пред­ро­ман­ное сло­во име­ло си­туа­цию — празд­ни­ки кар­на­валь­но­го ти­па. Пи­са­тель же ли­шен сти­ля и си­туа­ции. Про­изош­ла пол­ная се­ку­ля­ри­за­ция ли­те­ра­ту­ры» (Из за­пи­сей 1970-1971 го­дов.— М.М.Бах­тин, Эс­те­ти­ка сло­вес­но­го твор­че­ст­ва. М., 1979, с. 336).

Иро­ни­че­ско­му сло­ву про­ти­во­пос­тав­ле­но у Бах­ти­на сло­во ав­то­ри­тар­ное.— «Сло­во с ос­вя­щен­ны­ми, не­при­ступ­ны­ми гра­ни­ца­ми и по­то­му инерт­ное сло­во с ог­ра­ни­чен­ны­ми воз­мож­но­стя­ми кон­так­тов и со­че­та­ний. Сло­во, тор­мо­зя­щее и за­мо­ра­жи­ваю­щее мысль. Сло­во, тре­бую­щее бла­го­го­вей­но­го по­вто­ре­ния, а не даль­ней­ше­го раз­ви­тия, ис­прав­ле­ний и до­пол­не­ний. Сло­во, изъ­я­тое из диа­ло­га (...). Это сло­во бы­ло рас­сея­но по­всю­ду, ог­ра­ни­чи­вая,на­прав­ляя и тор­мо­зя мысль и жи­вой опыт» (там же, с. 337).

До сих пор Бах­тин лишь опи­сы­вал и оп­ре­де­лял то, что пред­став­ля­лось ему как фак­ти­че­ская за­ко­но­мер­ность (хо­тя и здесь не скры­вал оце­ноч­ных сим­па­тий). Но вот он и впря­мую ста­вит оце­ноч­ный ак­цент.— «Не­до­пус­ти­мость од­но­тон­но­сти (серь­ез­ной). (...) На­си­лие не зна­ет сме­ха (...) Ин­то­на­ция ано­ним­ной уг­ро­зы в то­не дик­то­ра, пе­ре­даю­ще­го важ­ные со­об­ще­ния» (там же, с. 338).

Итак, иро­ни­че­ско­му сло­ву Бах­тин от­кры­то сим­па­ти­зи­ру­ет — ав­то­ри­тар­но­го же сло­ва не жа­лу­ет. По­след­нее, как вид­но из кон­тек­ста, по­ни­ма­ет­ся им как сло­во лю­бой ав­то­ри­тар­ной куль­ту­ры (зна­чит, куль­ту­ры об­ще­ст­ва тео­кра­ти­че­ско­го или по­лис­но­го, им­пер­ско­го или дес­по­ти­че­ско­го, со­слов­но-мо­нар­хи­че­ско­го, или аб­со­лю­ти­ст­ско­го, на­ко­нец — иде­о­пар­то­кра­ти­че­ско­го). Яс­но, од­на­ко (в осо­бен­но­сти из при­ме­ра о дик­то­ре, пе­ре­даю­щем важ­ные со­об­ще­ния),— что эмо­цио­наль­ный Бах­тин от­тал­ки­ва­лся пре­ж­де все­го от по­след­ней из на­зван­ных форм. А ведь сущ­ность этой по­след­ней фор­мы — не столь­ко ав­то­ри­таризм во­об­ще, сколь­ко на­силь­ст­вен­ная без­ду­хов­ность этой осо­бен­ной сис­те­мы. Со­зи­да­тель­ная твор­че­ская по­тен­ция этой осо­бен­ной сис­те­мы — ни­чтож­на. По­это­му, имен­но по­это­му со­вре­мен­ная иде­о­пар­то­кра­тия бо­ит­ся сме­ха, как бо­ит­ся во­об­ще лю­бых «по­эти­че­ских воль­но­стей». Но мно­гие преж­ние фор­мы ав­то­ри­та­риз­ма (в осо­бен­но­сти пат­ри­ар­халь­но-ре­ли­ги­оз­ные) не толь­ко не стра­да­ли бо­яз­нью смеш­но­го, но дей­ст­вен­но спо­соб­ст­во­ва­ли рас­про­стра­не­нию сти­хии сме­ха — ра­ди со­хра­не­ния здо­ро­во­го ба­лан­са об­ще­ст­вен­ных на­строе­ний. Бах­ти­ну бы­ло пре­вос­ход­но из­вест­но, что ос­мея­ние три­ум­ви­ра­то­ра, к при­ме­ру, но­си­ло ре­ли­ги­оз­но-ри­ту­аль­ные чер­ты. Древ­ние иран­цы не при­сту­па­ли к от­вет­ст­вен­ным пе­ре­го­во­рам без воз­лия­ний (на­вряд ли это при­вно­си­ло в про­це­ду­ру скуч­ную серь­ез­ность). В ан­тич­но­сти иро­ния бы­ла пол­но­прав­но при­зна­на тро­пом ри­то­ри­ки (ри­то­ри­че­ские жан­ры — вот уж по­ис­ти­не жан­ры ве­щаю­щие). Сред­не­ве­ко­вье зна­ло по­доб­ные же тра­ди­ции. В древ­но­сти по­за ока­ме­не­лой серь­ез­но­сти со­от­вет­ст­во­ва­ла эпо­хам упад­ка, но ни­как не рас­цве­та ав­то­ри­тар­ных со­ци­аль­но-куль­тур­ных об­ра­зо­ва­ний (а все со­ци­аль­но-куль­тур­ные об­ра­зо­ва­ния древ­но­сти, вклю­чая да­же афин­скую де­мо­кра­тию, бы­ли — по край­ней ме­ре, в идее сво­ей — ав­то­ри­тар­ны)... Ви­ди­мо, в соз­на­нии Бах­ти­на име­ла ме­сто абер­ра­ция, по­все­ме­ст­но рас­про­стра­нен­ная в на­ши дни и ос­но­ван­ная на не­хит­рой фор­му­ле «все­гда и всю­ду од­но и то же»: «муд­рость» от­ча­яв­ше­го­ся рас­суд­ка!.. Но по­зи­ция Бах­ти­на за­слу­жи­ва­ет осо­бо­го вни­ма­ния, по­то­му что, раз­де­ляя с млад­ши­ми со­вре­мен­ни­ка­ми од­ну и ту же ис­то­ри­ко-куль­тур­ную ошиб­ку, зна­ме­ни­тый уче­ный как бы осе­ня­ет сво­им ав­то­ри­те­том бунт про­тив ав­то­ри­та­риз­ма, под­во­дит серь­ез­ную на­уч­ную ба­зу под апо­ло­гию все­об­щей иро­нии. По­вто­рюсь: во всех слу­ча­ях эмо­цио­наль­ный им­пульс един, еди­на и оши­боч­ность оце­нок, вы­рос­ших на ос­но­ве это­го им­пуль­са. За­кон, вы­ве­ден­ный из на­блю­де­ний над на­шей со­вре­мен­но­стью,— с ма­ши­наль­ной пре­ду­бе­ж­ден­но­стью пе­ре­но­сит­ся на про­шлое. И об­рат­но: не­чет­кое осоз­на­ние раз­ли­чий в ис­то­ри­ко-куль­тур­ных об­ра­зо­ва­ни­ях ве­дет к обос­но­ва­нию, а за­тем — к оп­рав­да­нию — ны­неш­не­го куль­тур­но­го (в ча­ст­но­сти, по­эти­че­ско­го) упад­ка, в ко­неч­ном сче­те — к са­мо­оп­рав­да­нию.

По­это­му пред­став­ля­ет­ся лож­ной не толь­ко рет­ро­спек­тив­ная абер­ра­ция у Бах­ти­на. Удив­ля­ет и его оцен­ка со­вре­мен­ной куль­ту­ры как иро­ни­че­ской по су­ще­ст­ву сво­ему, бо­лее то­го — как не­об­хо­ди­мо иро­ни­че­ской по ло­ги­ке про­цес­са (от от­дель­ных жан­ров — до язы­ка как об­ще­куль­тур­ной ос­но­вы). Удив­ля­ет — ибо, ес­ли об ушед­ших от нас эпо­хах мож­но су­дить, ря­дить и спо­рить, ос­но­вы­ва­ясь на про­ти­во­ре­чи­вых ис­точ­ни­ках, то ведь на­ша эпо­ха — вся пе­ред на­ши­ми гла­за­ми, на все ла­ды зве­нит в ушах и с не­дву­смыс­лен­ной ося­за­тель­но­стью бе­рет за гор­ло... При­хо­дит­ся в от­вет Бах­ти­ну при­вес­ти не­сколь­ко про­стых, но су­ще­ст­вен­ных возра­же­ний.

 

1. Бах­тин, по­хо­же, опо­здал со сво­ей оцен­кой на сто­ле­тие-дру­гое: по край­ней ме­ре, для той об­ста­нов­ки, в ко­то­рой са­мо­му ему при­шлось не­сколь­ко де­ся­ти­ле­тий жить и ра­бо­тать (под уг­ро­жаю­щие ру­ла­ды ра­дио­транс­ля­то­ра). В ос­но­ве «па­ни­ро­ни­че­ской» кон­цеп­ции Бах­ти­на сто­ит фи­гу­ра ос­нов­но­го «ре­че­во­го субъ­ек­та»: про­сто пи­са­тель (в от­ли­чие от «ве­щаю­ще­го» про­ро­ка, про­по­вед­ни­ка и т. д.). Фи­гу­ра та­кая и вправ­ду су­ще­ст­во­ва­ла. И яви­лась она не на пус­том мес­те.

Про­сто пи­са­тель — ге­рой но­во­го вре­ме­ни, вы­ра­зи­тель ев­ро­пей­ских тен­ден­ций воз­ро­ж­де­ния и про­све­ще­ния. Он — дея­тель ав­то­ном­ной куль­ту­ры, свое­об­раз­ный уча­ст­ник уг­луб­лен­но­го раз­де­ле­ния тру­да, пол­но­прав­ное ча­ст­ное ли­цо,— тип, окон­ча­тель­но вы­явив­ший­ся в XIX ве­ке.

Ав­то­но­ми­за­ция куль­ту­ры, уг­луб­лен­ное раз­де­ле­ние тру­да и от­чу­ж­де­ние ин­ди­ви­да со­про­во­ж­да­ли ут­ра­ту че­ло­ве­ком куль­тур­ной ос­но­вы (в сред­ние ве­ка про­ни­зы­вав­шей и скре­п­ляв­шей са­мые раз­лич­ные сфе­ры че­ло­ве­че­ской дея­тель­но­сти). Па­рал­лель­но ут­ра­чи­ва­лось и то, что Бах­тин обоб­щен­но име­ну­ет пи­ром (т. е., празд­ни­ки, тес­но свя­зан­ные с тем же куль­том). Так, рез­кое со­кра­ще­ние празд­нич­ных дней в го­ду и од­но­сто­ро­нее вос­хва­ле­ние про­из­во­ди­тель­но­го тру­да — су­ще­ст­вен­ней­шие по­ло­же­ния в про­грам­ме каль­ви­ни­ст­ской Ре­фор­ма­ции. С дру­гой сто­ро­ны, про­цесс этот по­ло­жи­тель­но под­дер­жи­вал­ся ук­ре­п­ле­ни­ем со­ци­аль­но-ма­те­ри­аль­но­го по­ло­же­ния ин­ди­ви­да, в на­деж­ном юри­ди­че­ском ог­ра­ж­де­нии рос­ла его жи­тей­ская са­мо­стоя­тель­ность. И в XIX ве­ке (воз­мож­но, сле­ду­ет сю­да при­плю­со­вать и на­ча­ло ны­неш­не­го: в осо­бен­но­сти это вер­но для Рос­сии) про­цесс этот дос­тиг куль­ми­на­ции.

Бла­го­об­раз­ный XIX век... но, как по­ка­за­ла в даль­ней­шем ис­то­рия, бла­го­об­ра­зие это ока­за­лось не­стой­ким и ма­ло чем га­ран­ти­ро­ван­ным.

Вот имен­но к не­му-то, к де­вят­на­дца­то­му — но ни­как не к ны­неш­не­му, не к на­ше­му ны­неш­не­му — сто­ле­тию и ап­пе­ли­ру­ет (соз­на­тель­но или бес­соз­на­тель­но) Ми­ха­ил Бах­тин. От­ту­да (не­от­ку­да боль­ше!) яви­лась и пред­ста­ла его во­об­ра­же­нию фи­гу­ра про­сто пи­са­те­ля,— и уче­ный за­лю­бо­вал­ся этой фи­гу­рой в ее сво­бод­ном оди­но­че­ст­ве. Со­чи­ни­тель, кров­но ни с кем не свя­зан­ный, ни­ка­ким ав­то­ри­те­том не под­дер­жи­вае­мый,— за­то ни от ко­го и не за­ви­ся­щий. По­став­щик то­ва­ра сре­ди по­став­щи­ков то­ва­ров — но и вла­сте­лин об­ра­зов, яв­ляю­щих­ся ему в ми­ги оза­ре­ний... Без­о­руж­ный — но воо­ру­жен­ный иро­ни­ей, воз­вы­шаю­щий его над жал­ким ми­ром и над са­мим со­бою.

Что, од­на­ко, дал нам ны­неш­ний, по­тря­сен­ный ми­ро­вы­ми вой­на­ми и то­таль­ны­ми со­ци­аль­ны­ми экс­пе­ри­мен­та­ми, век? Он дал нам кар­ти­ну, гля­дя­щуюся па­ра­док­саль­но.

Вот За­пад: об­ще­ст­во как-ни­как бо­лее тра­ди­ци­он­ное, не­же­ли на­ше. Ка­за­лось бы, там и фи­гу­ра «про­сто пи­са­те­ля» мог­ла и долж­на бы­ла со­хра­нить­ся в бо­лее чис­том, не­же­ли у нас, ви­де? — ни­чуть не бы­ва­ло. Как не­стой­ким ока­за­лось бла­го­об­ра­зие XIX сто­ле­тия,— так не­стой­ка ны­неш­няя срав­ни­тель­ная тра­ди­ци­он­ность за­пад­но­го об­ще­ст­ва, в осо­бен­но­сти же — его куль­ту­ра. Пи­са­тель За­па­да (обоб­щен­но-ти­пи­че­ский, ра­зу­ме­ет­ся) по доб­рой во­ле не же­ла­ет ос­та­вать­ся «про­сто пи­са­те­лем». Ге­рой Бах­ти­на в без­на­деж­ном мень­шин­ст­ве; он, как пра­ви­ло, ис­по­ве­ду­ет ма­ло­поч­тен­ные (с точ­ки зре­ния ин­тел­ли­гент­ско­го боль­шин­ст­ва) кон­сер­ва­тив­ные взгля­ды. При­мер — Бор­хес. «Ле­вое» же боль­шин­ст­во, как буд­то бе­сов­ской го­ряч­кой одер­жи­мое, так и рвет­ся — во­пре­ки Бах­ти­ну!— в оче­редь за под­держ­кой ав­то­ри­те­та (вне­по­лож­но­го куль­ту­ре и уж не­пре­мен­но «про­грес­сив­но­го»: ка­кой-ни­будь ре­во­лю­ци­он­ной пар­тии, ли­бо аб­ст­ракт­ных «на­род­ных масс», ли­бо мо­ло­де­жи и т. д.). А не на­хо­дят ав­то­ри­тет­но­го дру­га — так на­хо­дят (не­на­ви­деть — ку­да про­ще, чем лю­бить!) ав­то­ри­тет­но­го вра­га. И вот Мар­кес (это — про­сто пи­са­тель? а ведь пи­са­тель не­дур­ной...) за­яв­ля­ет гор­до, что бро­са­ет пе­ро до тех пор, по­ка не сверг­нут Пи­но­че­та. И вот Кор­та­сар — то­же не по­след­ний пи­са­тель! — убе­ж­да­ет Мар­ке­са вер­нуть­ся к ли­те­ра­ту­ре: за­чем бы вы ду­ма­ли? что­бы ос­тать­ся вер­ным пи­са­тель­ско­му при­зва­нию? — нет, но по­то­му, что это боль­ше спо­соб­ст­во­ва­ло бы свер­же­нию Пи­но­че­та! Но де­ло да­же не в этих го­лых дек­ла­ра­ци­ях; тен­ден­ция мно­го глуб­же и ор­га­нич­ней. Ведь и на жан­ро­вом, на­при­мер, уров­не за­пад­ная ли­те­ра­ту­ра — во мно­гих ве­ду­щих на­прав­ле­ни­ях ее — стре­мит­ся к до­ку­мен­та­ли­сти­ке... Не си­дит­ся за­пад­но­му «про­сто пи­са­те­лю» за пись­мен­ным сто­лом. А под­час, те­ряя рас­су­док, на­чи­на­ют за­ви­до­вать «за­бо­те», про­яв­лен­ной по от­но­ше­нию к пи­са­те­лям в СССР (не со­об­ра­жая, что это — за­висть не­за­ви­си­мо­го че­ло­ве­ка к че­ло­ве­ку под­ку­п­лен­но­му...).

Иное де­ло — у нас. У нас ли­те­ра­ту­ра (как и вся куль­ту­ра) де­лит­ся на две, так ска­зать, зо­ны: ав­то­ри­тет­ная офи­ци­аль­ная — и по­дав­ляе­мая не­за­ви­си­мая. Обе вы­де­лить из сво­их ря­дов «про­сто пи­са­те­ля» не в со­стоя­нии: од­на не же­ла­ет, а вто­рая не мо­жет.

Офи­ци­аль­ный пи­са­тель ни­ко­им об­ра­зом не уме­ща­ет­ся в за­дан­ные Бах­ти­ным рам­ки «пи­са­те­ля без сти­ля и си­туа­ции». За ним — культ, а он — по пре­иму­ще­ст­ву слу­жи­тель это­го куль­та, хо­тя и без­ду­хов­но­го. В со­пос­тав­ле­нии со схе­мой Бах­ти­на ему при­ста­ло сред­нее по­ло­же­ние ме­ж­ду «жре­цом» и «при­двор­ным по­этом но­во­го вре­ме­ни»; под­час вы­па­да­ет на его до­лю и роль су­дьи. «Слу­же­ние» здесь во­все не ме­та­фо­рич­но: пи­са­тель пи­шет на за­дан­ную те­му, в за­дан­ном то­не, с за­дан­ны­ми вы­во­да­ми, он за­се­да­ет на ри­ту­аль­ных со­б­ра­ни­ях, ему пред­пи­са­но ри­ту­аль­ное вос­хва­ле­ние во­ж­дей и еди­но­мыш­лен­ни­ков, а так­же ри­ту­аль­ная трав­ля про­тив­ни­ков. Куль­то­вым си­туа­ции со­от­вет­ст­ву­ют и «пи­ро­вые»: празд­ни­ки раз­но­го ро­да (хо­тя их чис­ло — впол­не в ду­хе каль­ви­ни­ст­ской тра­ди­ции! — силь­но уре­за­но): юби­леи, че­ст­во­ва­ния, бан­ке­ты. Празд­ни­ки так­же тре­бу­ют лич­но­го и твор­че­ско­го пи­са­тель­ско­го уча­стия. Не­хит­рое де­ло — по­сме­ять­ся над эти­ми ри­туа­ла­ми; пло­до­твор­ней, од­на­ко, бы­ло бы рас­смот­реть их во вре­мя при­су­щей сис­те­ма­тич­но­сти и тща­тель­но­сти, да­бы по­нять: ка­ким об­ра­зом ро­ди­лась и вы­жи­ла зло­ве­щая не­по­бе­ди­мость. Офи­ци­аль­но­му пи­са­те­лю при­су­ще един­ст­во сти­ля и си­туа­ции: он соз­на­ет это един­ст­во; он да­ле­ко не все­гда глуп; по­рой он по-сво­ему про­зор­лив. Вот один из адеп­тов куль­та — Фе­ликс Куз­не­цов — за­ме­ча­ет точ­но, что глав­ное в ли­те­ра­ту­ре — «...про­бле­ма пи­са­тель­ской по­зи­ции, а так­же про­бле­ма це­ло­ст­но­го взгля­да ли­те­ра­ту­ры на жизнь, вклю­чаю­ще­го в се­бя как сфе­ру гра­ж­дан­скую, так и сфе­ру ча­ст­ную» («ЛГ» 3.XII.1980, c. 4). Об­лик Ф. Куз­не­цо­ва ясен дос­та­точ­но, что­бы не со­мне­вать­ся, ка­кую та­кую по­зи­цию под­ра­зу­ме­ва­ет этот дея­тель. Од­на­ко, сно­ва же: не­труд­но со смеш­ком от­мах­нуть­ся от это­го, но по­лез­нее — по­раз­мыс­лить над тою же­лез­ной по­сле­до­ва­тель­но­стью, с ка­кой этот и дру­гие «пи­са­те­ли» про­во­дят свою ли­нию. Без­ду­хов­ность и про­даж­ность этой куль­ту­ры, ввер­гаю­щие ее в ни­что­же­ст­во, не мо­гут не от­тал­ки­вать; но не­воз­мож­но, увы, от­ри­цать сам факт по­бе­до­нос­но­го су­ще­ст­во­ва­ния этой ущерб­ной куль­ту­ры... Со­вет­ский пи­са­тель умыш­лен­но не же­ла­ет быть «про­сто пи­са­те­лем». В этом он по­до­бен за­пад­но­му кол­ле­ге, хо­тя «сти­ле­об­ра­зую­щие» си­туа­ции у них раз­лич­ны.

С дру­гой сто­ро­ны, пи­са­тель, пы­таю­щий­ся в на­ших ус­ло­ви­ях ра­бо­тать са­мо­стоя­тель­но, так­же не ста­но­вит­ся «про­сто пи­са­те­лем». Хо­тя он-то как раз — мо­жет быть, он один во всем ми­ре (не счи­тая ма­ло­го чис­ла край­них ре­ак­цио­не­ров на За­па­де) — к это­му и стре­мит­ся... По­то­му я и на­звал об­щую кар­ти­ну со­вре­мен­ной ли­те­ра­ту­ры па­ра­док­саль­ной: за­пад­ный пи­са­тель мо­жет, но не же­ла­ет за­нять по­зи­цию «про­сто пи­са­те­ля»,— наш же не­за­ви­си­мый пи­са­тель не мо­жет, хо­тя всей ду­шей же­ла­ет. Один толь­ко пар­тий­ный со­вет­ский пи­са­тель ра­вен се­бе, сво­ему сти­лю и сво­ей си­туа­ции.

У нас по­про­сту нет ус­ло­вий — со­ци­аль­но-ма­те­ри­аль­ных и юри­ди­че­ских — для су­ще­ст­во­ва­ния «про­сто пи­са­те­ля». Нет ус­ло­вий его об­ще­ст­вен­но­го при­зна­ния как пи­са­те­ля, нет шан­сов на про­фес­сио­наль­ный за­ра­бо­ток, но са­мое страш­ное — нет уве­рен­но­сти в том, что од­на­ж­ды не ос­ту­пишь­ся в безд­ну, от­ку­да и этот уни­зи­тель­ный ни­щий быт пред­ста­нет как же­лан­ная сво­бо­да. Мож­но бы­ло бы — с чис­то куль­тур­ной точ­ки зре­ния — счесть эти об­стоя­тель­ст­ва внеш­ни­ми, но сте­пень этих не­взгод та­ко­ва, что они от­нюдь не толь­ко про­ни­зы­ва­ют со­бою во всех на­прав­ле­ни­ях по­все­днев­ный быт, но — в этом за­клю­че­на прин­ци­пи­аль­ная осо­бен­ность — по­ся­га­ют на саму ду­шу. И не толь­ко твою, но и твоих близ­ких, дру­зей, еди­но­мыш­лен­ни­ков. По­это­му «от­влечь­ся» от этих об­стоя­тельств — оз­на­ча­ло бы от­влечь­ся от соб­ст­вен­ной со­вес­ти.

Это не мо­жет не ска­зать­ся и на внут­рен­них осо­бен­но­стях твор­че­ст­ва. Оно с не­из­беж­но­стью ок­ра­ши­ва­ет­ся в цве­та бу­шую­щих во­круг не­взгод. Мож­но и нуж­но си­лою ду­ха от­тал­ки­вать­ся от этих ус­ло­вий, воз­вы­шать­ся над ни­ми,— но ведь си­ла ду­ха — она про­яв­ля­ет­ся в этих ус­ло­ви­ях, по кон­тра­сту с ни­ми, во­пре­ки им.

И в на­шей по­эзии вы­ра­бо­та­лось уже ро­див­шая­ся на этой поч­ве тра­ди­ция. Во­пре­ки Бах­ти­ну, дей­ст­вую­щий в этой тра­ди­ции ав­тор име­ет (хо­тя боль­шей ча­стью по­не­во­ле) как раз и си­туа­цию, и стиль. Это — си­туа­ция по­дав­ле­ния, это — стиль по­лу­под­поль­но­го брат­ст­ва, па­фос об­ре­чен­но­го, но не­по­бе­ди­мо­го дру­же­ст­ва — и ни­щей, а от­то­го бес­цен­ной люб­ви.

 

Все рас­хи­ще­но, пре­да­но, про­да­но,

Чер­ной смер­ти мель­ка­ло кры­ло,

Все го­лод­ной тос­кою из­гло­да­но,

От­че­го же нам ста­ло свет­ло?

 

го­во­рит Ах­ма­то­ва. С ин­тим­но­стью, не­мыс­ли­мой для про­сто пи­са­те­ля, об­ра­ща­ет­ся к ни­щен­ке-под­ру­ге Ман­дель­штам:

 

Мы с то­бой на кух­не по­си­дим,

Слад­ко пах­нет бе­лый ке­ро­син...

 

Эти сти­хи не­воз­мож­но про­чув­ст­во­вать с точ­ки зре­ния «про­сто ли­те­ра­ту­ры», нель­зя по­нять как «текст». Раз­ве в тек­сте не ре­за­нет по­на­ча­лу ду­рац­кая риф­ма «по­си­дим — ке­ро­син», а под ко­нец не раз­дра­жит ин­фан­тиль­ной сен­ти­мен­таль­но­стью по­же­ла­ние: «уе­хать на во­кзал, где бы нас ни­кто не оты­скал»? Замк­ну­тая в тек­сте, ин­то­на­ция сти­хов этих ум­рет: она стро­ит­ся в рас­че­те на ак­тив­ное со­пе­ре­жи­ва­ние слу­ша­те­ля, на «уз­на­ва­ние» об­щей ат­мо­сфе­ры — жут­ко-тре­вож­ной ат­мо­сфе­ры, ох­ва­тив­шей всю стра­ну и спло­тив­шей всю стра­ну и спло­тив­шей под­спуд­но луч­шую часть ее на­ро­да.

Вот оба по­эта встре­ча­ют­ся, и Ах­ма­то­ва, на­ве­щая Ман­дель­шта­ма в ссыл­ке, про­из­но­сит:

 

И то­по­ля, как сдви­ну­тые ча­ши,

Над на­ми сра­зу за­зве­нят силь­ней

Как буд­то пьют за ли­ко­ва­нье на­ше

На брач­ном пи­ре ты­ся­чи гос­тей.

 

Вот и си­туа­ция: тут и куль­то­вая це­ре­мо­ния, и пир. То­по­лям ве­ле­но за­зве­неть не как что-ни­будь, но имен­но как сдви­ну­тым ча­шам.

Не так ли справ­ля­ли свои ни­щие празд­не­ст­ва го­ни­мые пер­во­хри­стиа­не?.. Но в на­шей «си­туа­ции» пир не­сколь­ко пре­об­ла­да­ет над куль­том. Рус­ская по­эзия ХХ сто­ле­тия не­сла в се­бе чер­ты бы­лой «се­ку­ля­ри­за­ции», му­чи­лась нос­таль­ги­ей по «про­сто пи­са­тель­ст­ву» ми­нув­шей эпо­хи. Стрем­ле­ние к куль­ту — куль­ту со­про­тив­ле­ния, толь­ко и воз­мож­но­му в этих ус­ло­ви­ях — бы­ло час­то смут­ным, но оно бес­спор­но, это стрем­ле­ние. Те по­эты бы­ли плоть от пло­ти XIX сто­ле­тия — и ста­ра­лись удер­жать, со­греть, от­сто­ять ду­шу без­воз­врат­но ото­шед­ше­го вре­ме­ни... Им не да­ва­ли... Что же ос­та­ва­лось? Ос­та­ва­лась лю­бовь — и не­бо­га­то на­кры­тый стол в до­ме, вдвой­не уют­ном от­того, что в дверь ка­ж­дую се­кун­ду мог­ли (и мо­гут) по­сту­чать­ся не­зван­ые гос­ти... Вся эта ма­те­рия с хо­ду ста­но­ви­лась по­эти­кой. И сло­во та­кой по­эти­ки взы­ва­ет ни­как уж не к «даль­не­му раз­ви­тию, ис­прав­ле­ни­ям и до­пол­не­ни­ям». Ко­щун­ст­вен­но бы­ло бы тут го­во­рить об «ис­прав­ле­ни­ях и до­пол­не­ни­ях» (по­жа­луй, Бах­тин во­об­ще с этим оп­ре­де­ле­ни­ем по­го­ря­чил­ся: не толь­ко ли­рик, но и про­за­ик-ро­ма­нист мо­жет оби­дить­ся, ко­ли сло­во его при­мут лишь как от­пра­вную точ­ку, ма­те­ри­ал для «ис­прав­ле­ний и до­пол­не­ний»!). Нет, это сло­во тре­бу­ет имен­но «бла­го­го­вей­но­го по­вто­ре­ния», а то и ко­ле­но­пре­кло­не­ния.

Сло­во это — бе­зо­го­во­роч­но:

 

И зна­ем, что в оцен­ке позд­ней

Оп­рав­дан бу­дет ка­ж­дый час...

Но в ми­ре нет лю­дей бес­слез­ней,

Над­мен­нее и про­ще нас.

 

Сло­во это ав­то­ри­тар­но, и на вер­ши­нах об­ре­та­ет ка­кое-то не­мыс­ли­мо хо­ро­вое, все­мир­ное зву­ча­ние:

 

И в ку­лак за­жи­мая ис­тер­тый

Год ро­ж­де­нья,— с гурь­бой и гур­том

Я шеп­чу обес­кров­лен­ным ртом:

— Я ро­ж­ден в ночь с вто­ро­го на третье

Ян­ва­ря в де­вя­но­сто од­ном

Не­на­деж­ном го­ду — и сто­ле­тья

Ок­ру­жа­ют ме­ня ог­нем.

 

Ман­дель­штам не зря «Сти­хи о не­из­вест­ном сол­да­те» срав­ни­вал с ора­то­ри­ей.

Та­ко­ва тра­ди­ция, сло­жив­шая­ся в 20-е — 30-е го­ды и пре­рвав­шая­ся в ос­нов­ном на ру­бе­же 50-х и 60-х. По­эты, на­чав­шие свой путь до ре­во­лю­ции, хо­ро­шо пом­ни­ли про­шлое, пом­ни­ли нор­маль­ные куль­тур­ные ус­ло­вия, пом­ни­ли бы­тие «про­сто пи­са­те­лей». Твор­че­ст­во их ро­ж­да­лось на кон­тра­сте этой их па­мя­ти (за­ме­шан­ной на ред­кой ду­шев­ной си­ле) — с ка­та­ст­ро­фи­че­ской не­нор­маль­но­стью про­ис­хо­дя­ще­го. Тра­ди­ция ро­ж­да­лась на­столь­ко не­пред­взя­то, ор­га­нич­но, жи­во,— что здесь не­по­ча­тый край ра­бо­ты для ис­сле­до­ва­те­лей куль­ту­ры... Но за те­ми мас­те­ра­ми при­шли лю­ди, ко­то­рые, с од­ной сто­ро­ны, не име­ли за со­бою «цар­ско­сель­ско­го» про­шло­го, с дру­гой же — ис­пы­ты­ва­ли чрез­мер­ные «от­те­пель­ные» ил­лю­зии в от­но­ше­нии к на­стоя­ще­му. Об этом дос­та­точ­но ска­за­но бы­ло в на­ча­ле. По­пыт­ка воз­вра­та к «про­сто пи­са­те­лю» бы­ла на­столь­ко уто­пич­ной, а по­сле­дую­щее раз­оча­ро­ва­ние — на­столь­ко не­из­беж­ным, что вся «пре­крас­ная эпо­ха» («брон­зо­вый век») ока­за­лась лишь па­ро­дий­ным по­вто­ром то­го — по­ис­ти­не эпо­халь­но-глу­бо­ко­го — пе­ре­ло­ма, ко­то­рый за­стиг ушед­шее ве­ли­кое по­ко­ле­ние. Лишь ра­зо­брав­шись с этим, мож­но в тео­рии и на прак­ти­ке по­кон­чить с ту­пи­ком, ку­да за­во­дят нас ди­рек­ти­вы иро­ни­че­ских пуб­ли­ци­стов и за­по­зда­лые про­ро­че­ст­ва Бах­ти­на.

 

2. По­ми­мо этих ис­то­ри­ко-куль­тур­ных со­об­ра­же­ний, не­лиш­не за­ме­тить: Бах­тин со­вер­шен­но не при­ни­ма­ет во вни­ма­ние всем из­вест­ных осо­бен­но­стей рус­ской тра­ди­ции пи­са­тель­ст­ва. Столь чут­кий к «при­клю­че­ни­ям жан­ра», он во­об­ще че­рес­чур лег­ко пе­ре­пры­ги­вал, не­ред­ко про­сле­жи­вая жан­ро­вые тра­ди­ции, че­рез ру­бе­жи тра­ди­ций на­цио­наль­ных. А ведь не ну­ж­дается в до­ка­за­тель­ст­вах из­веч­ная воз­вы­шен­ная от­вет­ст­вен­ность, про­по­вед­ни­че­ское са­мо­ощу­ще­ние рус­ско­го пи­са­те­ля — и да­же со­от­вет­ст­вую­щее от­но­ше­ние к пи­са­те­лю рус­ско­го об­ще­ст­ва (что, в скоб­ках за­ме­тим, яв­ля­ет­ся од­ной из при­чин ны­неш­не­го «бе­реж­но­го» от­но­ше­ния к ли­те­ра­ту­ре со сто­ро­ны офи­ци­аль­ных ор­га­нов). Это про­яви­лось уже и в бла­го­об­раз­ном XIX ве­ке. Язык Пуш­ки­на (кста­ти, иро­ни­че­ский лишь на по­верх­но­ст­ном уров­не: по боль­шей час­ти ска­за­лось это в пись­мах, тя­го­тею­щих к фран­цуз­ской эпи­сто­ляр­ной тра­ди­ции), лег в ос­но­ву ли­те­ра­тур­но­го язы­ка на­ции, ска­зан­ное же на этом язы­ке Пуш­ки­ным — жи­вой ко­декс чес­ти на­шей куль­ту­ры... По­эти­ка, ро­ж­даю­щая­ся на та­кой ос­но­ве, не мог­ла и не мо­жет тя­го­теть к ого­во­роч­но­му сло­ву...

 

3. По­след­нее. Бах­тин го­во­рит об иро­нич­но­сти сло­ва но­вых язы­ков. Но не зря этот раз­го­вор о куль­ту­ре вер­тит­ся все вре­мя во­круг ли­ри­че­ско­го жан­ра. За­ко­ны это­го жан­ра из­на­чаль­но от­лич­ны и от ро­ман­ной про­зы но­во­го вре­ме­ни, и да­же от язы­ко­вых тен­ден­ций. Об этом пи­сал ко­гда-то бле­стя­ще... Ми­ха­ил Ми­хай­ло­вич Бах­тин.

«Язык в по­эти­че­ском про­из­ве­де­нии осу­ще­ст­в­ля­ет се­бя как не­со­мнен­ный, не­пре­ре­кае­мый и все­объ­ем­лю­щий. (...) Мир по­эзии, сколь­ко бы про­ти­во­ре­чий и бе­зыс­ход­ных кон­флик­тов ни рас­кры­ва­лось в нем по­этом, все­гда ос­ве­щен еди­ным и бес­спор­ным сло­вом. (...)» — А по­это­му «...язык по­эти­че­ских жан­ров, где они при­бли­жа­ют­ся к сво­ему сти­ли­сти­че­ско­му пре­де­лу, час­то ста­но­вит­ся ав­то­ри­тар­ным, дог­ма­тич­ным и кон­сер­ва­тив­ным (...)» (Сло­во в ро­ма­не.— М. М. Бах­тин. Во­про­сы ли­те­ра­ту­ры и эс­те­ти­ки. М., 1975, с. 99-100).

От­вер­гая ра­ди иро­нии ав­то­ри­тар­ное сло­во как та­ко­вое, Бах­тин дол­жен был бы це­ли­ком от­верг­нуть ли­ри­че­скую по­эзию как жанр! За­ко­ны са­мо­го жан­ра в этом пла­не ред­ко­ст­но сов­па­ли и с осо­бен­но­стя­ми на­цио­наль­ной тра­ди­ции, и с куль­тур­ны­ми тен­ден­ция­ми эпо­хи. Не по­то­му ли в по­след­ние пол­ве­ка сбы­ва­ет­ся ман­дель­шта­мов­ское про­ро­че­ст­во о «кон­це ро­ма­на» (упа­док осо­бен­но ощу­тим на вер­ши­нах жан­ра: взять хо­тя бы ра­фи­ни­ро­ван­ную кон­сер­ва­цию фор­мы На­бо­ко­вым, у ко­то­ро­го от ро­ма­на к ро­ма­ну все силь­нее уле­ту­чи­ва­лось те­п­ло со­дер­жа­тель­но­го смыс­ла) — по­эзия же в эти го­ды рас­цве­ла на ле­дя­ных вет­рах?

По­ку­ше­ние ду­ха мыс­ля­ще­го и ана­ли­зи­рую­ще­го на дух стра­ж­ду­щий и со­зи­даю­щий — де­ло не но­вое. Но по­эты не уй­дут из го­ро­да, упо­вая на ав­то­ри­тет со­вре­мен­ной нау­ки, как не уш­ли из го­рода, упо­вая на ав­то­ри­тет Пла­то­на. По­эзия (на всех уров­нях: от лич­но­ст­но­го по­эти­че­ско­го тем­пе­ра­мен­та до глу­бин по­эти­че­ско­го сло­ва) спо­соб­на и при­зва­на дер­жать ли­нию со­про­тив­ле­ния сре­ди не­строй­ной раз­но­го­ло­си­цы во все­об­щем рас­па­де. Све­тит ей этот путь и те­перь.

 

Так об­сто­ит де­ло в наш век... хо­тя и по­хо­дит он боль­ше на свин­цо­вый, не­же­ли на брон­зо­вый. Ны­неш­няя вол­на ер­ни­че­ст­ва по­ро­ж­де­на от­чая­ни­ем сла­бо­сти. Но сто­ит ли от­чаи­вать­ся?

 

 

14—20 де­каб­ря 1980 года

 

 

ПО­СЛЕ­СЛО­ВИЕ

 

Г. ПО­МЕ­РАНЦ

 НА­СЛЕ­ДИЕ МОЕ­ГО НА­СЛЕД­НИ­КА

 

 

Cт­ран­ная это за­да­ча: ком­мен­ти­ро­вать опы­ты че­ло­ве­ка, ко­то­рый мог быть мо­им на­след­ни­ком. По воз­рас­ту Алек­сандр Со­пров­ский как раз го­дил­ся бы мне в сы­но­вья. Но он по­гиб, а я жи­ву, и чув­ст­во сим­па­тии, вы­зван­ное его уце­лев­ши­ми стра­нич­ка­ми, за­став­ля­ет от­клик­нуть­ся. В чем-то я «до Со­пров­ско­го», в чем-то «по­сле» (он не уви­дел ны­неш­нее цар­ст­во хао­са), и ме­ша­ет раз­ни­ца по­ко­ле­ний. Но пе­ред во­про­са­ми Ио­ва все вре­ме­на рав­ны.

Ко­гда я впер­вые про­чел «О кни­ге Ио­ва», я был по­ра­жен. По­ра­зи­ла ду­хов­ная зре­лость. Она ни­как не вя­за­лась с жи­вым Са­шей Со­пров­ским. И да­же в сти­хах его не ды­шал этот мо­гу­чий дух. Я стал ча­ще при­ка­сать­ся к по­доб­ным глу­би­нам уже на скло­не жиз­ни. И вдруг — в та­кие ран­ние го­ды! Ка­кой-то вне­зап­ный про­рыв, впа­де­ние в глу­би­ну, поч­ти как во сне; в глу­би­ну, ко­то­рую ос­во­ить — на ко­то­рой жить — уда­ет­ся не ско­ро и не всем; до кон­ца — од­но­му на це­лый век.

Сей­час, пе­ре­чи­ты­вая текст уже на стра­ни­цах «Но­во­го ми­ра»,— я от­ме­тил сло­ва, осо­бен­но по­ра­зив­шие ме­ня ко­гда-то, осо­бен­но близ­кие:

«Пе­ред па­мя­тью по­гиб­ших де­тей, пе­ред ос­корб­лен­ным ре­ли­ги­оз­ным чув­ст­вом — ни о ка­ком при­ня­тии не мо­жет быть и ре­чи. Как, од­на­ко, не мо­жет быть ре­чи о том, что­бы усом­нить­ся в бы­тии Бо­га. Для Ио­ва бы­тие Бо­га ни­как не со­пря­же­но с при­яти­ем зла...»

«Иов мыс­лит ка­та­ст­ро­фи­че­ским лич­ным опы­том («эк­зи­стен­ци­аль­но»)». «Ду­шев­ная си­ла Ио­ва сквозь че­ре­ду тес­ня­щих его ка­та­ст­роф вы­страи­ва­ет его жизнь в од­но».

«Ио­ву так не бы­ло да­но при­ми­рить­ся с ут­ра­той. Ему бы­ло да­но дру­гое. Был от­крыт ис­точ­ник — от­ку­да чер­пать си­лы. «При­ни­мать» или «не при­ни­мать» — это все­го толь­ко две сто­ро­ны мерт­во­ст­ра­да­тель­но­го от­но­ше­ния к жиз­ни, ко­то­ро­му чу­ж­да вся иу­део-хри­сти­ан­ская тра­ди­ция. Ис­кать но­вой жиз­ни — дру­гое, твор­че­ское из­ме­ре­ние. В ко­неч­ном сче­те — ре­ли­ги­оз­но-твор­че­ское. Твор­че­ский ис­точ­ник от­крыл­ся Ио­ву в кра­со­те и мо­щи ми­ро­зда­ния.

И не но­вое сча­стье, не но­вые де­ти — и не «по­сте­пен­но», не со вре­ме­нем — воз­ро­ди­ли к жиз­ни Ио­ва. Пря­мо в ре­чи Гос­по­да из бу­ри уже от­кры­лась Ио­ву но­вая жизнь — и но­вое сча­стье, но­вые де­ти ее лишь во­пло­ти­ли и уп­ро­чи­ли со­бой».

«За то, как от­стаи­вал Иов прав­ду свою, ему не дос­та­лось ми­ра, пе­ре­де­лан­но­го по его прав­де. Од­на­ко не­что боль­шее дос­та­лось ему. При­чем не в по­след­нюю оче­редь как раз за то, как он от­стаи­вал свою прав­ду. Ио­ву дос­та­лась при­ча­ст­ность твор­че­ской кра­со­те и мо­щи Божь­е­го ми­ра. В этом ис­ток но­вой жиз­ни от­крыл­ся ему».

Ока­зав­шись в од­ной кни­ге, вме­сте с дру­ги­ми стать­я­ми, это эс­се, эта по­эма в про­зе не по­те­ря­ла сво­ей си­лы; но она ста­ла ме­нее не­ожи­дан­ной. Ря­дом встал дру­гой опыт: «Ве­ра, борь­ба и со­блазн Льва Шес­то­ва». Я про­чел не­сколь­ко ста­тей о Шес­то­ве, но ни од­на его так и не про­яс­ни­ла. Все про­пус­ка­ли глав­ное, на чем все дер­жит­ся: взгляд на глу­би­ны бы­тия под об­ра­зом по­эзии. Ес­ли это­го не чув­ст­ву­ешь — не чув­ст­ву­ешь ни­че­го. Тот же нерв в эс­се Со­пров­ско­го о Шес­то­ве и в эс­се «О кни­ге Ио­ва». Шес­тов и Со­пров­ский еди­но­душ­ны в де­кон­ст­рук­ции фи­ло­соф­ской, ло­ги­че­ски вы­стро­ен­ной он­то­ло­гии во имя он­то­ло­гии по­эти­че­ской. Сло­ва «де­кон­ст­рук­ция» они не зна­ли, как не зна­ли ве­хов­цы сло­ва «эк­зи­стен­циа­лизм». Но Рос­сия очень на­пря­жен­но жи­ла в на­ча­ле ХХ ве­ка, и в ней ско­ро­теч­но вы­зре­ва­ли яв­ле­ния, мед­лен­но раз­во­ра­чи­вав­шие­ся на За­па­де. И эк­зи­стен­циа­лизм, и, ока­зы­ва­ет­ся, де­кон­ст­рук­ти­визм.

Воз­мож­но, рус­ский де­кон­ст­рук­ти­визм от­ли­ча­ет­ся от за­пад­но­го. Бы­ло бы ин­те­рес­но со­пос­та­вить их. Но Со­пров­ский по­ра­зи­тель­но бли­зок имен­но к Шес­то­ву и от­хо­дит от не­го по-сво­ему, то­же по-рус­ски. Как нео­фит пра­во­сла­вия, он не мо­жет вы­не­сти на­па­док на со­бор­ность (хо­тя, мне ка­жет­ся, Шес­тов на­па­дал не на со­бор­ность «в ду­хе и в ис­ти­не», а на сво­его ро­да пар­тий­ность, на обя­за­тель­ную вер­ность по­ста­нов­ле­ни­ям со­бо­ров). Де­кон­ст­рук­ция фи­ло­соф­ских и бо­го­слов­ских сис­тем со­че­та­ет­ся у Со­пров­ско­го со сдви­гом к фун­да­мен­та­лиз­му: «чем бо­лее лич­но, из соб­ст­вен­но­го ду­хов­но­го опы­та ис­хо­дя, мыс­лит че­ло­век (Кир­ке­гор, Дос­то­ев­ский, сам Шес­тов) — тем бу­к­валь­нее вос­при­ни­ма­ет он пи­са­ние». «Бу­к­валь­нее» име­ет здесь важ­ный для Со­пров­ско­го вто­рой смысл: тем бли­же к об­раз­но­сти биб­лей­ско­го язы­ка; но обо­рот­ной сто­ро­ной все же ос­та­ет­ся власть бу­к­вы. Со­хра­не­ние по­эти­че­ской об­раз­но­сти, от­каз от пе­ре­хо­да ме­та­фор на язык по­ня­тий во­все не тре­бу­ет реа­ли­за­ции ме­та­фор (по­ни­ма­ния ме­та­фор как фак­тов). Пуш­кин­ский «Про­рок» со­хра­ня­ет всю си­лу про­ро­ка Исайи, но не тре­бу­ет бу­к­валь­но­го по­ни­ма­ния слов: «и он мне грудь рас­сек ме­чом и серд­це тре­пет­ное вы­нул...»

Шес­тов по­сле­до­ва­тель­нее, вос­ста­вая про­тив всех сис­тем — и фи­ло­соф­ских, и бо­го­слов­ских. Со­пров­ский де­ла­ет ис­клю­че­ние для хри­сти­ан­ст­ва: «хри­сти­ан­ст­во же для хри­сти­ан — не «син­тез», но — един­ст­вен­ное и не­по­вто­ри­мое». Не­по­вто­рим, для Дос­то­ев­ско­го, Хри­стос, и это бо­лее глу­бо­кая по­ста­нов­ка во­про­са. Хри­стос вне ис­ти­ны (вне ло­ги­че­ски обос­но­ван­ной сис­те­мы) вы­ше ис­ти­ны вне Хри­ста (так в пись­ме Фон­ви­зи­ной, 1854). Хри­стос вне сис­те­мы — чис­тый об­лик ве­ры. А вся­кое «ан­ст­во», «изм» — сис­те­ма, соз­дан­ная умом и не­су­щая на се­бе пе­чать его не­со­вер­шен­ст­ва.

Хо­чет­ся спро­сить: ес­ли хри­сти­ан­ст­во — един­ст­вен­ный об­лик со­вер­шен­ной ве­ры, то как быть с Ио­вом? Он Хри­ста не знал. Иов ве­рит, ни­че­го не зная, не по­ни­мая Бо­га. И его ве­ра мо­жет объ­е­ди­нить пра­вед­ни­ка со все­ми ве­рую­щи­ми. А ве­ра дру­зей Ио­ва — строй­ная сис­те­ма идей, ко­то­рые они пы­та­ют­ся вну­шить, по­доб­но со­ли­дар­но­сти пле­ме­ни: объ­е­ди­няя сво­их — она про­во­дит гра­ни­цы ме­ж­ду адеп­та­ми раз­ных сис­тем.

Бо­лее то­го. Ве­ра без зна­ния сбли­жа­ет Ио­ва с Со­кра­том. Со­крат то­же знал од­но (важ­ней­шее): что он ни­че­го не зна­ет. От­но­ше­ние Со­кра­та к со­фис­там по­доб­но от­но­ше­нию Ио­ва к его друзь­ям (хо­тя и ли­ше­но биб­лей­ско­го жиз­нен­но­го на­ка­ла). Мож­но под­черк­нуть это сход­ст­во и ска­зать: Со­крат — Иов фи­ло­со­фии, Иов — Со­крат ве­ры.

Со­пров­ский пла­тит дань той са­мой ло­ги­ке, про­тив ко­то­рой вос­ста­ет, ко­гда до­во­дит до пре­де­ла поле­ми­ку Шес­то­ва с Со­кра­том: «Ку­ми­ры фи­ло­со­фии внеш­не столь час­то вы­гля­дят уро­да­ми, ли­бо тра­ди­ци­он­но изо­бра­жа­ют­ся та­ко­вы­ми (Со­крат). Суть этой из­вра­щен­ной сим­во­ли­ки — «Кто был ни­кем, тот ста­нет всем». В этом — тай­ный па­фос фи­ло­со­фии как та­ко­вой». Я ду­маю, не фи­ло­со­фии, а ре­во­лю­ци­он­ной идео­ло­гии; ми­ро­со­зер­ца­ние Ша­ри­ко­вых не вы­во­дит­ся из ос­нов­но­го по­то­ка фи­ло­соф­ской мыс­ли. Ско­рее это гиб­рид по­лу­нау­ки с по­лу­ре­ли­ги­ей (Не­ча­ев со­чи­нял ка­те­хи­зис ре­во­лю­цио­не­ра, Ста­лин пи­сал об ор­де­не ме­че­нос­цев, Мао под­ра­жал ди­на­стии Цин в со­став­ле­нии крас­ной кни­жеч­ки). Мас­со­вая идео­ло­гия ос­но­ва­на на са­мых при­ми­тив­ных ло­ги­че­ских опе­ра­ци­ях, под­пи­раю­щих ма­кет ми­фа. Она на­халь­но са­мо­уве­рен­на; а фи­ло­со­фия под­вер­га­ет со­мне­нию свои ос­но­вы и при­слу­ши­ва­ет­ся к их спо­ру. Фи­ло­со­фия зна­ет, что толь­ко по­верх­но­ст­ной ис­ти­не про­ти­во­сто­ит по­верх­ност­ная ложь, а глу­бо­кой — дру­гая, так­же глу­бо­кая. На этом прин­ци­пе, про­ве­рен­ном со­вре­мен­ной нау­кой, ни­ка­кой идео­ло­гии не вы­стро­ишь. Я ду­маю, что Со­пров­ский, до­жи­ви он до пуб­ли­ка­ции сво­их опы­тов, вы­черк­нул бы не­ко­то­рые по­ле­ми­че­ские ги­пер­бо­лы. В его по­пыт­ках сбли­зить со­вре­мен­ных за­пад­ни­ков и сла­вя­но­фи­лов не­сколь­ко лет то­му на­зад я по­чув­ст­во­вал ши­ро­ту и сво­бо­ду от край­но­стей.

Но Со­пров­ский умер, и его тек­сты ос­та­лись та­ки­ми, ка­ки­ми бы­ли на­пи­са­ны. Ло­ги­ка по­ле­ми­ки ска­зы­ва­ет­ся и на за­ме­ча­тель­ном опы­те «Ко­нец пре­крас­ной эпо­хи». Со­пров­ский об­ли­ча­ет по­ко­ле­ния, вы­рос­шие в стра­не раб­ст­ва, за са­мо­уте­ше­ние иро­ни­ей. Что-то по­доб­ное от­ме­ча­лось, по ча­ст­но­му по­во­ду, на За­па­де, в ана­ли­зе по­ве­де­ния дрез­ден­ских ев­ре­ев, под­вер­гав­ших­ся еже­днев­ным уни­же­ни­ям со сто­ро­ны на­цис­тов. Иро­ния бы­ла един­ст­вен­ной мыс­ли­мой са­мо­за­щи­той по­бе­ж­ден­ных, на­хо­див­ших­ся в пол­ной вла­сти по­бе­ди­те­лей; но од­но­вре­мен­но она бы­ла фор­мой под­чи­не­ния гос­под­ствую­ще­му язы­ку, язы­ку Треть­ей им­пе­рии. Со­пров­ский вно­сит в эту про­бле­му воз­му­ще­ние мо­ло­до­сти. Ему пре­тит да­же па­ро­дия на со­вет­ский язык (со­хра­няю­щая не­что от то­го, что она па­ро­ди­ру­ет). «Мо­ло­дость — это воз­мез­дие». Она бес­по­щад­на. «В це­лом,— пи­шет Со­пров­ский,— опи­сы­вае­мое те­че­ние мож­но оп­ре­де­лить как куль­тур­ное по­ра­жен­че­ст­во». Ду­маю, что это не все­гда вер­но.

Из не­сколь­ких имен, при­ве­ден­ных в тек­сте, нач­нем с Ве­не­дик­та Еро­фее­ва. Это очень труд­ный слу­чай. «Мо­ск­ва — Пе­туш­ки», дей­ст­ви­тель­но,— ис­по­ведь по­ра­жен­ца, ис­по­ведь че­ло­ве­ка, со­гла­сив­ше­го­ся на по­ра­же­ние и ги­бель. Чи­тать ее боль­но. Го­во­рят о юмо­ре ви­сель­ни­ков. Иро­ния Еро­фее­ва — из это­го же ро­да. Так, воз­мож­но, шу­тят в аду. Язык бле­стит и свер­ка­ет, но не да­ет ра­до­сти. От не­го ос­та­ют­ся сса­ди­ны в ду­ше. Ка­жет­ся, что тос­ка, до­ве­ден­ная до пре­де­ла, вы­зо­вет по­рыв в не­мыс­ли­мое — при­мер­но как Дос­то­ев­ский кон­чил «Под­по­лье». И за «Под­поль­ем» — «Пре­сту­п­ле­ние и на­ка­за­ние», «Иди­от», «Бра­тья Ка­ра­ма­зо­вы»... Еро­фе­ев­ское под­по­лье ли­ше­но этой пру­жи­ны. То, что по­сле­до­ва­ло за «Пе­туш­ка­ми» (эс­се о Ро­за­но­ве, «Ша­ги ко­ман­до­ра»),— пе­ре­пе­вы ста­рой пес­ни.

Но я не мо­гу бро­сить кам­ня. «Мо­ск­ва—Пе­туш­ки» — не толь­ко итог од­ной жиз­ни. Это эпи­та­фия на мил­лио­нах бе­зы­мян­ных мо­гил. Не толь­ко со­вет­ских. Сте­пан Вер­хо­вен­ский ко­гда-то го­ва­ри­вал: все ода­рен­ные и пе­ре­до­вые лю­ди в Рос­сии бы­ли, есть и бу­дут кар­теж­ни­ки и за­пой­ные пья­ни­цы. И хо­тя Дос­то­ев­ский не при­ни­ма­ет Сте­па­на Тро­фи­мо­ви­ча все­рь­ез — он за­ду­мы­вал­ся над судь­бой пья­нень­ких и соз­дал бес­смерт­ные об­ра­зы фи­ло­соф­ст­вую­щих и про­по­ве­дую­щих пья­ниц. Да и рань­ше, до Дос­то­ев­ско­го, до Пет­ра бы­ла на­пи­са­на «По­весть о го­ре-зло­сча­стии»... Век за ве­ком не­от­вра­ти­мый рок ве­дет в ца­ре­вы ка­ба­ки, в со­вет­ские за­бе­га­лов­ки... Эта те­ма но­си­лась в воз­ду­хе, она тре­бо­ва­ла сво­его во­пло­ще­ния, и она на­шла его, как те­ма Ко­лы­мы в рас­ска­зах Ша­ла­мо­ва. Не хва­та­ет ка­тар­зи­са? Но ино­гда при­хо­дит­ся ми­рить­ся с не­со­вер­шен­ст­вом.

В двух слу­ча­ях я про­сто не со­гла­сен с Со­пров­ским. Он, по-ви­ди­мо­му, ото­жде­ст­вил Бах­ти­на с по­клон­ни­ка­ми, но­сив­ши­ми­ся с кар­на­ва­лом, кар­на­ва­ли­за­ци­ей, ме­нип­пе­ей, как ду­рень с пи­са­ной тор­бой. Сам Бах­тин это­го не де­лал. Он не счи­тал кар­на­вал аль­фой и оме­гой куль­ту­ры. И не кар­на­ва­лом он зна­ме­нит в ми­ре. Его изу­ча­ют в Ев­ро­пе и в Аме­ри­ке как фи­ло­со­фа диа­ло­га. Вы­дви­же­ние на пер­вый план тео­рии кар­на­ва­ла — чис­то со­вет­ское яв­ле­ние. Со­вет­ско­го чи­та­те­ля до­во­ди­ла до упое­ния на­смеш­ка над со­вет­ской серь­ез­но­стью, спря­тан­ная в кни­ге «Раб­ле и сред­не­ве­ко­вая на­род­ная куль­ту­ра». Эта кни­га пи­са­лась в ссыл­ке, и на­смеш­ка в ней соз­на­тель­но за­ло­же­на ав­то­ром. Но его кни­га — не пам­флет. Это фун­да­мен­таль­ное на­уч­ное ис­сле­до­ва­ние. И нель­зя уп­ре­кать ис­сле­до­ва­те­ля чер­вей, что он пи­шет не про львов. Так про­шла его жизнь — с чер­вя­ми.

Не со­гла­сен я и с оцен­кой Си­няв­ско­го. Со­пров­ско­го воз­му­ти­ла фра­за: «Иро­ния — это да­же луч­ше, чем habeas corpus act». Ему ка­за­лось, что это про­сит­ся в па­ро­дию. Ме­ж­ду тем в сло­вах Си­няв­ско­го был бо­лее глу­бо­кий смысл, чем не­же­ла­ние бо­роть­ся за по­ли­ти­че­ские це­ли. Бы­ло по­ни­ма­ние, что ду­хов­ные про­бле­мы глуб­же уров­ня по­ли­ти­ки. Иро­ния име­ет ты­ся­чи зна­че­ний, и фрон­таль­ная ата­ка на нее не­сколь­ко на­по­ми­на­ет ста­тью А. Сол­же­ни­цы­на «На­ши плю­ра­ли­сты». Не­воз­мож­но за­крыть Аме­ри­ку, плю­ра­лизм, иро­нию. Все ка­те­го­рии куль­ту­ры не­уст­ра­ни­мы, мож­но спо­рить толь­ко о ие­рар­хии их. Ино­гда вре­мя за­став­ля­ет ме­нять оцен­ки, и Со­пров­ский прав, за­го­во­рив о пе­ре­оцен­ке цен­но­стей. Но рез­кость его фор­му­ли­ро­вок мож­но оп­рав­дать  толь­ко как «не­раз­ви­тую на­пря­жен­ность прин­ци­па» (ес­ли вос­поль­зо­вать­ся сло­ва­ми Ге­ге­ля, ко­то­ро­го Со­пров­ский очень не лю­бил). Да­же с чис­то по­ли­ти­че­ской точ­ки зре­ния иро­ния име­ет не­ко­то­рые дос­то­ин­ст­ва: она со­про­тив­ля­ет­ся фа­на­тиз­му. Без на­род­ных при­вы­чек (вклю­чаю­щих иро­нию) habeas corpus act лег­ко от­ме­нить. От­ме­ни­ли же ли­бе­раль­ные за­ко­ны в Гер­ма­нии. Где есть пар­ла­мент, не­пре­мен­но есть иро­ния. Над пар­ла­мен­том сме­ют­ся, во­ж­дя бо­го­тво­рят. В Ев­ро­пе вы­хо­дил жур­нал, са­мо на­зва­ние ко­то­ро­го иро­нич­но: «По­че­му бы нет?» Еже­не­дель­ник Верх­ней Воль­ты на­зы­ва­ет­ся по-со­вет­ски: «Подъ­ем».

Про­тест Со­пров­ско­го про­тив иро­нии по-сво­ему оп­рав­дан, и се­го­дня — еще боль­ше, чем то­гда, ко­гда он воз­ник. Се­го­дня иро­ния пе­ре­ста­ла быть за­прет­ным пло­дом, она раз­мно­жи­лась, опо­шли­лась и ста­ла дос­тоя­ни­ем жур­наль­ной чер­ни. Се­го­дняш­няя иро­ния, сплошь и ря­дом,— со­гла­сие с хао­сом, го­тов­ность по­гру­зить­ся в ни­что­же­ст­во и да­же не меч­тать о «пре­крас­ном и вы­со­ком» (как вы­ра­жал­ся под­поль­ный че­ло­век). Но пи­са­лось ведь и про кар­на­вал, и про кок­тейль «сле­зы ком­со­мол­ки», и про ли­те­ра­тур­ный про­цесс в Рос­сии не се­го­дня. За­чем ку­сать гру­ди кор­ми­ли­цы? — спра­ши­вал Гер­цен.— От­то­го что зуб­ки про­ре­за­лись?

Со­пров­ско­му ну­жен от­вет на по­след­ние во­про­сы бы­тия, и он не на­хо­дит это­го от­ве­та у Бах­ти­на и Си­няв­ско­го. И я не на­хо­жу. Но ведь куль­ту­ра не сво­дит­ся к по­след­ним во­про­сам бы­тия и к кни­ге Ио­ва. В куль­ту­ре есть ме­сто для про­сто пи­са­те­ля, про­сто уче­но­го. В куль­ту­ре воз­мож­на по­зи­ция Фло­бе­ра: «Мы, пи­са­те­ли, де­ла­ем свое де­ло. Пусть Про­ви­де­ние сде­ла­ет свое» (из пи­сем). Со­пров­ско­му ка­жет­ся, что у нас, в Рос­сии, это не вы­хо­дит. Он пи­шет: «За­пад­ный пи­са­тель мо­жет, но не же­ла­ет за­нять по­зи­цию «про­сто пи­са­те­ля»,— наш же не­за­ви­си­мый пи­са­тель не мо­жет, хо­тя всей ду­шою же­ла­ет». По­че­му не мо­жет? Си­няв­ский смог. Он и в ла­ге­ре пи­сал «Го­лос из хо­ра», «Про­гул­ки с Пуш­ки­ным»... И Бах­тин смог быть про­сто уче­ным. Си­дел в ссыл­ке, по­лу­чал по поч­те кни­ги, по поч­те от­сы­лал их об­рат­но, в Пуб­лич­ную биб­лио­те­ку, и на­пи­сал ака­де­ми­че­ски безу­преч­ное ис­сле­до­ва­ние. Я вспо­ми­наю Эй­ле­ра, ко­то­рый ска­зал о се­бе, что мог бы ро­дить­ся бе­лым мед­ве­дем и то­гда ког­тя­ми ца­ра­пал бы на льди­не свои урав­не­ния. Ка­кое тут по­ра­жен­че­ст­во! Ско­рее му­же­ст­во.

Ми­мо­хо­дом Со­пров­ский про­во­дит раз­ли­чие ме­ж­ду по­ра­жен­че­ской иро­ни­ей Брод­ско­го (в ко­то­рой со­хра­ня­ет­ся че­ло­ве­че­ское дос­то­ин­ст­во) и иро­ни­ей Ли­мо­но­ва, где дос­то­ин­ст­во те­ря­ет­ся. Воз­мож­но, стои­ло бы пе­ре­ста­вить ак­цен­ты и имен­но это ча­ст­ное раз­ли­чие вы­дви­нуть на пер­вый план, а не об­ли­чать иро­нию во­об­ще. Ина­че как быть с иро­ни­ей у Раб­ле (не у Бах­ти­на в кни­ге о Раб­ле, а у са­мо­го мэт­ра)? У Сер­ван­те­са? У Воль­те­ра? У Гоф­ма­на? У То­ма­са Ман­на?

Вдох­но­ве­ние Со­пров­ско­го на­шло дру­гой путь. Его ув­лек Га­лич, ув­лек при­зыв «встать, что­бы драть­ся, встать, что­бы сметь». По-мо­ему, са­мое луч­шее у Га­ли­ча — не эти при­зы­вы. Я боль­ше ве­рю сар­каз­мам Га­ли­ча, чем его па­те­ти­ке. Но так или ина­че, есть ста­тья «Ко­нец пре­крас­ной эпо­хи», и ря­дом с ней — па­не­ги­рик Га­ли­чу, са­мо­му иро­ни­че­ско­му из на­ших боль­ших по­этов. Га­ли­чу, у кот­ро­го са­ми риф­мы иро­нич­ны. Не­труд­но най­ти у Га­ли­ча об­раз­цы всех ви­дов иро­нии, в том чис­ле — иро­нии бес­силь­ной жерт­вы, иро­нии по­ра­жен­ца:

 

Ох уж эти мне ев­реи, ев­реи!

Не бы­вать вам в ка­мер­ге­рах, ев­реи!

И не плачь­те вы за­зря, не сте­най­те —

Не си­деть вам ни в си­но­де, ни в се­на­те.

 

А си­деть вам в Со­лов­ках да в Бу­тыр­ках,

И хо­дить вам без шнур­ков на бо­тин­ках.

Не кри­чать вам по суб­бо­там: «лэ­ха­им!»,

А тас­кать­ся на до­прос с вер­ту­ха­ем...

 

Ве­ли­чие Га­ли­ча не­от­де­ли­мо от его сла­бо­стей. Ему са­мо­му на­шеп­ты­вал черт: «и ты мо­жешь лгать и мо­жешь блу­дить...» Его пес­ни — по­кая­ние из­ве­рив­ше­го­ся и изол­гав­ше­го­ся со­вет­ско­го че­ло­ве­ка в сво­их гре­хах. Че­рез жгу­чее от­вра­ще­ние к се­бе при­хо­дит по­рыв к чис­то­те, к свя­то­сти, к Бо­гу. По на­сквозь про­пле­ван­ной Иу­дее идет Ма­дон­на, в плать­и­це, за­сти­ран­ном до си­ни, и ду­ма­ет о стра­да­ни­ях Хри­ста. Вы­хва­ти­те ее из ас­со­циа­ций со сле­до­ва­те­лем Хму­ри­ком, по­ехав­шим в Те­бер­ду, со справ­кой о реа­би­ли­та­ции, по­лу­чен­ной про­ро­ко­вой вдо­вой, с ра­жи­ми дол­до­на­ми и проч. и проч.— и ос­та­нет­ся то­щая идея. А по­рыв, про­шед­ший сквозь бес­по­щад­ную иро­нию, за­хва­ты­ва­ет сво­ей под­лин­но­стью:

 

Но спус­ка­лись те­ни на суг­ли­нок,

Но таи­лись те­ни в ка­ж­дой пя­ди —

Те­ни всех Бу­ты­рок и Треб­ли­нок,

Всех убийств, пре­да­тельств и рас­пя­тий...

 

И уда­ром ко­ло­ко­ла зву­чит при­пев: Ave Maria! Ра­дуй­ся, бла­го­дат­ная...

На­пи­сав о Га­ли­че вос­тор­жен­ную ста­тью, Со­пров­ский про­сла­вил ту же са­мую иро­нию, ко­то­рую унич­то­жил в ста­тье «Ко­нец пре­крас­ной эпо­хи». И вот ря­дом две ста­тьи, оп­ро­вер­гаю­щие друг дру­га. Со­пров­ский (и не он один) ка­ж­дый раз ви­дит од­ну, ув­лек­шую его, идею. Ув­ле­чен­ный Ман­дель­шта­мом, он вы­стро­ил кон­цеп­цию «пра­во­ты по­эта», не оце­нив до кон­ца воз­мож­но­сти ис­тол­ко­вать ее как ос­во­бо­ж­де­ние от всех нрав­ст­вен­ных обя­зан­но­стей, кро­ме од­ной: свя­зи «с про­ви­ден­ци­аль­ным со­бе­сед­ни­ком». Он бе­зо­го­во­роч­но при­ни­ма­ет те­зис Ман­дель­шта­ма: «Быть вы­ше сво­ей эпо­хи, луч­ше сво­его об­ще­ст­ва для не­го не обя­за­тель­но». По­эт мо­жет быть во­ром, как Фран­суа Вий­он,— все рав­но он прав, по­то­му что по­эт. Труд­но по­нять, как это при­ми­рить с при­зы­вом «жить не по лжи»? А ме­ж­ду тем су­ро­вый нрав­ст­вен­ный при­зыв от­чет­ли­во чув­ст­ву­ет­ся в «Кон­це пре­крас­ной эпо­хи».

Че­ло­ве­ку свой­ст­вен­но оши­бать­ся и не толь­ко оши­бать­ся. Ему так­же свой­ст­вен­но не за­ме­чать од­но­сто­рон­ность ис­ти­ны, к ко­то­рой при­шел. Ты ду­ма­ешь, прав­да про­ста? — спра­ши­ва­ла Ма­рия Пет­ро­вых...

 

По­про­буй, ска­жи,—

По­про­буй хоть раз, не сол­гав,

Ска­зать о люб­ви!

 

О люб­ви, о сво­бо­де, о Бо­ге — обо всем са­мом важ­ном му­чи­тель­но труд­но ска­зать прав­ду. Ста­тьи Со­пров­ско­го на­пи­са­ны смо­ло­ду, и в них есть ка­те­го­рич­ность юно­сти. Но по мень­шей ме­ре два тек­ста (об Ио­ве и о Шес­то­ве) по­ды­ма­ют­ся в сво­ей цель­но­сти над лю­бой кри­ти­кой. С них я на­чал и ими мне хо­чет­ся кон­чить.

Со­пров­ский, вслед за Шес­то­вым, го­тов со­вер­шен­но из­гнать сис­те­ма­ти­че­ское мыш­ле­ние из цар­ст­ва ис­ти­ны. Од­на­ко фи­ло­со­фы, вы­страи­вав­шие ло­ги­че­ские сту­пень­ки к ис­ти­не, не бы­ли ни фи­зи­че­ски­ми, ни ду­хов­ны­ми уро­да­ми. Не­воз­мож­но чис­то по­эти­че­ски ра­зо­брать­ся в ми­ре. Нам да­но и пра­вое по­лу­ша­рие моз­га, иг­раю­щее по­эти­че­ски­ми ме­та­фо­ра­ми, и ле­вое, соз­даю­щее ло­ги­че­ские схе­мы. К не­сча­стью, на­ша со­вре­мен­ная куль­ту­ра пе­ре­оце­ни­ва­ет воз­мож­но­сти ра­зу­ма, ло­ги­ки, на­уч­но­го ме­то­да, и пра­во­та Шес­то­ва и Со­пров­ско­го в том, что они идут про­тив те­че­ния; хо­чет­ся вме­сте с ни­ми под­черк­нуть, что по­эзия — бо­лее на­деж­ный путь в по­след­ние глу­би­ны, чем ло­ги­че­ски по­сле­до­ва­тель­ная мысль. «Ве­ра, мож­но ска­зать, бед­нее мыс­ля­ми, но бо­га­че крас­ка­ми, зву­ка­ми, го­ло­во­кру­же­ни­ем, не­же­ли ра­зум». Це­ло­ст­ность ми­ра да­ет­ся толь­ко це­ло­ст­но­му взгля­ду. «И Адам до гре­хо­па­де­ния был при­час­тен бо­же­ст­вен­но­му все­мо­гу­ще­ст­ву,— вы­пи­сы­ва­ет Со­пров­ский Шес­то­ва,— и толь­ко по­сле па­де­ния под­пал под власть зна­ния» (зна­ния ча­ст­но­стей, в ко­то­ром те­ря­ет­ся це­лое; зна­ния де­ревь­ев, за ко­то­ры­ми не ви­ден лес). «По­эты слы­шат гул в ушах — и ло­вят этот гул, на­страи­вая на его вол­ну смы­сло­вые зна­че­ния — и та­ким об­ра­зом соз­на­вая це­ло­ст­ность, ин­то­на­цию, ме­ло­дию бу­ду­ще­го сти­хо­тво­ре­ния. Од­но­вре­мен­но ищут от­дель­ные об­ра­зы, строч­ки, со­зву­чия, ко­то­ры­ми пред­сто­ит об­рас­ти этой це­ло­ст­но­сти...» Толь­ко по­эт мог это на­пи­сать; и в эс­се об Ио­ве чув­ст­ву­ет­ся тот же по­эт. Прав был Яков Кро­тов, за­ме­тив (ком­мен­ти­руя пуб­ли­ка­цию в «Но­вом ми­ре»): «Не бе­русь су­дить о Со­пров­ском как по­эте сре­ди по­этов, но сре­ди тол­ко­ва­те­лей Биб­лии он, без­ус­лов­но, един­ст­вен­ный по­эт». Мо­жет быть, и не един­ст­вен­ный. Но бес­спор­но под­лин­ный.

По­эт от­бра­сы­ва­ет бо­го­сло­вие. Он уве­рен, что «в рус­ле ре­ли­ги­оз­ной фи­ло­со­фии на сме­ну «по­ни­ма­нию» (по­сти­же­нию в по­ня­ти­ях на ос­но­ве стро­гой и все­об­ще­обя­за­тель­ной сис­те­ма­тич­но­сти) долж­но при­дти бо­лее сме­лое, бо­лее сво­бод­ное, бо­лее об­раз­ное мыш­ле­ние...»

По­рыв вдох­но­ве­ния по­эта по­до­бен про­ры­ву мис­ти­ка во все­це­лость и спо­со­бен пе­ре­дать его, да­же не ис­пы­тав на­яву, как Пуш­кин — встре­чу Исайи с се­ра­фи­мом, как Гу­ми­лев — экс­таз дер­ви­ша. Нет все­це­ло­сти кро­ме все­це­ло­сти, и по­эт — про­рок ее. Во все­це­ло­сти ру­шат­ся на­ши раз­ли­чия. Еди­ни­ца мень­ше де­ся­ти, еще мень­ше — мил­лио­на, мил­ли­ар­да. Но мил­ли­ард, де­лен­ный на бес­ко­неч­ность, и еди­ни­ца, де­лен­ная на бес­ко­неч­ность, оди­на­ко­во рав­ны ну­лю. Пе­ре­жи­ва­ние все­це­ло­сти смы­ва­ет все ча­ст­ное: и ма­лое, и боль­шое го­ре. В под­лин­ной бес­ко­неч­но­сти, во все­це­ло­сти все ста­но­вит­ся од­ним: все­це­ло­стью. Ес­ли гор­чич­ное зер­но ве­ры про­рас­та­ет и за­пол­ня­ет ду­шу, оке­ан все­це­ло­сти то­пит гро­ма­ду го­ря, поч­ти раз­да­вив­шую че­ло­ве­ка, с та­кой же лег­ко­стью, как уко­лов­шую нас бу­лав­ку.

Я не ду­маю, что это свой­ст­во од­ной лишь иу­део-хри­сти­ан­ской тра­ди­ции. Я на­хо­дил при­ме­ры та­ко­го же по­гру­же­ния во все­це­лость и об­нов­ле­ния во все­це­ло­сти по­ми­мо вся­ко­го ве­ро­ис­по­ве­да­ния и во всех ве­ро­ис­по­ве­да­ни­ях, с ко­то­ры­ми зна­ком. Но имен­но по­это­му мне не хо­чет­ся спо­рить ни с ка­ким ве­ро­ис­по­ве­да­ни­ем, в том чис­ле с ис­по­ве­да­ни­ем Со­пров­ско­го. Толь­ко бы оно дос­тиг­ало та­кой глу­би­ны, как в его по­ни­ма­нии Ио­ва.

 

ОТ ИЗДАТЕЛЕЙ

 

Эта кни­га от­кры­ва­ет со­бой «Биб­лио­те­ку Ман­дель­шта­мов­ско­го об­ще­ст­ва» — его тре­тью, на­ря­ду с «Со­б­ра­ни­ем со­чи­не­ний О.Ман­дель­шта­ма» и «За­пис­ка­ми Ман­дель­шта­мов­ско­го об­ще­ст­ва», из­да­тель­скую се­рию. «За­пис­ки», по ре­ше­нию Со­ве­та об­ще­ст­ва, долж­ны со­сре­до­то­чить­ся на во­про­сах био­гра­фии и твор­че­ст­ва са­мо­го Ман­дель­шта­ма, то­гда как в «Биб­лио­те­ке» мо­гут вы­хо­дить кни­ги как со­вре­мен­ни­ков по­эта, так и со­вре­мен­ных ав­то­ров, про­дол­жаю­щих тра­ди­ции Ман­дель­шта­ма.

К чис­лу по­след­них от­но­сит­ся и Алек­сандр Со­пров­ский (1953—1990) — ис­тин­ный по­эт и фи­ло­соф, ве­сель­чак и друг сво­их дру­зей. И де­ло здесь да­же не столь­ко в тра­ди­ции са­мо­го сти­ха, сколь­ко в обо­ст­рен­ном чув­ст­ве со­ци­аль­но­го по­ло­же­ния по­эта и гра­ж­дан­ском па­фо­се по­эзии и ми­ро­ощу­ще­ния. С этим счи­та­лась и со­вет­ская власть, не раз вы­го­няв­шая Со­пров­ско­го с уче­бы и ра­бо­ты. Но луч­ше все­го об этом ска­за­но в ста­тье «Пра­во­та по­эта», дав­шей на­зва­ние все­му сбор­ни­ку.

Ла­ко­нич­ное жиз­не­опи­са­ние А.Со­пров­ско­го — в его «Ав­то­био­гра­фии». По­гиб же он от­ча­ян­но и не­ле­по. Глу­бо­кой мо­роз­ной но­чью с 22 на 23 де­каб­ря 1990 го­да, на про­спек­те Ми­ра воз­ле мет­ро «Щер­ба­ков­ская» его, воз­вра­щаю­ще­го­ся до­мой, сби­ла шаль­ная ма­ши­на, ос­та­вив си­ро­той шестилет­нюю дочь. Его мо­ги­ла на­хо­дит­ся на Пре­об­ра­жен­ском клад­би­ще.

 

...Здесь са­мым ис­крен­ним и зря­чим

Сле­пые чув­ст­ва су­ж­де­ны —

Но на­все­гда сле­ды в го­ря­чем

Ас­фаль­те за­пе­чат­ле­ны.

И не зо­ви­те суе­тою

На­правлен­ную бе­гот­ню

К не­по­пра­ви­мо­му по­кою,

К по­след­не­му, лес­но­му дню.

 

На­стоя­щее из­да­ние, объ­е­ди­няя сти­хи и важ­ней­шие ста­тьи А.Со­пров­ско­го, осоз­нан­но не пре­тен­ду­ет на пол­но­ту. Сти­хо­твор­ный раз­дел пред­став­лен кни­гой, со­став­лен­ной им са­мим (со­ста­ви­те­лем вне­се­н лишь до­пол­нительный раздел «Стихи по­след­них лет» в кон­це кни­ги). В раз­дел ста­тей во­шли ра­боты, на­пе­ча­тан­ные или подготовленные к печати самим автором.  За рам­ками издания остались переводы, детские и шуточные стихи, ряд других статей, многочисленные наброски и письма, хра­ня­щи­еся в ар­хиве поэта.

Все тек­сты, за ис­клю­че­ни­ем ста­тьи о Л. Шес­то­ве, да­ют­ся по ру­ко­пи­сям или ав­то­ри­зо­ван­ным ма­ши­но­пи­сям из ар­хи­ва по­эта, ста­тья о Л. Шес­то­ве — по жур­наль­ной пуб­ли­ка­ции.

Из­да­ние осу­ще­ст­в­ле­но Ман­дель­шта­мов­ским об­ще­ст­вом при учас­тии­ друзей поэта.

П.Н.

Библиография ПУБЛИКАЦИЙ А. СОПРОВСКОГО1 

 

Стихи

 

Сопровский А. Му­зы­ка. «Всту­па­ет флей­та. Ве­тер. Дождь...». «Ку­да де­вал­ся иней стро­гий...» // Ле­нин­ские го­ры. Сти­хи по­этов МГУ / Сост. И.Вол­гин. — М.: Изд-во Моск. ун-та, 1977. — С. 95—97.

 

Сопровский А. «Ты помнишь — мост, поставленный над чер­ной...» / Neue Russishe Literatur. Almanach 2—3. Wien, 1980. — S. 25.

 

Сопровский А. «Зем­ли осен­ней чер­ные пла­сты...». «Ты пом­нишь — мост, по­став­лен­ный над чер­ной...». «Со­гре­ет ле­то звез­ды над зем­лей...» / Кон­ти­нент. Ли­те­ра­тур­ный, об­ще­ст­вен­но-по­ли­ти­че­ский и ре­ли­ги­оз­ный жур­нал.— Париж, 1981.— Вып. 28.—  С. 10—12.

 

Сопровский А. «И мы уй­дем в лес­ные да­ли...» / Rijeci. Casopis za knizevnost I kulturu. — 1981. — Broj 10. — С.46—49 (ря­дом пе­ча­та­ет­ся то же сти­хо­тво­ре­ние в пе­ре­во­де А.Ни­ко­ли­ча на серб­ско-хор­ват­ский).

 

Сопровский А. Встреч­ный огонь (Из вто­рой кни­ги сти­хо­тво­ре­ний): «Ота­ра в ту­ма­не сколь­зит по хол­му...». «Кто на Пре­снен­ских? Ти­хо в при­ро­де...». «За­ка­та ры­жая по­лос­ка....». «Воз­дух не­чист и рас­строе­но вре­мя...». 30 ап­ре­ля. Под­ра­жа­ние. «На кре­ще­нье вы­дан нам был фев­раль...» / Кон­ти­нент. Ли­те­ра­тур­ный, об­ще­ст­вен­но-по­ли­ти­че­ский и ре­ли­ги­оз­ный жур­нал.— Париж, 1982.— Вып. 33.— С. 115—123.

 

Сопровский А. Два сти­хо­тво­ре­ния: «Я из зем­ли, где все ина­че...». «Что есть ду­ша? Не спра­ши­вай. Пой­дем...» / Кон­ти­нент. Ли­те­ра­тур­ный, об­ще­ст­вен­но-по­ли­ти­че­ский и ре­ли­ги­оз­ный жур­нал.— Париж, 1986.— Вып. 47.— С. 66—68.

 

Сопровский А. «Кто на Пре­снен­ских? Ти­хо в при­ро­де...» // Мо­ло­дая по­эзия. Сти­хи. Ста­тьи. Тек­сты / Сост. А.Тю­рин. — М.: Сов.пи­са­тель. — 1989. — С. 137.

 

Сопровский А. «Кто на Пре­снен­ских? Ти­хо в при­ро­де...». «Не­бо, на­кре­нив­шее­ся мгли­сто...». «Как воз­дух иг­рою по­лон об­ман­чи­вых от­ра­же­ний...». «В Ев­ро­пе дожд­ли­во (смот­ри­те фут­боль­ный об­зор)...» / Мо­с­ков­ский вест­ник. — М., 1989. —№ 1. — С. 158—160.

 

Сопровский А. «В Ев­ро­пе дожд­ли­во (смот­ри­те фут­боль­ный об­зор)...» // Ис­то­ки. Сти­хи и про­за мо­ло­дых. Аль­ма­нах. — Вып.20. — М.: Мо­ло­дая Гвар­дия. — 1989. — С. 286—287.

 

При­зна­ние в люб­ви, или на­ча­ло про­ща­ния (I—III). «Юность са­мо­лю­би­ва...». «На краю ле­фор­тов­ско­го про­ва­ла...» / Со­вет­ский цирк. — М., 1989. — № 46. — 16—22 но­яб­ря. — С. 15.

 

Сопровский А. «На Кре­ще­нье вы­дан нам был фев­раль...». «И мы уй­дем в лес­ные да­ли...». «Ко­гда-ни­будь, вер­ша итог де­лам...». «Все те, кто ушел на про­стор...». «Кто на Пре­снен­ских? Ти­хо в при­ро­де...». «Мы боль­ше не бу­дем на све­те вдво­ем...». «Нас в путь про­во­жа­ли сто­лет­ние ли­пы...». «Ота­ра в ту­ма­не сколь­зит по хол­му...». При­зна­ние в люб­ви или на­ча­ло про­ща­ния (I—III). «Как хо­чет­ся при­мор­ской ти­ши­ны...». Два сти­хо­тво­ре­ния. Б.Кен­жее­ву (I—II): «Я из зем­ли, где все ина­че...». «На краю ле­фор­тов­ско­го про­ва­ла...». «Не­бо, на­кре­нив­шее­ся мгли­сто...». Два сти­хо­тво­ре­ния. Е.Иг­на­то­вой (I—II): «Я знал на­зу­бок мое вре­мя....». «Опять на про­бу воз­дух го­рек...». «Как воз­дух иг­рою по­лон об­ман­чи­вых от­ра­же­ний...». «Про­щать­ся не спе­ши. Хо­лод­ная ал­лея...». «Школь­ни­ца, ос­луш­ни­ца, се­ст­ри­ца...» // Гра­ж­да­не но­чи. Не­из­вест­ная Рос­сия / Сост. О. Чу­гай. — Вып. 1. — М.: СП «Вся Мо­ск­ва». — 1990. — С. 215—235.

 

Сопровский А. «Как хо­чет­ся при­мор­ской ти­ши­ны...». «На краю ле­фор­тов­ско­го про­ва­ла...». «Как воз­дух иг­рою по­лон об­ман­чи­вых от­ра­же­ний...». «Школь­ни­ца, ос­луш­ни­ца, се­ст­ри­ца...». «Я кни­гу от­ло­жил — и, ка­жет­ся, ду­ша...». «Юность са­мо­лю­би­ва...». «Но­ябрь­ский ве­тер за­па­хом со­сны...» / Кон­ти­нент. Ли­те­ра­тур­ный, об­ще­ст­вен­но-по­ли­ти­че­ский и ре­ли­ги­оз­ный жур­нал. — Париж, 1990. — Вып. 65. — С. 184—190.

 

Сопровский А. «На Кре­ще­нье вы­дан нам был фев­раль...». «Что есть ду­ша? Не спра­ши­вай. Пой­дем...». «Я знал на­зу­бок мое вре­мя...». «На краю ле­фор­тов­ско­го про­ва­ла...». «Я из зем­ли, где все ина­че...» / Всту­пит. за­мет­ка С.Ганд­лев­ско­го / Ого­нек. — М., 1991. — № 4. — Ян­варь. — С. 9.

 

Сопровский А. Чер­ная рав­ни­на: «Но­ябрь­ский ве­тер за­па­хом со­сны...». «Юность са­мо­лю­би­ва...». «Мы боль­ше не бу­дем на све­те вдво­ем...». «Нас в путь про­во­жа­ли сто­лет­ние ли­пы...». «За­ка­та ры­жая по­лос­ка....». «Я кни­гу от­ло­жил — и, ка­жет­ся, ду­ша...». «Ота­ра в ту­ма­не сколь­зит по хол­му...». «Как хо­чет­ся при­мор­ской ти­ши­ны...». «На­лей и за ста­рое вы­пей...». «Ты пом­нишь: мост, по­став­лен­ный над чер­ной...». «Школь­ни­ца, ос­луш­ни­ца, се­ст­ри­ца...». «За­пис­ки из мерт­во­го до­ма...». Пер­вое пу­ни­че­ское по­сла­ние. «Вот оно — вре­мя, ко­то­ро­го мы до­ж­да­лись...». «Спой мне пе­сен­ку, что ли — а луч­ше...». «Опять на про­бу воз­дух го­рек...». / Публ. Т.По­ле­тае­вой / Зна­мя. — М., 1991, ап­рель. — № 4. — С. 161—168.

 

Сопровский А. При­зна­ние в люб­ви, или на­ча­ло про­ща­ния (I—III). «Как хо­чет­ся при­мор­ской ти­ши­ны...». «Как воз­дух иг­рою по­лон об­ман­чи­вых от­ра­же­ний...». «Школь­ни­ца, ос­луш­ни­ца, се­ст­ри­ца...». «Опять на про­бу воз­дух го­рек...». / Стре­лец. Аль­ма­нах ли­те­ра­ту­ры, ис­кус­ст­ва и об­ще­ст­вен­но-по­ли­ти­че­ской мыс­ли. — Па­риж, Нью-Йорк, Мо­ск­ва, 1991. — № 1(65). — С. 89—94.

 

Сопровский А. На­ча­ло про­ща­ния. Сти­хи. / Сост. Т.По­ле­тае­ва. — М.: Биб­лио­те­ка «Ого­нек». — № 50. — 1991. — 30 с.

 

Сопровский А. Зве­ри­ная аз­бу­ка. Дет­ские сти­хи / В соавторстве с В. Дмит­рие­вым.— М.: Арес-ЛТД, 1992. — 34 с.  — (В те­че­ние 1992—94 гг. вы­шло 4 из­да­ния.)

 

Сопровский А. «На Кре­ще­нье вы­дан нам был фев­раль...». Сти­хи о жерт­вен­ной ро­ли ин­тел­ли­ген­ции в ре­во­лю­ции. «При­ста­ни­ще вет­хой сво­бо­ды...». «За­пах­ло кро­вью рез­ко, как из­вест­кой...». «На рас­све­те зве­нят воз­бу­ж­ден­но...». «За но­чью ночь ме­ня все­го тряс­ло....». «Ве­тер ав­гу­ста, хму­рый то­ва­рищ...». «Ли­па, ясень, ря­би­на, два то­по­ля пи­ра­ми­даль­ных...». — В со­ста­ве пуб­ли­ка­ции: А.Со­пров­ский. При­ста­ни­ще вет­хой сво­бо­ды / Публ. Т. По­ле­тае­вой-Со­пров­ской; пре­дисл. Б. Кен­жее­ва.— М., Но­вый мир. — 1992. — № 3. — С. 183—187.

 

Сопровский А. «Гос­по­ди, Бо­же мой. Как тоск­лив этот го­род но­ча­ми...». «Все ста­ре­ет: лю­ди, ве­щи...». «Воз­дух не­чист, и рас­строе­но вре­мя....». «Со­гре­ет ле­то звез­ды над зем­лей...». — М., Ли­те­ра­тур­ная га­зе­та. — 1992. — № 20. — 13 мая. — С. 5.

 

Сопровский А. Мо­ги­ла Ман­дель­шта­ма (1—3.). / Публ. Т.По­ле­тае­вой // «Со­хра­ни мою речь...». — Вып. 2. —М.: Книж­ный сад, 1993. — С. 109—111. — Перед загл: За­пис­ки Ман­дель­шта­мов­ско­го Об­ще­ст­ва. Том 4.

 

Ста­тьи

 

Сопровский А. Ве­ра, борь­ба и со­блазн Льва Шес­то­ва. / Вест­ник Рус­ско­го Хри­сти­ан­ско­го Дви­же­ния.— Па­риж, Нью-Йорк, Мо­ск­ва. — № 136. — 1982. —С. 68—120.

 

Сопровский А. Ко­нец пре­крас­ной эпо­хи. / Кон­ти­нент. Ли­те­ра­тур­ный, об­ще­ст­вен­но-по­ли­ти­че­ский и ре­ли­ги­оз­ный жур­нал.—Париж, 1982.— Вып. 32.— С. 335—354.

 

Сопровский А. «Я знаю: век уж мой из­ме­рен». За­мет­ки о ро­ж­де­нии и смер­ти А. С. Пуш­ки­на / Па­мят­ни­ки Оте­че­ст­ва. Аль­ма­нах Все­рос­сий­ско­го об­ще­ст­ва ох­ра­ны па­мят­ни­ков ис­то­рии и куль­ту­ры. — 1986. — Вып.2 (14). — С. 39—40, 100—103.

 

Сопровский А. «Я знаю: век уж мой из­ме­рен». За­мет­ки о ро­ж­де­нии и смер­ти А. С. Пуш­ки­на / Солн­це на­шей по­эзии (Из со­вре­мен­ной Пуш­ки­ниа­ны). — М.: Прав­да, 1989. — С. 50—62.

 

Сопровский А. Сло­во и вре­мя // Мо­ло­дая по­эзия. Сти­хи. Ста­тьи. Тек­сты. / Сост. А.Тю­рин. — М.: Сов.пи­са­тель. — 1989. — С. 407—416.

 

Сопровский А. Мо­с­ков­ское вре­мя / М., Со­вет­ский цирк. — 1989. — № 46. — 16—22 но­яб­ря. — С. 14.

 

Сопровский А. Пра­во­та по­эта / М., Учи­тель­ская га­зе­та. — 1991. — № 3. — 15—22 ян­ва­ря. — С. 11.

 

Сопровский А. О кни­ге Ио­ва. — В со­ста­ве пуб­ли­ка­ции: А.Со­пров­ский. При­ста­ни­ще вет­хой сво­бо­ды / Публ. Т. По­ле­тае­вой-Со­пров­ской; по­слесл. Я. Кро­то­ва / М., Но­вый мир. — 1992. — № 3. — С. 187—206.

 

 

Ли­те­ра­ту­ра об А.Со­пров­ском

 

В гос­тях у «Кон­ти­нен­та». Мо­с­ков­ское вре­мя / Кон­ти­нент. Ли­те­ра­тур­ный, об­ще­ст­вен­но-по­ли­ти­че­ский и ре­ли­ги­оз­ный жур­нал. — Париж, 1981. — Вып. 28. — С. 7.

 

Ви­то­ше­вич Д.  Мла­ди мо­с­ков­ски пес­ни­ци (бе­леш­ка и ус­по­ме­на) / Rijeci. Casopis za knizevnost I kulturu. — Париж, 1981. — Broj 10. — С. 41—43.

 

Андреев Г. «Континент». № 32 / Русская мысль.— Париж, 1982. — № 3430. — 16 сентября.

 

Кор­жа­вин Н. Сквозь со­блаз­ны безвре­ме­нья / Кон­ти­нент. Ли­те­ра­тур­ный, об­ще­ст­вен­но-по­ли­ти­че­ский и ре­ли­ги­оз­ный жур­нал. — Париж, 1984. — Вып. 42. — С. 321—350.

 

Бетаки В. Русская поэзия за 30 лет — 1956—1986. Париж, 1987.

 

К<уб­ла­нов­ский> Ю. Па­мя­ти Алек­сан­д­ра Со­пров­ско­го / Вест­ник Рус­ско­го Хри­сти­ан­ско­го Дви­же­ния. — Па­риж, Нью-Йорк, Мо­ск­ва, 1990. — № 160. — С. 295—296.

 

Ганд­лев­ский С. Я знал на­зу­бок мое вре­мя / Ого­нек. — М., 1991. — № 4. — Ян­варь. — С. 9. — Всту­пит. за­мет­ка к пуб­ли­ка­ции.

 

Кен­же­ев Б. (Пре­ди­сло­вие к пуб­ли­ка­ции сти­хов) — В со­ста­ве пуб­ли­ка­ции: А.Со­пров­ский. При­ста­ни­ще вет­хой сво­бо­ды / Но­вый мир. — М., 1992. — № 3. — С. 182—183.

 

Кро­тов Я. (По­сле­сло­вие к пуб­ли­ка­ции ста­тьи «О кни­ге Ио­ва»)  — В со­ста­ве пуб­ли­ка­ции: А. Со­пров­ский. При­ста­ни­ще вет­хой сво­бо­ды / Но­вый мир. — М., 1992. — № 3. — С. 206—207.

 

Ганд­лев­ский С. «Чу­жой по язы­ку и с ви­ду...». Об Алек­сан­д­ре Со­пров­ском / Ли­те­ра­тур­ная га­зе­та.— М., 1992. — № 20. — 13 мая. — С. 5.

 

Сан­чук В. Он знал на­зу­бок мое вре­мя... / Ли­те­ра­тур­ная га­зе­та. — М., 1995. — № 26. — 28 ию­ня. — С. 5.

 

Сан­чук В. Все-та­ки нам то­гда по­вез­ло / Не­за­ви­си­мая га­зе­та. — М., 1995. — 23 де­каб­ря. — С. 8.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

СО­ДЕР­ЖА­НИЕ

 

Наум Коржавин. Пре­ди­сло­вие............................................................. 3

 

Ав­то­био­гра­фия.................................................................................... 5

 

Часть I

ОТ ВЕСНЫ К ВЕСНЕ. Сти­хо­тво­ре­ния. 1974—1987 гг.

 

Когда-нибудь, верша итог делам... 1974....................................... 7

И мы уйдем в лесные дали... 1974.................................................. 7

В тихом голосе — прелесть отваги... 1974.................................... 8

Стихи о жертвенной роли интеллигенции в

революции. 1974............................................................................. 9

Все те, кто ушел за простор... 1974............................................... 9

Под закрытыми веками белый туман... 1974.............................. 10

Я слишком долго ждал... 1974...................................................... 11

Под облачной упругой парусиной... 1974.................................. 11

Чернеет ствольный  ряд... 1974................................................... 12

Бесконечная минута... 1974.......................................................... 13

Если можно за миг до смерти... 1974........................................... 14

Могила Мандельштама. 1974...................................................... 15

Когда погоде теплой и сухой... 1974............................................ 17

Пристанище ветхой свободы... 1974............................................ 18

...Оправдай меня, город... 1974.................................................... 19

Кто на Пресненских?.. 1975.......................................................... 19

Запахло кровью резко, как известкой... 1975............................. 20

Мы больше не будем на свете вдвоем... 1975............................. 23

Согреет лето звезды над землей... 1975....................................... 23

Нас в путь провожали столетние липы... 1975........................... 24

Заката рыжая полоска... 1975....................................................... 24

Вступает флейта... 1975................................................................ 25

Под ветреными облаками... 1975................................................. 26

Устал бежать: пошла дорога в горку... 1976.............................. 27

Жизнь обрела привычные черты... 1976..................................... 27

Вот и снова в предосенний день... 1976....................................... 29

Земли осенней черные пласты... 1976.......................................... 29

За ночью ночь меня всего трясло... 1976.................................... 30

Морозное солнце над серым вокзалом... 1976.................................................................................... 31

На рассвете звенят возбужденно... 1976..................................... 32

Ты помнишь: мост... 1977............................................................. 33

Зима устала быть собой... 1977.................................................... 34

Похолодание прошьет роскошный май... 1977........................... 34

Два стихотворения

    1. В малахитовом полумраке... 1977........................................ 35

    2. Когда пришлют за мной... 1979............................................ 36

Любимая, считаю дни... 1977........................................................ 37

Дорога звенит, беспощадно пыля... 1978.................................... 37

Ветер августа, хмурый товарищ... 1978...................................... 38

Воздух нечист и расстроено время... 1979.................................. 39

30 апреля. 1979.............................................................................. 40

Вот она, почва праха, свобода слова... 1979................................ 41

Когда снегопада светлейшая вязь... 1979.................................... 42

Отара в тумане скользит по холму... 1980.................................. 42

Погода. Память. Боль... 1980....................................................... 46

На Крещенье выдан нам был февраль... 1981............................ 47

За то, что я тогда... 1981............................................................... 48

Я еще наверстаю свою синеву... 1981......................................... 51

Бернгардтовка. 1981..................................................................... 51

Признание в любви, или начало прощания. 1981—1982

1. Мокрый ветер — на том берегу......................................... 52

2. Мостовыми горизонт распорот.......................................... 53

3. Белесые сумерки в Летнем саду.......................................... 54

В Европе дождливо... 1981........................................................... 55

Как хочется приморской тишины... 1982.................................... 56

Картинки с выставки... 1982......................................................... 59

Два стихотворения

    1. Грохотало всю ночь за окном... 1982.................................. 60

    2. Записки из мертвого дома... 1983......................................... 60

На краю лефортовского провала... 1982.................................... 61

Ноябрь 83-го. 1983

1. Ноябрьская гроза................................................................ 62

2. Через час по брусчатке солдатам........................................ 62

3. Вот оно, время...................................................................... 63

Ода на взятие Сент-Джорджеса 25 октября

1983 г. 1983.................................................................................... 64

Первое пуническое послание. 1986..................................................................................... 65

Тоска по ностальгии. Венок сонетов. 1984................................. 66

Я из земли, где все иначе... 1984.................................................. 72

Небо, накренившееся мглисто... 1984.......................................... 73

Два стихотворения. 1984

    1. C мороза в кухню.................................................................. 74

    2. Что есть душа?...................................................................... 75

Опять на пробу воздух горек... 1985.......................................... 76

Я знал на зубок мое время... 1986............................................... 79

Как воздух игрою полон... 1987.................................................. 80

Стихи последних лет. 1988—1990 гг.

 

То ли кожу сменившие змеи... 1988............................................ 82

Школьница, ослушница, сестрица... 1988................................... 82

Прощаться не спеши... 1988......................................................... 83

Я книгу отложил...  Август 1989................................................. 83

Юность самолюбива... Август 1989............................................ 84

Ноябрьский ветер запахом сосны... Ноябрь 1989..................... 85

Спой мне песенку, что ли... Октябрь 1990................................. 86

Липа, ясень, рябина... Ноябрь 1990............................................ 86

 

Часть II

ПРАВОТА ПОЭТА. Ста­тьи. 1979—1989 гг.

 

О кни­ге Ио­ва................................................................................. 88

Ве­ра, борь­ба и со­блазн Льва Шес­то­ва

(Сво­бод­ный кон­спект кни­ги «Афи­ны и Ие­ру­са­лим»)............. 125

Privacy и со­бор­ность.................................................................. 174

Пра­во­та по­эта.............................................................................. 188

Встать, что­бы драть­ся, встать, что­бы сметь!........................... 197

Ко­нец пре­крас­ной эпо­хи............................................................. 209

 

По­сле­сло­вие

Григорий Померанц. Наследие моего наследника.................. 222

 

От издателей............................................................................. 230

Библиография............................................................................. 231